412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Потанина » Русская красавица. Анатомия текста » Текст книги (страница 1)
Русская красавица. Анатомия текста
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Русская красавица. Анатомия текста"


Автор книги: Ирина Потанина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Ирина Потанина
Русская красавица. Анатомия текста
(Книга третья)

Часть первая
Нараспашку

«И мы полетели,

за руки взявшись,

над прошлым, над будущим

и настоящим…»

Сцепившись ладонями и немножко задыхаясь, мы изо всех сил летели вниз, к автостанции. Летели, как воздушные шары: очень радостно, невесомо, но непоправимо медленно. Маршрутка на нужном месте уже фырчала, гудела страшным голосом, разгоняла сородичей-машинок, била копытом, предупреждая, что сейчас тронется… И казалось, нет никакого прока от нашего новшества. Подумаешь, не следуем общей дорогой! Подумаешь, не толчемся в переходе, а мчимся напролом: по грязи, через гаражи, а потом вниз по необъезженной спине горбатого склона… Все равно время сильнее нас. Все равно «я убиваю время, время убивает меня…»

– Борька-негодяй! – я прекращаю воспроизводить все приходящие на ум обрывки песен и визжу, тщетно пытаясь сбавить скорость. – Борька-пакостник!

Это не из озорства, а вполне за дело. Перед здоровенной лужей, покрывшейся необоснованно ранней корочкой, Боренька забыл о разнице наших габаритов, и бесстрашно прыгнул, увлекая меня за собой. Половину лужищи я пролетела как Пятачок за Вини: зажмурившись и смешно болтая в воздухе ступнями. Потом притяжение взяло свое, я проломила безвинную хрупкую ледяную корочку, наполнила ботинки противной холоднючей жидкостью и принялась материть Бореньку.

– Утренняя пробежка, холодный душ – все как у нормальных людей! – невозмутимо скалится мой негодяй и пакостник, продолжая тащить за собой. Что б не стучали, заговаривает зубы глупостями. – А вообще, это я тебе омовение ног совершил. На бегу, не срывая одежд, но с большой долей искренности – все как у нас обычно. Символично, да?

Он подхватывает меня под мышку и перепрыгивает через следующую лужу.

– Мы упадем! – содрогаясь от восторга и ужаса, выкрикиваю я. – И не успеем! – добавляю, заметив снижение темпа. Нет, все-таки нужно было, как обычно, на метро ехать. Подумаешь, пройтись от станции до Марининого дома – ерунда… Зря Борька придумал отправлять меня по верху. Маршрутка уедет сейчас, а я всех подведу своим опозданием!

–Успеем, – Боренька на ходу выуживает из недр куртки большой, похожий на питекантропа своей неуклюжей доисторичностью телефон и все портит, вернув нам чувство времени, – Еще пять минут. Зря жир трясли.

Возбуждение мигом спадает. Стоим у маршрутки, терзаемые этими свалившимися неожиданно на нашу голову лишними минутами прощания. Наигранно увлеченно разбираемся с ботинком. Выливаем воду в четыре руки, тяжело охаем, то ли, чтоб отдышаться, то ли вздыхая горестно.

– Ну, удачно тебе съездить, что ль… – Боренька болезненно морщится. – Привет семье.

Потом пугается чего-то, прочитанного в моем резко поднятом взгляде, изворачивается:

– Да я пошутил. Ну, прости. Ну, не смотри так. Я все понимаю. Ты не к нему едешь, а с ним, – цитирует мои вчерашние объяснения, – Поэтому повода нервничать нет, тем более, что я вообще никогда по этому поводу не нервничаю. – тараторит, подражая моей интонации и стараясь развеселить меня. – Видишь, я все помню! И понимаю, вероятно, раз до сих пор с тобой и не сошел с ума от ревности…

Усаживаюсь на переднее сидение, «делаю ручкой» Бореньке, горюю. Прилюдная нежность у нас не принята, а то б не сдержалась, повисла б на шее, и ну себе прощение выревывать. За что? Да за то, что опять еду к Павлику.

Не моя вина, между прочим! Обстоятельства вынудили. Только-только состоялись все главные объяснения. Только-только мы с Павлушей решили больше не видеться, и я, гордая своим благодеянием, рассказывала Борьке, что «отпустила этого ни в чем не повинного, милого мальчика». А Боренька кивал с деланным безразличием, и только обнимал меня как-то по-новому: внимательно, серьезно и возвышенно. Будто благодарил этими объятиями, будто понимал, что ему одному теперь моя жизнь отдана, будто признавал торжественность момента и упивался ею…

– Моя! – шептал ночью разгорячено. – Моя безоговорочно!

Несмотря на изображаемое свободонравие, Боренька вообще-то был жутким собственником.

И вот, после всего этого, снова еду к Павлику. Ну а как же? По отдельности нам нельзя на такое мероприятие. По отдельности мы можем не выдержать.

– Забыл совсем! – Боренька стучит в стекло. – Это тебе! – он протягивает очередной сувенир – маленькую смешную бумажную курицу. В последнее время у Бореньки проснулась страсть к оригами, он листает книжки и безостановочно мастерит что-то из бумаги. Нельзя не любить его за это вечное мальчишество. Нельзя не любить, будучи посторонней, но нельзя не корить – став близкой и делящей жизнь. Мальчишеством сыт не будешь!

Ох, с одним – скучно, с другим – голодно, с двумя одновременно – стыдно и муторно… И как тут разобраться бедной женщине? «Ну прямо не разбери поймёшь!» – мысленно цитирую фразу из одной давно отыгранной гениальной пьесы и стараюсь не поддаваться отчаянью…

И улыбаюсь даже, и с удовольствием наблюдаю, с каким удивлением глядит за Боренькин подарок водитель. Еще бы! Что за глупости? Взрослые люди же!

Объективный взгляд:

Взрослые люди, а все живут детьми несознательными. Нет, чтоб оговорить, поделиться, выговориться – делают вид, будто ничего не случилось. Собираются в дорогу, как всегда легко и весело. Подшучивают друг над другом, вертят в руках бумажную курицу…Улыбаются…

А меж тем, любому, даже самому невнимательному взгляду видно – горе у людей. Затаенное, в глубины душ загнанное, и тем более болезненное и губительное.

Плечи – и ее и его – чуть развернуты вперед. Так ходят люди с больными легкими и болящими душами. От такой позы боль немного попускает. В глазах у обоих – мрак. Ужас, смешанный с удивлением: неужели это с нами такое случилось? Неужели не в книжках, не в снах, не в приятных иногда самонакручиваниях, а на самом деле – в жизни, неумолимой и действительной.

В первый раз такое чувство Сонечка испытала давно, когда доброжелательный, грузный врач, отшучиваясь, отказался сообщать диагноз и потребовал кого-то из близких для объяснения. Сонечка сразу тогда поняла, что вот он, сбывающийся еще тридцать лет назад про нее сумасшедшей уличной бабкой предсказанный, рок – рак. /Ты не раком больна, а роком/ Ну, а это уже за гранями/ Человеческого влияния/ …Но крепилась тогда, навела в палату самых шумных друзей, смеялась, когда нянечка корила «притонище». А потом, когда на саму операцию больную перевели в суровую, одной стеной на том свете стоящую больницу, сил держаться не стало, и Сонечка рыдала навзрыд, как маленькая. Причитала: «Почему я? Что я плохого сделала, почему со мной?» и еще пуще ревела, осознавая мелочность и стыд подобных мыслей. К счастью, все быстро наладилось. Насколько может наладиться у человека, перенесшего подобную операцию. Набирала силы снова в любимой палате, кишащей цветами и поклонниками, приходила в себя и впредь на все трагедии в жизни смотрела свысока, потому что с самой смертью лицом к лицу сталкивалась, не боялась ее уже, и вообще ко всему относилась, как к неизбежному. А, н-нет. Не ко всему. Подкосило случившееся, похлеще всего пережитого.

Борис, несмотря на жизнь, проведенную в невозможных каких-то сюрреаличтических приключениях, за все свои двадцать девять лет с настоящими трагедиями никогда не сталкивался. Да и сейчас нельзя сказать, что столкнулся. Ведь это – Сонечкина беда. Но Сонечка – его, Борькина, а беда – ее. Вот и выходит, что Борис тоже перживал, и так же как Сонечка тянул вперед плечи, прятал глаза и улыбался натянуто, и выдумывал темы разные, чтоб забыться в них и отключиться от происходящего. Тем более, что происходящее, вполне возможно, забирало Сонечку насовсем. Кто знает, чем обернется ее очередная встреча с типом, о котором еще вчера она решила забыть навсегда, и с которым почти год до этого вместе прожила, будто замужем…

Несмотря на то, что природой Сонечка и Борис делались существами абсолютно непохожими, сейчас многие принимали их за брата и сестру. Причем Сонечку – за сестру младшую, хотя она и была старше Бориса. «На четыре года и пару трагедий», – как любила говаривать. Борис – большой, плотный, заросший со всех сторон длинными вьющимимся светлыми прядями, словно славянский добрый молодец, удивительным образом казался схожим с маленькой, вертлявой, хрупкой Сонечкой, носившей короткие рыжие кудри и старомодный высокий каблук на бальных лодочках. Может, из-за одинаковой у них обоих, подвижной, яркой мимики. Может, из-за манеры улыбаться широко-широко, в пол лица и полмира. Может, из-за светлых, цепких, внимательных глаз, как бы лучащихся настроением обладателя. Может из-за одинаково белесых, будто выгоревших, ресниц и бровей. Впрочем, ресницы и брови Сонечка всегда густо красила…

– Нет, ну что за люди?! – возмущается водитель уже вслух и по другому поводу. Я полностью разделяю его возмущение.

– Никак нельзя осторожнее? Убью, если попадешь под машину! – кричу Бореньке, который засмотрелся на застывшего у края лужи жука, радостно показывал мне на него пальцем, чем затруднял отправление маршрутки.

Наконец, отъезжаем. Лихорадочно ищу, чем бы себя занять, чем бы отвлечь от мыслей о случившемся… Красивая отвлекалочка в виде рассуждений о Бореньке и Павлике уже кончается. Осознание трагедии снова и снова стучится в мысли. Нет уж! Лучше прибывать в плену воспоминаний о мальчиках…

Вот мы с Павлушей, только познакомились. У нас еще конфетно-цветочный период, и потому глубокое друг другом восхищение. Не тут-то было, память тянется за своим: вот я звоню Марине и мимоходом рассказываю о новом своем кавалере Павлике…

– Сделайте громче, пожалуйста! – мозг не выдерживает напряжения и требует немедленной отключки. Чувствую, что если б было позволено, я упала бы и заснула на пару суток. Но спать нельзя. Поэтому, едва заслышав более или менее приличную композицию по радио, начинаю подпевать ей, размышлять над словами, мысленно подбирать аккорды и мотать в такт головой. Какая-никакая – музыка. Какое-никакое – отвлечение…

Крутят песню загадочной группы «Русская красавица». Обычно попса раздражает, но сейчас – трогает и кажется знаком свыше. Всем вокруг, я, вероятно, кажусь ненормальною…

/К тебе – к секундному забвенью, / «Скорее!» – нервно шепчет ветер,/ Асфальт лобзает колесо./ Как показатель продвиженья/ За километром километр/ Шоссе бросается в лицо…/

«Скорее!» – требую вместе с песнею. Выскочить из маршрутки, пробежать насквозь этот двор, знакомый до комка слез в горле. Подойти к подъезду, разыскать в толпе Павлика, схватить за руки… Ничего не говорить, только держать крепко-крепко и чувствовать, что не одна я так всем случившимся раскурочена. Неважно, расстались мы с Павлушей или нет. Неважно, по какому поводу… Главное, что эта беда для нас общая. Мы одинаково ее чувствуем и одинаково в нее впутаны. В ней нам надо держаться друг друга, и это единственное спасение от помешательства.

Когда я приехала к месту встречи, на площадке возле дома уже толпились. Люди, машины, транспорты погабаритнее. Незнакомые, знакомые, разные – возбужденные, словно собрались на природу большой компанией.

Похоже, общие беды действительно очень сплачивают. Едва бросив взгляд на Павлика, я тут же увидела отражение своего состояния в его глазах. Он, вероятно, обнаружил во мне нечто подобное. И так благодарны оказались мы друг другу за это понимание, так окрылены этой важной поддержкою, что долго целовались, схоронившись в соседнем подъезде. И до сих пор целуемся, хотя подъезд не слишком хорошо сокрыл нас от посторонних взглядов и душераздирающих воплей моей совести. До сих пор, несмотря даже на то, что давно пора присоединится к толпе и занять место в выделенном для мероприятия транспорте.

Павлик ведет себя так, будто не сомневается в моем к нему возвращении. Я не знаю, куда деваться от презрения к себе… В общем, все хорошо: на миг удалось отвлечься от главного.

* * *

/Бесконечное застолье, / Неопознанные руки. / Посыпая раны солью, / Исцеляемся от скуки…/ …Мы – герои! Меломаны! / Сколько будет, сколько было! / Но у каждого в кармане / Про запас веревка с мылом…/ – пою, конечно, не вслух – мысленно. За вслух тут могут и на кусочки разорвать.

Сидим всем скопом за длинным узким столом, чудом разместившимся на этой веранде. Смущенно разглядываем белую скатерть и пустые приборы… Потихоньку отогреваемся…

– Милая, тебе помочь снять куртку? – вкрадчиво интересуется Павлушка, заботливо опуская руки мне на плечи утепленного джинсового жакета. Потом наклоняется ближе к уху и шепчет, словно мы заговорщики: – Только карманы проверь. Все ценное – уноси с собой. Там вешалка обычная…Всего навалено…

Смотрю на него снизу вверх, стараюсь выглядеть ласковой. Павлику сейчас очень тяжело. Нестерпимо тяжело, иначе он не говорил бы такие глупости.

– Ну что ты? – провожу ладонью по его щеке, стараюсь успокоить. – При чем здесь вещи, при чем здесь ценное? И потом, не время еще сбрасывать уличное. Господи, да что с тобой? – увещевания совсем не действуют, и я пытаюсь подбодрить шуткою: – «Господи» – это не обращение, и не рассчитывай, – улыбаюсь натянуто.

Павлик ничего игривого не улавливает, садится рядом, бессмысленно вертит в руках вилку и нож, возмущается. Он так напряжен, так не похож на себя, так растерян, что, невзирая на пакостность произносимого, я совсем не злюсь, а всерьез жалею его…

– А рожи, рожи!? – шепчет он себе в тарелку. – Я никого не знаю… И сидят с таким видом, ты посмотри, будто главные здесь, будто больше всех знают. Нет, ну зачем было столько народу зазывать?! Кому они нужны такие, в первый раз увиденные?

Не без любопытства оглядываю помещение. В дороге больше внутри себя возилась, так и не рассмотрела никого. Сейчас, вероятно, самое время знакомиться. Очень худая, высокая дама с пышным, явно искусственным хвостом на макушке и глубокими черными глазами, стоит слева от меня. Лицо ее, как бы сделанное из остроугольных, резких форм, производило бы впечатление старого и потасканного, если б не эти яркие, блестящие глаза, перетягивающие на себя все внимание, отвлекающие от сеточки морщинок и скорбных складок. Дама смотрит на всех немного свысока взглядом мутным и блуждающим. Присесть отказывается и, что любопытно, периодически украдкой достает из кармана плаща серебристую фляжечку. Делает пару быстрых глотков, прячет фляжку, а через минуту снова достает.

Озвучиваю свои наблюдения Павлуше.

– Ну, конечно! – отвечает, не задумываясь. – Рано дряхлеющая от больного образа жизни золотая молодежь. Интересно, как она обратно ехать будет? Набухается сейчас, кого за руль посадит? – по моей реакции Павлик видит, что необходимо уточнить. – Она не с нами приехала, а самоходом, вон той Хондою…

Дама интригует. Она не похожа на присутствующих, оставляет за собой шлейф тяжелого терпкого запаха и кажется очень загадочной.

– Наверное, из этих ее… новых коллег. Похожа манерами. Да и с бухлом разъезжает…

Нет, Павлуша сегодня просто невыносим! Нужно срочно что-то делать с этой его раздражительностью, иначе не выдержу и придушу его, чтоб перестал напрягать обстановку…

– С чего ты взял, что во фляжке спиртное? – успокаивающе затягиваю в обычную беседу, вспомнив недавнее интервью с Земфирой. – Знаешь, госпожу Рамазанову одна поклонница в чате возьми, да спроси: что, мол, во фляжечке, к которой наша звезда весь концерт прикладывается? «Сырые яйца», – последовал невозмутимый земфирин ответ. – «А вы что подумали?» Так и тут – может, человек простудиться боится и горячий чай пьет… Или, может, она с ночевкой здесь, и ей за руль сегодня садиться не придется…

– Ага, – хмыкнул Павлушка, – По глазам видно, что чай. Самый натуральный… Из-за подобных чаев это и случилось все… Из-за чаев и чаепийц этих, чтоб их всех…

Павлик смолкает на полуслове, смекнув, все же, что ведет себя не совсем верно. Могут услышать и не понять, – для Павлуши так всегда важно быть понятым, – с тяжелым вздохом он отворачивался от стола к окну, оставляя меня в одиночестве. Похоже, и я для него сейчас –раздражающий фактор.

Ни организаторов, ни хозяев, ни виновницы торжества пока нет, поэтому действие разворачивается не совсем «как положено». Но это ничего. Главное – все мы тут, все мы приехали, все мы готовы поддержать, проводить, вспомнить, посетовать…

– А моя Стася ее, бывало, до слез смешила. «Кто, – говорит, – те Неуклюжи, что бегут по лужам в песенке? Это звелушки или деточки?» А она сначала хохочет в истерике. А потом отсмеется, и отвечает серьезно так, словно взрослой: «Это, Стася, как тебе захочется. В стихах каждый видит то, что важно на тот момент, совершенно не считаясь с замыслом автора. Есть стишок такой: «Милая, прошу, вернись!/ Я тобою был так полон./ Без тебя любая высь/ Станет мне покатым склоном…/ Ты себя распродаешь,/ Звон бокалов, цокот пробок./ И так низко предаешь/ Пустоту моих коробок…» и еще там строчка была: «Быть единственной – важней, чем почетом окруженной».. Стольким брошенным мужчинам эти строки созвучны были. Все думали – о женщине. А потом выяснилось, стихотворение называется: «Воззвание к ускользающей мысли». Понимаешь?» Стаська ничего не понимала, но слушала зачарованно, потому что к ней редко кто вот так обращался, как к равной прям. А мне история понравилась, и я те строки запомнила. А потом оказалось – ее стих.

– Да, люди все время что-то запутывают. То свое за чужое выдают из скромности. То чужое – за свое, из алчности. Как «Тихий Дон» Шолохов… Он ведь его у расстрелянного им же белогвардейца отобрал..

– Но-но! В этой истории копались-копались, всех грязью вокруг залили, а потом суд признал все авторские права Шолохова.

– Тот же суд признал когда-то виновным Гумилева и Эфрона…

Это на одном конце стола. Это беседует соседка по коммуналке, вдруг сблизившаяся с друзьями Марины по какому-то юношескому поэтическому кружку… Лично почти никого не знаю, но обо всех от Марины слышала, потому, по именам и интонациям легко могу судить, кто из них кто… Странное дело, лучшей подругой я ей никогда не была – просто приятельницей. Но при этом всю жизнь ее знаю. Вижу, как на ладони. Не от прозорливости. Просто жила моя Марина всегда так – нараспашку, открыто, яростно – и все поделиться интересностями стремилась. И все мы – кто вокруг нее жил – знали ее наизусть, и даже друг другу цитировали. Также, как она всем остальным наиболее запомнившиеся наши стихи и прочие творения. Ей всегда важно было не только самой насладится, но и другим показать.

– А я, знаете, никогда в частном доме жить бы не стала. За ним, как ни следи, все найдутся огрешины. Вон смотрите, под потолком веранды какие дырищи… А ведь мужик в доме есть. Вернее, был до последнего времени.

– Что вы такое говорите! Вернется и будет как новенький! И он, и веранда, и прочее. А в городских квартирах – тесно. Я б с удовольствием за город переехала.

Это чешут языками напротив меня. Ума не приложу, кто. Возможно, знакомые матери…

При входе в дом на всех нас накатил порыв серьезности. Но теперь уже спал: нЕ перед кем пока пафос демонстрировать. Потому в нескольких местах стола уже вспыхнули оживленные беседы. Жизнеутверждающие, и вполне светские, основной темы дня как-то совсем не касающиеся. Люди есть люди, они не могут на чем-то одном зациклиться. И это хорошо даже, иначе каждый давно с ума бы сошел от чувства вины и горечи… Иначе я задыхалась бы среди них, сходила бы потихоньку с ума, как по пути сюда.

В микроавтобусе все сидели мрачные, притихшие, пришибленные происходящим, даже не перешептывающиеся… Сидели как-то разрозненно, не имея никакой охоты знакомиться. Кое-кто – по одному на двуместном сидении, обложившись шубами и сумками. Когда мы с Павлушей сунулись, показалось, будто мест больше нет.

– Это Софья с Павлом, я – Карпуша, они едут с вами! – едва я, напугавшись автобусной неприветливостью, дала задний ход, с подножки раздался решительный клич организатора.

Щербатого, худющего Карпушу – вечно печального, вечно погруженного в себя – я, признаться, даже не сразу признала в этом энергичном деловитом мужичонке со скептической ухмылочкой. Знаменитый своей всегдашней засаленной заостренностью Карпушкин хвост теперь куда-то испарился, уступив место вальяжной пышной стрижичке. Плечи распрямились, щеки расширились… Женился, короче.

Карпика я хорошо знала по предыдущей работе, потому его заступничеству не удивилась. Удивилась реакции содержимого автобуса. Оно оказалось очень усердным и покладистым, оно симпатизировло Карпику и немедленно послушалось. Зашерудило вдруг, забулькало и уже спустя миг высвободило два места возле выхода.

Такой чести раньше Карпика никто не удостаивал. Никогда к его словам не относились всерьез, а до просьб снисходили с иронией. Он слыл большим фантазером и производителем идей, неадекватных реальности. Вроде радоваться надо, что его теперь слушаются. Но что-то подсказывает мне, что это не мир изменился к лучшему, а идеи Карпика – к худшему. То есть обнищали и свелись к бытовой озабоченности… Впрочем, так ему, судя по лощеной физиономии, жилось лучше. А значит, я зря развела свои мысленные сожаления…

– Присаживайтесь, Софья с Павлом, присаживайтесь. Что ж стоите-то? – тут же начал причитать чей-то квохчущий голосок внутри автобуса. Присмотревшись, я узнала Масковскую, бывшую Маринкину соседку. Не сговариваясь, мы с Павлушей тут же разжали руки и посмотрели друг на друга совсем безразлично, будто давние поверхностные приятели, которые нечаянно встретились возле автобуса. Оба мы понимали, что это бессовестно, но по-другому себя вести не могли. Неловко как-то сделалось. Масковская ведь прекрасно знает, что Павлуша ходил к Марине с намерениями. Ходил, ходил, и вот теперь загружается в этот автобус со мною в обнимочку…

– Все! – скомандовал Карпик водителю. – Остальные личным транспортом добираются.

Я выглянула в окно и обнаружила неподалеку ряд знакомых машин. Вот, значит, как – все в легковушки к друзьям поместились, а нас – как чужаков неприкаянных – общим транспортом, среди чужих людей отправили. Это было немного обидно, и даже страшно, потому что походило на первые свидетельства кары и всеобщего осуждения…

– Ох, а что ж мы наделали! Ох, да как земля таких носит-то, ох кары падут небесные, – заскулила вдруг басом маленькая бабулька, с невероятными фиалетовыми тенями на веках и высокой башней из крашенных волос на голове. Впалые коричневые щеками хлопали в такт ее словам, как крылья и это казалось сюрреалистично жутким. – Горе всем нам, горюшко!

Автобус вдруг дернулся, и все испуганно подпрыгнули. Или же – и это казалось мне больше похожим на истину – слова старухи задели за живое и все мы так резко вздрогнули, что автобус не устоял.

– Успокойтесь, Клавдия Семеновна, – заворковала над старухой какая-то девочка. – Что вы такое говорите? Примите таблеточку…

Старуха сидела возле Масковской и, ни с кем не считаясь, с каждой фразой все громче причитала свои причитания.

– Грянет кара на каждого! Заслужили-заработали. Ангела сжили со свету! Загубили и сына божьего…

– Кто это? Кто это? – поползло по рядам. – А, понятно. – говорили разобравшиеся и передавали дальше – Это соседка по подъезду. Она сумасшедшая. Ее нечаянно взяли…

Мы уже отъехали от места встречи, то есть от двора Марины, и о том, чтоб кого-то высаживать, речи идти не могло.

– Лихо нас твой Карпуша от остальных изолировал, – шепнул мне Павлик, и обида нервной судорогой пробежалась по его красивому уточненному смуглому лицу. Вообще, Павлуша у меня мальчик, красивый до неприличия. Жгучие черные кудри, загибающиеся, мохнатые ресницы, гордая посадка головы… Но красота его из тех, что легко портятся из-за малейшей негативной эмоции. Обиженный Павлик – дрожащие губы, скользкий, заплывший надменностью взгляд, болезненно дергающиеся желваки – зрелище жалкое и даже отталкивающее. Когда он такой, я всегда отворачиваюсь, чтоб не искушаться поводом для плохих чувств.

– Все близкие друзья едут легковушками… Он никогда нас ни во что не ставил, думая, что он – самый первый, и самый главный друг. Только он один так думал, без взаимности. – продолжал Павлуша.

Знала ли Марина, предполагала ли, что нас сейчас будет грызть ревность и обида? Догадывалась ли, как станем изводиться, наблюдая, что места приближенных особ достаются другим?

– Перестань, Павлушенька, – я еще с утра дала себе клятву, что бы ни случилось, оставаться доброжелательной и всех любить. Нет, не для приличия. А потому что только добротой и любовью можно противостоять любым нападкам и обвинениям, которым мы с Павлушей вполне могли тут подвергнуться. – Карпик отлично нас вписал. Позаботился. Как Пугачева о Гребенщикове.

– Чего? – Павлуша, конечно, давно привык к моим экстренным переходам с темы на тему, но не сдержал негодования.

– Так и было. Я в БГшном интервью вычитала. Пьяного вусмерть Гребня Пугачева когда-то сажала на поезд. Молодец, не бросила! Подскочила к проводнику в последний момент перед отправлением, впихнула БГ в вагон, кричит: «Я – Пугачева, это – Гребенщиков. Он едет в Питер!» И все, поезд тронулся. Так БГ ведь доехал просто отлично. С комфортом, хотя без билета и почти без сознания.

– Байки это все! – отмахнулся Павлик, поддавшись моему затаскиванию в привычные темы, а потом опомнился и принялся на меня рычать. – Ну что ты такое говоришь? Ну, уместно ли?!

А я чувствую, что не просто уместно – необходимо. Если немедленно всех какой-нибудь беседой не занять, то люди преждевременно растратят все необходимые эмоции, выльют слезы и на самый ответственный момент ничего не останется.

Но тут инициативу в свои руки взял водитель. Не знаю уж, чем руководствовался, но «клац» – и включил радио. И второй раз за день из него полилось на меня что-то попсово-сахарное. А все осуждающе, конечно, смотрели, но выключить не просили, прикрываясь скромностью, а на самом деле, ради того, чтоб развеяться. А я, как самая храбрая, решила голос подать и выразить общественное мнение. Кричу:

– А переключите на другую радиостанцию, пожалуйста! Ну хоть бы на…

И такой я этой неоконченной просьбой ажиотаж вызвала, такое негодование, что замолчала поскорее и отвернулась к окошечку. А громче всех, между прочим, осуждал Павлуша:

– До музыки ли сейчас! Ну, о чем ты думаешь!

В общем, так с бодренькой попсой про крошек и несчастную любовь всю дорогу и ехали.

Микроавтобус наш оказался до крайности быстроходным, потому привез нас чуточку раньше, и поставил всех в неловкое положение. Кто-то из ответственных лиц звонил даже водителю, с нестандартным предложением повозить нас часик по окрестностям, демонстрируя достопримечательности. Водитель отказался, потому что в пригороде не ориентировался, выгрузил нас в нужном дворе, а сам уехал, заявив, что у него в этом местечке какие-то свои дела есть, и что как заказчики и главные организаторы приедут, так он сразу вернется…

А на улице, между прочим, было очень холодно. Из дому вышла какая-то тетка в фартуке. Зыркнула недобрым взглядом, сказала, что хозяев нет пока, что они «там» задерживаются, запустила нас на отапливаемую веранду и хмурясь наблюдала, как мы без разрешения усаживаемся за пустой стол. Не усаживаться казалось приличным, но невозможным. Стоячих мест на веранде почти не было…

– Несут! Несут! – радостной вестью оповестили смотрящие в окна. И как-то очень скрипуче прозвучал этот крик, как-то слишком похоже на воронье карканье. – Несут! Несут! – повторили, ничуть не считаясь, что я и так сжалась в комок, втянула голову в плечи и сейчас не выдержу –убегу прятаться.

* * *

Я была готова к этому, но все равно оцепенела и поняла, что не могу двигаться. Вот и настал тот момент, который окончательно все покажет. До него – просто по-наслышке – все еще не верилось. А вот теперь предстояло убедиться своими глазами… И это будет навсегда и безнадежно. И это уже ничем не изменить… Самое страшное в жизни – то, что необратимо.

Марину привезли нам – как большой праздничный торт – на маленьком столике с колесиками. Измученные ожиданием гости так ей обрадовались, что даже забыли скрыть оживление. На миг показалось, что сейчас похватают ножи и вилки, повяжут салфеточки и со счастливыми улыбками побегут к покойнице, делить, кому какой кусок достанется.

Но нет, быстро нормализовались. Оказалось, хлопотами с доставкой тела к месту прощания занимались сплошные женщины, потому гроб нести было некому. Водитель катафалка попался на редкость бессердечный и с грыжею, потому от машины к дому Марину везли таким странным способом – на журнальном столике. В гробу на колесиках.

Увидев на веранде гостей, везущие гроб женщины испуганно вскрикнули, закачали головами, мол «У нас не готово еще ничего!», и мягко всех выставили обратно во двор. Сразу было ясно, какая из женщин – Маринина мама. По пугающе Марининому, такому неповторимо прямому взгляду и по беспокойно бегающей вокруг нее молоденькой девушке, каждую секунду громким шепотом переспрашивающей: «Ма, все нормально? Ма, капли не дать?» Девушка – она же, Алина, сестра покойницы, – была заплакана куда больше матери, на нас смотрела широко раскрытыми глазами и испугано. Мы явно казались ей ненужными источниками хлопот. А мать, молодец, держалась. Приветствовала нас поклоном головы и деловыми просьбами. Эх, спасительная вещь – необходимые хлопоты. Если б они не заканчивались! Если б не давали матери остаться со своим горем и осознать его!

На Маринину маму и сестру пало сразу множество дел. Карпик, Жэка и другие организаторы брали на себя доставку гостей и стол на поминки. Остальное должны были организовать родители. Но отец, не выдержав, попал в больницу с сердечным приступом, потому все складывалось так, что Маринкиной маме задуматься было некогда.

Я только сейчас поняла, как верно и как здорово, что в мире существует такая вещь, как дурные традиции. Раньше все эти пышные похороны – с множеством мелких глуповатых ритуальчиков и больших ритуалов, с торжественным застольем в конце, перерастающем так или иначе в банальную пьянку – казались мне нелепой выдумкой чьего-то больного воображения. Но теперь все стало ясно. Их придумали для того, чтоб навесить на родственников умершего побольше неотложных хлопот и обязанностей. Чтоб некогда было им сходить с ума и по-настоящему скорбеть о своей потере…

Ах, если б и меня сейчас втянули бы в подобные дела, чтоб можно было куда-то деться от обдумывания!

Я смотрела на Маринину маму с улицы сквозь стекло веранды и… шмыгала носом, готовясь расплакаться. Павлуша успокаивал меня немного испуганно, немного раздраженно. Привел меня в себя смешной формулировочкой:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю