Текст книги "Невидимый всадник"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Я всегда любила городскую толпу. Меня пленял поток незнакомых лиц, возможность угадывать историю каждого. Каждое лицо говорило мне что-то, и таким образом толпа не казалась мне молчаливой.
И только теперь я поняла, что объединяет все эти лица: равнодушие… Просто раньше я этого не замечала.
Я шла по улице, не зная куда. Все словно ветром сдуло. И слова Шумилова о том, что «это еще не вечер, а главное разыграется в судебной инстанции», меня нисколько не поддерживали под этим порывом ветра.
Но я помнила и другие слова.
Дядя тогда приехал в Москву. Сказал, что за новым назначением. «Опять за границу?..» – «Наверное». Он был озабочен: в Германии обстановка менялась, в КПГ – серьезные разногласия…
Я была у дяди в номере гостиницы «Савой», когда ему позвонили.
Дядя взял трубку. Вероятно, его соединяли с кем– то, в трубке послышался щелчок переключения, и чей– то спокойный, сановитый голос что-то мягко произнес, на что дядя ответил:
– Здравствуй, Илья Агафонович. Спасибо. Ничего себя чувствую, по-стариковски.
Голос опять что-то ласково пророкотал, и дядя ответил:
– Пока ще ни, може, ты пидсватаешь?
Они еще посмеялись. Из разговора я поняла, что сейчас за дядей приедет машина и отвезет его куда-то к старому другу.
Но дядя, повесив трубку, сказал, что его вызывают в наркомат к начальству. Разговор будет о новом назначении, каком – неизвестно. А то, что ведает этими назначениями его старый друг, это роли не играет: куда нужно, туда и пошлют.
– А вы куда хотели бы, дядя? – спросила я.
– Никуда. Хотел бы в Германии остаться. Меня с немцами сам черт веревочкой связал: в 1915-м – в плену у них, в 1918-м – помогал им революцию делать… Ну а что теперь еще предстоит – кто знает?
Дядя велел мне дожидаться его в гостинице. Приехал веселый, сказал:
– Все решилось. Возвращаюсь. Сложная, сложная обстановка…
Я подумала, что дядя проявляет старомодную нервозность: ну, ультралевые, ну, социал-демократы! Не может быть, чтобы передовой немецкий рабочий класс поддался «детской болезни левизны» или «погряз в болоте оппортунизма»! Все будет хорошо
За обедом, который подали в номер, он расспрашивал о моей работе, о моих планах и вдруг сказал:
– Ты идешь по спокойному фарватеру, очень удачно твое плавание.
Я возмутилась: какой спокойный фарватер! Я все время в кипении, неожиданностях, все противоречия эпохи набрасываются именно на меня! Так я считала.
Но дядя улыбнулся, показав свою щелинку между зубами, всегда напоминавшую мне маму, и сказал, что я не поняла его мысли. Притом, что я, в общем, права, моя жизнь, хоть она и бурная, идет по прямой, с попутным ветром.
Вероятно, он был прав на то время. Но ветер переменился. Прямая моей жизни сломалась. Может быть, это случилось тогда, когда было вынесено решение о снятии меня с работы. И хотя это не было сформулировано, я поняла, что не смогу, что мне не дадут больше работать в органах юстиции. Может быть, когда Шумилов сказал мне: «Это еще не вечер». И все во мне запротестовало, потому что я не хотела дожидаться каких-то перемен. Случившееся было так несправедливо, так разительно несправедливо!
Я вспоминала теперь все без недавнего гнева, без горечи. И нисколько даже не думала о том, что делать дальше.
В тех дядиных словах присутствовала подспудная мысль: о неподготовленности к борьбе. Мне она стала ясна только сейчас.
Да, может быть. Мне всегда казалось, что справедливость побеждает. Это было наивно. Вероятно, в конечном счете где-то на высотах – да, она побеждает. Но вот на одном из этапов – не победила. И это пришлось на меня.
Все-таки я вела себя достойно. Когда губпрокурор, поглаживая свою, несомненно, крашеную бороду, сказал мне: «Вы допустили недозволенные методы: запугали свидетельницу», я ответила: «Ваше заключение строится на ложном показании этой свидетельницы. Увольнение мое незаконно».
Он не ожидал, что я так отвечу: думал, я уже сражена. И я добавила: «Зачем мне было ее запугивать? В этом же нет ни грана смысла».
«Смысл есть: создание «громкого дела»…» – произнес прокурор. И я мгновенно поняла, что к моему делу приложил руку Сева. Всеволод Ряженцев что-то как-то добавил, самую малость, какую-то каплю! Но как раз ту, которая переполняет чашу…
Я могла обжаловать решение. Поднять шум, добиваться… И не хотела этого делать. Почему? Вероятно, потому, что моя судьба тесно сплелась с судьбой двух людей: Титова и Шудри. Если Шудря будет осужден, совершится высшая несправедливость. Но «это еще не вечер» – вряд ли суд посчитается с сомнительными доказательствами, на которых будет строить обвинительное заключение мой заместитель… Сева Ряженцев! Наконец он обрел желаемое: он же просто жаждал «громких дел»!
Но почему я должна была разделять поражение Шудри? И почему – «поражение»? Шудря же настаивал на своей виновности, он оговаривал себя прямо– таки со страстью? Почему?..
Можно было без конца обращать к себе эти «почему?». Ответа не было…
Как ни мало я была подготовлена к новому своему положению, я понимала, что не смогу работать по специальности. Даже, допустим, я пошла бы в коллегию защитников. Или юрисконсультом. За мной всюду потянется эта загадочная, неясная история – причина моего увольнения, так странно сформулированная: «Несоответствие занимаемой должности…»
Я бродила по улицам, и знакомые места казались мне новыми. Никогда раньше мне не приходилось вот так бесцельно кружить по городу среди бела дня…
Из какого-то подвала в облаках пара выскочил мальчуган с раскосыми глазами и с узлом в руках. Он поклонился мне, и я вспомнила, что в подвале этом – китайская прачечная: я приходила сюда с Овидием за его крахмальными рубашками – теперь он выходил на сцену в лучшем виде.
А потом я очутилась у маленького кафе, где мы однажды сидели с Шумиловым, там еще был ползучий, во всю стену, плющ. И мне почему-то запомнилось, как на полу трепетала его тень. Словно невод.
Вдруг мне захотелось в тот фантастический сад, где грот. Но днем в нем не оказалось ничего таинственного. «Э, все равно уж!» – сказала я себе и завернула за угол таинственного дома, фасад которого Дима держал в такой тайне. Я прочла вывеску: «Кожно-венерологический диспансер». Только Овидий с его чудачествами мог столько накрутить вокруг этого! Мне казалось, что все это было очень давно. В детстве.
Машинально двигаясь, я выбралась из толпы и шла все дальше, пока поворот узкой окраинной улочки не остановил меня. Позади молодой женский голос произнес:
– Ну вот, читай! По-моему, подходяще!.. – Реплика относилась к объявлению на стене какого-то фабричного здания. Невольно и я пробежала его глазами. Объявление было обычное: требовались рабочие. Слово «лес» повторялось в разных вариантах: «лесоповал», «лесозавод», «лесозаготовки»… Где-то в Сибири.
Я прочла невнимательно, механически, просто потому, что услышала это восклицание позади, и посторонилась, чтобы дать возможность прочитать объявление кому-то, кого оно интересовало. Из-за моей спины выдвинулись двое. Две женщины. Собственно, женщиной можно было назвать одну.
Лет сорок. Спокойное круглое лицо, безмятежный гладкий лоб, глаза нелюбопытные, замкнутый рот. Одета хорошо, и лицо ухоженное. Другую можно было принять за ее дочь, если бы они не были такими разными. Все у младшей было в движении: волосы, ничем не покрытые, плясали вокруг маленького личика, на котором читались одновременно разные чувства, но прежде и главнее всего: «А что будет дальше?» Вероятно, ей было лет семнадцать, и я с особой остротой понимала ее энергию и требовательное желание не упустить что-то значительное в жизни, что-то интересное, завидное – не пройти мимо!
Вдруг младшая обратилась ко мне:
– Вы тоже идете записываться? Вы тоже поедете?
«Куда?» – чуть было не спросила я, но тут же поняла значение маленькой сцены.
– Да, – ответила я неожиданно для себя самой, – иду записываться. Поеду.
Девушка обрадовалась, как будто мы были давно знакомы и, по счастливому совпадению обстоятельств оказалось, что мы вместе едем куда-то на край света. Во всяком случае, упомянутая в объявлении станция Таежная – это уже говорило кое-что воображению, бедностью которого девушка, вероятно, не страдала.
Поскольку выяснилось, что мы едем вместе, хотя старшая еще не произнесла ни слова, девушка решила, что наше знакомство следует упрочить, и тут же сказала, что ее зовут Катя. Катя Новикова. А это ее мачеха… Отец был столяром, «мастер первой руки» – она с гордостью произнесла эти слова, видно, подхваченные с чужого голоса. Недавно он умер, а они с мачехой остались одни. И ничего-ничегошеньки делать не умеют. «Ну, почему ничего? По дому все умеем», – с достоинством поправила старшая. Квартира у них казенная, вот-вот переселят неизвестно куда, а работу найти нелегко: таких, как она, с семилеткой, по Москве много ходит… Разве что в дворники, теперь дворники требуются. И все-таки служебную комнатушку дадут. Но ей это неинтересно. И мачеха Ольга Ивановна тоже не одобряет. А поехать на работу, хоть на какую, это да! Там людей ценят. Даже таких, которые ничего не умеют. Научат. Вот здесь сказано…
Пылкая Катина тирада предназначалась не столько мне, сколько Ольге Ивановне, которая все еще молчала.
– Мы и устроимся вместе, да? – продолжала Катя, ища во мне союзника.
– Да, – ответила я на этот раз уверенно, потому что явственно ощутила под ногами еще зыбкую, но все же хоть какую-то почву. И сама внезапность поворота судьбы привлекала меня к этому именно решению.
Одно к одному: Катя больше всего боялась, что обе эти молчаливые тетки, я и мачеха, «отдумаем». Она потащила нас к проходной, и, вероятно, так и следовало. Погруженная в грустные размышления Ольга Ивановна и я, обе мы как будто только и ждали, чтобы кто-то распорядился нашей участью. Кто-то. Была Катя, имевшая мощного союзника: случай. Дальше все пошло как по маслу: выбор был сделан.
Ни Володя, ни Клава еще не вернулись с работы. Дверь открыла мать Клавы. Обычное ее бурное гостеприимство я опять же восприняла не просто, а словно бы оно относилось ко мне прежней и сейчас проявлялось как бы по инерции. «Глупо, конечно, – тотчас осудила я себя, но с меня будто содрали кожу, так болезненно все во мне отзывалось. – Вот еще аргумент за этот «лес, лес, лес»… – решила я, – пока вовсе психом не стала!» Как я скажу Володе о своем плане? Вряд ли он его одобрит. И что именно сказать? Ничего не было ясного впереди, все теперь определялось кратким заявлением на четвертушке бумажного листа. Оно открывало новую страницу жизни. А старых словно и не было, словно захлопнулась книга и кто-то унес ее, не дав дочитать.
Все было отрадно мне в этой новой их квартире, но где-то в глубине таилось точное ощущение расстояния. Настоящее быстро и бесповоротно отодвигалось, как будто уже уносил меня поезд в холодное пространство, где все было неизвестным и только слова: «Станция Таежная» – можно было разобрать в снежном тумане.
Мне пришла в голову заманчивая мысль: не дожидаться, не объяснять ничего. Просто уйти, исчезнуть, нагромоздить между собой и сегодняшним днем километры, месяцы, годы. Да, так. Именно так.
Но когда в двери повернулся ключ и привычные голоса наполнили маленький коридор, я уже не думала о бегстве.
Как и надо было ожидать, слова об отъезде выговорились трудно. Володя был ошеломлен.
– Как можно, Лелька? Это какая-то авантюра!
– А что мне прикажешь делать? Искать работу и получать отказ? Проводить дни в ожидании неизвестно чего? И потом, понимаешь, я уже слышала слова о том, что я не нужна… А этот клочок бумаги про «лес», он меня позвал. Я им не набивалась, на какую– то станцию Таежную. Они… они… ну, в общем, меня туда позвали. И я еду! – Запальчивость моя иссякла, я замолчала.
– Я считаю, – сказал Володя, – что такая крайняя мера – это от истерики.
– Мне такой мерой отвесили, что я на ногах не стою. И всякая перемена в жизни – мне благо! И я за нее хватаюсь! – закричала я.
Слова Володи отскакивали от меня, не задевая. Решение, принятое так внезапно, теперь казалось выношенным, единственно правильным. Я стояла на нем, как на островке посреди мостовой: справа и слева опасно мчались машины, двинешься – и тебя сомнет…
Мы уехали от теплой, сочащейся малыми дождями осени. И въехали в зиму. Зима была еще молодая, неуверенная, еще только пробовала белой пушистой лапой землю, сосны, полустанки – выйдет ли?
Но уже искрился снег, снег и солнце, и высокое, просторное небо, повторяющее, отражающее искристость снега, белое над головой, синеватое вдали. Все ложилось на душу легко, бездумно. Не перечеркивало того, что случилось, но отдаляло… Ощущение жизни, другой, но все же жизни пробивалось сквозь толщу безразличия. А может, не было безразличия? Просто хотелось, чтобы оно было…
И вот оказалось сейчас единственно важным: есть ли валенки? Рукавицы? Теплый платок? Ничего не было важнее перед лицом зимы, перед белым простором, расстилавшимся за окном.
То, что мир мой так сузился, что он весь умещался в этих простых, разрешимых задачах, было хорошо. В этом и заключалось облегчающее: просто надо жить.
Поздним вечером на какой-то станции, плохо освещенной и безлюдной, мы пересаживались на узкоколейку. Над путями стояла мгла, и в пенистом небе плавал желтый обмылок месяца. «Куда же это я? Зачем я?» – вдруг подумалось и испугало, но тотчас погасло: так надо – идти по путям в этой мгле, не знать, что дальше, и не думать.
Я споткнулась и выпустила из рук чемодан. Верзила в меховом картузе, давно не бритый, подхватил его, сунув мне свой узелок. Я слышала, как он идет позади, время от времени закатываясь надсадным кашлем курильщика.
В вагоне, когда я поблагодарила его, он неопределенно хмыкнул и полез на багажную полку, откуда тотчас послышался храп. «От дает! – Сказал кто то внизу одобрительно.
Я задремала сидя, стиснутая с обеих сторон молчаливыми фигурами: справа – женщиной, низко повязанной пуховым платком, в полушубке, таком дремучем, что я бессознательно прижалась к нему, как будто в холодном вагоне мне могло стать теплее от одного прикосновения; слева – мужчиной, было видно, что высокий, хотя сидел, согнувшись в три погибели. Странно выглядел он в своем зеленоватом пушистом пальто и без валенок. Мне даже показалось, что он в калошах, надетых на босу ногу, но, конечно, этого не могло быть.
Вагон дернуло, поезд покатился все быстрее, быстрее, под уклон. Ярче засветил фонарь над дверью. Большие ноги соседа торчали рядом со мной, и теперь я увидела, что он, конечно, не босой, что он в светлых гетрах, которые редко кто носил, их привозили из-за границы. И это было даже удивительнее, чем если бы он был босой.
Я скользнула взглядом по мохнатому пальто соседа. Его крючковатый нос торчал из-под старого треуха, который забавно контрастировал со всем остальным. Закутанная женщина развязала платок, достала из авоськи какую-то еду и задвигала мощными челюстями. Сосед покосился на нее, ноздри носа слегка задрожали, наверное, он был голоден, так же, как я. По дороге все взятое с собой съели. Напрасно Катя бегала и на станцию: только озябла и сейчас, притулившись к мачехе, кажется, заснула.
Я взглянула в окно, и сразу холодом проняло меня до самого нутра. Мгла рассеялась, за окном степь разворачивалась, уходя куда-то вниз, словно из-под крыла самолета. Может быть, это была пойма реки. Показалось: в отдалении стоят камыши, указывая невидимый ее путь.
Верзила на полке перестал храпеть, что-то он говорил, кому – не видно было. Голос у него оказался приятный, с легкой хрипотцой. Я невольно прислушалась: этого еще не хватало – ну и компания! – речь шла об ограблении пушной базы. «…Калач висел здоровый, но мы ломиком… Набрали лисиц рыжих, бравеньких. Еще песцов напихали два мешка…»
Кто-то ахнул потихоньку. На верхней полке три пацана с восторгом слушали, глядя в рот рассказчику.
– Похватали, значит, мы это все, – продолжал
он, – пошли за город па выгон, раздавили бутылку и легли спать на мешках. Тут нас и повязали. Мне, как малолетке в ту пору, вмазали тройку. Просидел от звонка до звонка, будь здоров!
Я спросила – так просто и легко было ввязаться в разговор:
– Что же, на пушной базе, кроме рыжих лис и песцов, ничего не было?
– Черные были лисы, некрасивые. Мы их не брали. Еще бурые были какие-то, поменьше шкурки с хвостами метелкой. Мы их тоже не брали. Взяли что покрупней и покрасивше.
Мне стало и смешно и горько: вот же занесло меня куда. Ну и что? Почему бы нет? Раз мне не место там, где я была, то почему бы не здесь мое место? Любопытство уже вступило в свои права.
– Дурачье вы, – сказала я, – рыжие лисы гроша ломаного не стоят. И песцы – дешевка. А черно-бурые – самые дорогие, и маленькие с хвостами – это соболя, чтоб ты знал. Их даже за границу продают.
Парень обалдело уставился на меня:
– А ты почем знаешь? Ты что, тоже меха умывала?
– Ничего я не умывала, я их носила, – сказала я и вспомнила, как пришла к Шумилову в своем новом пальто с соболем и он сказал, что я «быстро оперилась»…
Слышно было, как засмеялись пацаны: авторитет рассказчика поколебался.
Верзила свесил сверху голову. Без своего картуза он выглядел иначе: большая голова на тонкой шее, как у дефективного ребенка. Черные глазки изюминками торчали на мучнисто-белом лице.
– Видишь, если бы в нашем кодле был стоящий человек, который разбирался, мы бы другое прихватили. Дык ведь все равно нас забрали. – Парень замолчал, ожидая вопросов, и, не дождавшись, сообщил: – Теперь завязал. Вкалываю.
Неужели и этот туда же? А почему бы нет? Народ вербовался разный, а такой «завязавший» и здоровенный уж наверняка даст норму играючи. И какая мне-то разница?.. Ничто не играло роли. Ничто. Только: валенки есть? Полушубок? Варежки?
Женщина раскуталась, платок сбросила на плечи, ей стало жарко и захотелось поговорить.
Она подняла на меня голубые глаза с томной поволокой.
– Вы кто будете? – спросила она. – Из учительниц?
– Да, ответила я, чтобы не пускаться в долгие объяснения. – А вы?
– Я попадья.
Ну и что? Ничему не надо удивляться.
Попадья рассказала, что у себя, за Каменец-Подольском, она услыхала, что набирают рабочих в Сибирь. И двинулась в путь. Поп ей так надоел, что она и подальше бы куда заехала. А она когда-то была работяга. Поп с какого места ее сорвал!
Борясь с дремотой, я встала, пошла по коридору. Компания молодых людей резалась в очко. Все разные, но одеты одинаково – в новое с головы до ног, от черных финских шапок до бурок – головки фетровые, низ кожаный. Игра шла вялая, без азарта.
– Садись с нами, подруга, – пригласил неожиданным басом маленький, чернявый, с такой большой шевелюрой, словно нахлобучил на голову чужую папаху.
– И ты в тайгу? – удивился тот, что держал банк, темнолицый, с заячьей губой; карты выскальзывали у него из пальцев, как у фокусника.
– Почему же нет? Вы вот едете, – сказала я.
– Мы лесорубы, – объяснил чернявый, – нас бригада. Показательная. Имени графа Льва Николаевича Толстого.
– Брось, Степан, травить, – беззлобно бросил банкомет. – Сдать?
Степан, не открывая карту, поколдовал над ней, поплевал, подул и объявил радостно:
– Себе!
Темнолицый сбросил щелчком верхнюю карту, прикрыл ладонью.
– Раскрывайся! – прошептал Степан и одним хватком открыл свои карты: – Двадцать одно! Как в аптеке.
Все полезли смотреть: верно!
Степан загреб банк. Начали по новой.
– Сдать? – спросил меня Степан.
– Давай! – согласилась я и поставила на кон денежку. У меня оказалось пятнадцать, я на риск прикупила две карты сразу. И сняла банк. По второму кругу я снова открыла двадцать.
– Ну-у! Везет! – снисходительно уронил темнолицый. Что-то привлекательное было в некрасивом его лице. – Я, однако, к тебе в долю не иду: в любви у тебя, значит, неважней дело.
– Неважней! – подтвердила я.
«А ведь в самом деле: где у меня любовь? Любви не было. Ну и не надо», – подумала я, как будто это было подходящее место и время для подобных размышлений.
Словно кто-то подстегнул игроков: начали азартно кидать карты, бросались уже бумажными деньгами. Банк то и дело «стучал»: карта шла ко мне и Степану.
– Хватит! – сказал темнолицый, зыркнув черным глазом. С неохотой, но все же его послушались. Было уже за полночь, хорошо, что так быстро прошло время и что-то узналось за игрой. А что узналось? Просто в этих парнях было что-то надежное, и снисходительность в голосе темнолицего бригадира не обижала. Заглянув в глаза мне, он вдруг сказал:
– Ты не тушуйся. Работа не пыльная.
«А я и не тушуюсь», – хотела ответить я, но почему-то не ответила. В нем было превосходство опыта, и почему-то казалось, не только профессионального, но жизненного. И звали его все уважительно: Михаил, а не Мишка, хотя был не старше других.
В вагоне наступила тишина. Вдруг громко, старательно-серьезный голос произнес:
Спокойной вам ночи, приятного сна,
Желаю вам видеть козла и осла,
Козла до полночи, осла до утра,
Спокойной вам ночи, приятного сна.
– Ты чего дерешься, чего! Может, я это со сна? – уже тише, словно реплику в сторону, добавил тот же Степанов голос.
– Господи, прости наши прегрешения! – пробормотала попадья, подымая с жидкой казенной подушки голову с рогами бигуди.
– Что за безобразие, граждане! Дайте спать людям! – возмущался кто-то. – Разошлись!
– Мы разошлись, как в море корабли, – завел было Степан, но кто-то, видно, заткнул ему рот: послышался подавленный крик, возня, и все стихло.
Все спали. Только человек в гетрах удивленно выставил мне навстречу свой орлиный нос.
Поезд подходил к станции. Я силилась рассмотреть ее название в тусклом свете перронных фонарей.
– Ягодная, – брюзгливо бросил человек и отвернулся к стенке.
А я так и не уснула. Колеса отстукивали, ставили раздумчивые многоточия под каждой судьбой. За окном светлело: рассвет был слабый, нерешительный, словно страшился того, что откроется: степь, снег…
В окне пошли леса. Проплывали, темные и густые, сплошняком. Казалось, узкоколейке не пробраться, зажатой с обеих сторон диковинно буйными лесами. И чудилось: оттого, что они так напирают, шатаются, вот-вот сойдут с рельсов вагоны и упадут в зеленое месиво, а оно заглотает маленький поезд и сомкнется над ним, как вода.
«Все-таки хорошо, что я поехала», – подумала я и от успокоительной этой мысли уснула.