Текст книги "Невидимый всадник"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
– А! Это моя жена…
– Из Обояни? – ехидно спросила я.
– Почему из Обояни? – рассеянно спросил Валерий и, вспомнив, захохотал: – Нет, это другая.
– На нэпманке женился! – попрекнула я.
– Почему нэпманка? Она артистка. Певица.
– Каскадная? – с пониманием дела спросила я. – «Нахал, оставьте, я иду домой! А он за мной!»?
– А вот как раз наоборот: «В храм я вошла смиренно богу принесть молитву…» Это из Риголетто. Понятно? – торжествующе объявил Валерка. – Слушай, Лелька, а ведь я на заводе у ваших сколько раз был! И всегда тебя вспоминал. Как мы танцевали с тобой и сидели в «кабинете индивидуальных занятий».
– Нашел что вспомнить! – сказала я снисходительно. – В партии тебя восстановили?
– Товарищ, вы газет не читаете. Я же только что назначен управляющим Главсахаром, – сказал Валерка.
Мы помолчали, как бы привыкая к новому положению вещей.
– Между прочим, мой начальник – он заместитель губернского прокурора, – соврала я.
– Хай ему грец! – равнодушно заметил Валерка.
– Ну пока! – сказала я.
– Пока! – рассеянно ответил Валерка.
Я вернулась к столу. Шумилов ни о чем меня не спросил, а я сама ему сказала:
– Это друг моего отца. Он управляющий Главсахаром.
– Ну? – произнес Шумилов без интереса.
Стоял август. Над белыми камнями Одессы плыло неприкрытое оранжевое солнце. В конце каждой улицы синело море. В гавани картинно застыли суда, сошедшие со страниц романов Джозефа Конрада. Уличные продавцы выкликали свой товар музыкальной скороговоркой, как в оперетте: «Ах вот сочный, спелый грюш!», «А вот раскошный слив!»
Дюк Ришелье смотрел со своего пьедестала недоуменным взглядом – Одесса, город контрабандистов, международных шпионов, негоциантов и бездельников, уходила в прошлое под грустные мотивы нэповских романсов: «А у меня больная мама, она умрет, когда растает снег…»
Каждый вечер мы прогуливались по набережной, бродили в нарядной, по-южному говорливой толпе, молчали. Потом к нам подходила Жанна, оживленная, настороженная.
В какой-нибудь кофейне, где в общем шуме можно было спокойно вести тихий разговор, мы слушали ее сбивчивый, нервный шепот. Арест Лямина-младшего не особенно огорчил его отца. «Поди докажи, что он не случайно получил эти деньги от покупателей!» – резонно заключил Лямин-папа.
И ни с кем Жанну не свел, и ничего нового ей не открыл.
Но заботу Жанны он оценил в полной мере.
– Придется вам, детка, взять на себя кое-какие хлопоты, – сказал он ей. – Если сына даже выпустят, он уже не работник.
– Лямина придется освободить, – сказал Шумилов.
– Что? Заведомого фальшивомонетчика?
– Кем он изобличен? – холодно спросил Шумилов.
– Как кем? Жанной!
– Нет, Жанна всякий раз получала фальшивые червонцы от Софьи Яковлевны.
– Но Жанна знает, что Софье Яковлевне привозил их Лямин!
– Это называется косвенным доказательством, и этого мало для суда.
– Значит, прав был Лямин-старший: мы выпустим сына и преступники останутся безнаказанными?
– Да, если не добудем новых доказательств. Прямых, а не косвенных.
Нет, я ни за что не хотела мириться с таким положением!
– Прямым доказательством могло бы быть признание Лямина-сына… – осторожно начала я.
– Нет, – отрезал мой шеф, – признание, ничем не подкрепленное, ничего не стоит в глазах суда. На процессе обвиняемый откажется от своих показаний. Лучше прекратить следствие, чем выходить на суд без улик.
Первый раз я в душе осудила Шумилова. Мы ничего не добились, введя в игру Жанну. Нам решительно не везло. Все было плохо.
Но через месяц Жанне позвонили из Одессы. Лямин– старший предлагал ей выехать в маленький городок Тарынь, где ее встретят на вокзале, узнают по описанию и по условному знаку: у нее должна быть в руках нотная папка.
Тем же поездом выехали и мы с Мотей. Жанну встретила на вокзале пожилая, хорошо одетая дама. Мы проводили взглядом обеих женщин, не спеша прошествовавших в боковую улицу, – кажется, дело сдвинулось с мертвой точки!
Вечером на условленное место Жанна не пришла. Контрольное свидание было у нас назначено на следующий день в маленькой кондитерской на перекрестке двух бойких улиц. Но Жанна не появилась и здесь: старуха ее не выпускала, это было ясно.
В обусловленный заранее день мы выехали на вокзал к поезду и сразу же увидели Жанну с той же дамой. В руках у Жанны был чемоданчик. Старуха несла другой. Это нас обнадежило.
Усаживая Жанну в купе, дама передала ей и свой чемодан. Не дождавшись отхода поезда, дама махнула рукой стоявшей у окна Жанне и была такова…
Поезд тронулся. Мы встретились в вагоне-ресторане, в котором кормили пшенным супом с воблой и пшенной же кашей с маслом, напоминавшим машинное.
– Ничего похожего на стол мадам Горской, – сказала Жанна.
Мы не очень внимательно слушали ее рассказ о богатом доме Серафимы Ивановны Горской и о ее дочерях, уверенных, что их мать занимается торговлей фруктами. Нам не терпелось узнать, что происходило в самом «логове»… Нет, никакое это не логово! И ничего там не происходило. У Серафимы Ивановны был приготовлен для Жанны чемодан. «Очередная партия товара», – сказала мадам Горская.
А деньги? Фальшивые деньги были тут как тут. В чемодане, в пакетах из плотной бумаги, прошитой суровыми нитками.
Странная командировка выпала нам с Мотей: мы съездили за «партией» вопросительных знаков, если пользоваться словарем мадам Горской. С кем связана Горская? Этого уголовный розыск на месте установить не смог.
Шумилов велел мне выписать из камеры вещественных доказательств все партии фальшивых червонцев.
Взяв образцы из всех трех, Шумилов принялся изучать их под сильной лупой. Потом он подозвал меня:
– Видите?
Да, я видела абсолютно схожие бумажные деньги, отличающиеся от настоящих чем-то неуловимым в исполнении водяных знаков.
– Не то, – остановил меня Шумилов, – они все имеют один и тот же дефект.
– Какой?
– Присмотритесь: обрыв хвостика в букве «е» и пятнышко над буквой «о».
Да, действительно, это было.
– Ну и что?
– А то, – с торжеством заявил мой начальник, – что они все сделаны в одном месте!
– Допустим. Но мы все равно не знаем, в каком.
– Легче найти одно место, чем два или несколько!
Нет, я решительно осуждала Шумилова. Все это было каким-то крохоборством, какой-то бесплодной игрой ума.
– Но почему вы решили, что именно в Тарыни делают фальшивые деньги? А не в Одессе, скажем?
– В Одессе фальшивые деньги появились в обращении, а в Тарыни – нет.
«Убийственная логика!» – про себя заметила я и сказала, потеряв терпение:
– С таким же успехом можно предположить наличие шайки фальшивомонетчиков в любом городе, где не появляются фальшивые деньги.
Шумилов не обиделся, а серьезно ответил:
– В ваших рассуждениях есть логический провал: Тарынь имеет нечто, заставляющее искать именно тут.
– Что же именно?
– Мадам Горскую с пакетами из плотной бумаги.
Шумилов вытащил из ящика стола один из знакомых уже мне пакетов и подал мне лупу.
– Что вы видите? – спросил он с торжеством.
– Какую-то стертую, еле заметную надпись: «12 гроссов».
– Вы когда-нибудь слышали, чтобы деньги считали на гроссы?
– Н-нет…
– Значит?
– Значит, использовались пакеты от чего-то другого…
– Что считается на гроссы! Браво! Пишите письмо в милицию в Тарынь. Пусть немедленно сообщат, какие фабрики у них имеются. Может быть, карандашная?
Вскоре мы получили ответ. В Тарыни имелась только одна фабрика: пуговичная. Она принадлежала молодому, энергичному дельцу Барскому. Рабочих на фабрике было немного, и все они близкие или дальние родственники хозяина. Его жена ведала учетом готовой продукции, а парализованный тесть, старик, коротал вечера, подсчитывая прибыли и убытки. Таким образом, дела фирмы не выходили из семейного круга.
Что же, на фабрике вовсе не было посторонних людей? Были. Три пожарника. На пост пожарника не могли быть устроены родственники хозяина фабрики, потому что пожарники набирались районной пожарной охраной.
Три пожарника бездельничали при фабрике и целыми днями лузгали семечки на крыльце. Ночами они спали беспробудным сном в сарае под неисправным огнетушителем.
Шумилов прочитал с видимым удовольствием донесение обо всем этом и отправился в уголовный розыск.
Через день один из трех пожарников пуговичной фабрики «заболел». На его место тотчас явился новый, молодой паренек с туповатым видом. Такой вид умел напускать на себя Мотя Бойко.
В тот вечер Иона Петрович был необычно оживлен. Вспоминал свои студенческие годы, смешил меня рассказами о том, как полицейские пытались «переквалифицироваться» в «советских сыщиков». Потом Иона Петрович сказал:
– Дайте сегодняшнюю почту.
Я положила перед ним только что полученную корреспонденцию, и Шумилов извлек из нее увесистый пакет со штемпелем Тарыни.
Он с жадностью читал каракули Моти Бойко, щедро усеявшие три стандартных бумажных листа с обеих сторон. Я ждала смеха. Без смеха читать Мотины донесения было невозможно.
Шумилов дочитал, но не засмеялся.
Мотя Бойко сообщал:
«Доношу, що интересный ваш товар низвиткиля не привозиться, а заготовляется на месте заодно с пуговицами. Пуговицы штампуют вверху, а в подвале происходит интересующий вас процесс. Про то известно всем на фабрике, только не пожарным. Пожарные нос в это дело не суют, а спят круглосуточно в сарае. Своими глазами видел, как интересный вам товар складали в стопки, пихали в коробки с под пуговиц и опечатывали сургучом, все ровно как секретную почту…»
Дальше давались колоритные характеристики людей, причастных к «интересному производству».
«Они все скрозь тут родичи: братья да сватья. Егоровых одних – пять штук: папаша и четыре сына.
Папа – тертый калач, разменял десятку в лагерях; старший сын, по прозванию Дима Цаца, подорвал когти с киевской тюрьмы. А младший, Сеня Звонок, так тот имеет другую специальность: поездной мойщик – чемоданы тырит. А который сторож в будке – так то ихний дедушка, стародавний фармазон. А голова всему делу – парализованный старик Барский, сиднем сидит в кресле и только командует. Имя – неизвестно. Зовут Шеф. Видел его раз, как принимали меня на работу, с виду – старый дед, вывеска потрепанная, только глазищами водит. Руками-ногами не шевелить. А в кресле возит его здоровая тетка, вроде прислуги, зовут Лизавета Ивановна. Живут во флигеле при фабрике. В доме богато: полно посуды, как при старом режиме…»
Операция была назначена на следующий день после нашего приезда в Тарынь. Мотя Бойко нарисовал план усадьбы фабрики, и Шумилов с начальником уголовного розыска наметили расстановку людей. Это были оперативные сотрудники, не раз участвовавшие в боевых операциях и готовые ко всему.
Предполагалось, что фальшивомонетчики будут отстреливаться.
Операцию приурочили к тому моменту, когда вся банда спустится в подвал, то есть мы должны были их поймать с поличным.
Глубокой ночью усадьба пуговичной фабрики была окружена двумя десятками вооруженных людей. Мы ждали сигнала, чтобы подняться по лестнице на второй этаж флигеля. Дежуривший в эту ночь на фабрике Мотя просигналил вспышкой электрического фонарика в окне.
Мы постучали в дверь квартиры на втором этаже. Молчание. Постучали громче. Женский встревоженный голос спросил:
– Кто там?
– Это я, Лизавета Ивановна, пожарник, – ответил Мотя. – Мне к Шефу. Дело серьезное.
– Чего ночью в дом ломишься? Не пожар же! – проворчала женщина.
– Еще хуже пожара, Лизавета Ивановна! – прошептал Мотя в замочную скважину.
Загремели крюки, и дверь приоткрылась. Мы ворвались в квартиру. Остолбеневшая Лизавета прижалась к стене, и Мотя тотчас втолкнул ее в кухню и запер там.
Он повел нас по коридору, ориентируясь, как в собственной квартире.
Дверь спальни Шефа была закрыта.
– Здесь французский замок, – сказал Мотя и достал отмычку.
Язычок замка тихо щелкнул, словно спросонья лязгнул зубами человек.
Мы вошли. Мотя повернул выключатель.
На кровати сидел седой старик с благородным лицом патриция. Широко раскрытыми выцветшими глазами он смотрел на нас.
– В чем дело? – спросил он довольно спокойно. – Вы, видно, ошиблись адресом….
– Нет, господин Ляховицкий. Не ошиблись, – ответил Шумилов. – Вы сможете одеться без помощи?
– Нет. Я парализован.
– Помогите ему! – сказал Шумилов.
И тогда Мотя выдвинулся вперед. Лицо Ляховицкого мгновенно изменилось, как будто именно сейчас он понял, что все кончено, как будто весь печальный итог его жизни воплотился в этом шустром пареньке, мнимом пожарнике, которого он, старый волк, не сумел разгадать. Мгновенным движением старик откуда-то из-за спины выхватил пистолет, но Шумилов успел загородить собой Мотю. И пуля досталась Шумилову, он упал.
Мои спутники бросились к старику, кто-то выбил кольт у него из рук. Он сопротивлялся, бешено работая руками и ногами.
Всю последующую неделю мы сидели в камере круглыми сутками. Под тяжестью улик сознались все арестованные, заговорил Лямин-отец, доставленный из Одессы. На мою долю выпало допрашивать «дам» – Горскую и Погоржельскую. Софья Яковлевна оказалась старинной подругой Доктора и одной из основательниц «фирмы».
Пестрой лентой разматывалось дело, множество человеческих судеб открывалось нам, и не все были равны в этой полной живых душ сети: рядом с хищниками трепыхалась мелюзга, запутанная и запуганная, подобно Жанне.
Губернский прокурор руководил следствием. Но мне казалось, что дело ведется не так, что все было бы иначе, будь на месте Шумилов…
Иногда приходил Мотя, и мы горячо обсуждали вопрос: что будет с Ионой Петровичем? Рана его казалась не такой серьезной, но уж очень он был истощен. А в больницах наших все еще не было ни хорошего питания, ни нужных лекарств.
В эти дни в губсуде и появился снова маленький старичок в котелке и буржуйском пальтишке. Петр Петрович прошел, не скрываясь, по коридору, весь в черном, торжественный и скорбный, как на «приличных» похоронах. Он остановился у двери с надписью «Губернский прокурор», снял котелок и, держа его в вытянутой руке на отлете, открыл дверь…
Мы не знали, что происходило за этой дверью, но могли себе представить, как тер свою лысину товарищ Самсонов!
Старичок требовал «отдать ему сына». Чтобы сохранить жизнь Ионы Шумилова, достаточно было согласиться на это. В доме его отца нашли бы средства поставить его на ноги!
Коммунисты губсуда собрались, чтобы обсудить положение. И говорили, что судья Наливайко там бушевал и кричал, что случай исключительный и что надо разрешить Шумилову отправиться в отцовский дом.
На что Самсонов грустно ответил, что «разрешить Шумилову можно, но заставить его нельзя».
Потом стало известно, что Шумилов сказал: «Ни за что. Никогда». И больше об этом не говорилось.
Меня пускали к Ионе Петровичу в любое время. Обычно я приходила под вечер. Больница была переполнена. Шумилова поместили в кабинете главврача. Он все еще был белее своей подушки, а острый нос его казался еще острее на осунувшемся лице.
И каждый вечер я рассказывала ему, как идет дело.
В субботний вечер я пришла в больницу позже, потому что к Шумилову поехал Самсонов.
Иона Петрович встретил меня как-то странно: долго разглядывал меня, словно искал и не находил во мне чего-то совершенно необходимого. Потом он сказал:
– Конечно, народный следователь должен бы обладать более представительной наружностью…
Знакомые слова заставили меня съежиться от опасений.
– В понедельник вас вызовет губернский прокурор. Только смотрите, не сдрейфьте, – сказал Шумилов и больше ничего не добавил, а я не решалась спрашивать.
Когда я выходила из больницы, дул сильный ветер и гнал вороха желтых листьев. Лето было позади. Наступала холодная осень. Это было ясно, и ничего нельзя было с этим поделать.
Я вспомнила, что минул год моей работы у Шумилова. И зашла к шикарному нэповскому сапожнику Вильяму Шафиру и поскорее заказала высокие кожаные ботинки со шнуровкой спереди. Я так торопилась, потому что нэп был на исходе, и Вильям Шафир был тоже на исходе.
Книга вторая
Часть перваяЯ покрутилась около вагона, ожидая, что вот-вот появится знакомая фигура в длинной шинели с железнодорожными петлицами. Но никого не было.
Володя встретил меня уже на выходе из тоннеля. Я стояла посреди Каланчевской площади в совершенной растерянности.
Не то чтобы меня смутил страшный шум и суета, хотя, конечно, этого имелось много больше, чем даже на нашем знаменитом Пречбазе. Кутерьма была невероятно пестрой. Громоздкие автомобили неизвестных мне заграничных марок обгоняли узкие санки с толстыми кучерами на козлах. Казалось, что сани, которые, вероятно, катили лихо, стоят на месте, а возницы горячат коней и дергают локтями, вроде бы они мчатся, для какой-нибудь киносъемки.
Пешеходы с настырностью самоубийц бросались прямо под копыта лошадей, непонятным мне образом возникая целехонькими на противоположном тротуаре.
Люди выглядели тоже по-разному: то прилично, даже хорошо одетые, то обтрепанные, и не видно было привычных кожаных тужурок или солдатских шинелей.
Все разбегались в разных направлениях, как будто гонимые центробежной силой. Только снег, который тоже падал очень быстро, словно подчиняясь общему ритму, косил в одну сторону.
Но главное, что поразило меня и я прямо-таки не могла оторвать от них глаз, это афиши. На них мелькали знакомые фамилии: Рейзен, Максакова, Ирма Яунзем… Степан Кузнецов выступал в каком-то «Зимнем Эрмитаже»…
Почти все они приезжали к нам на гастроли. Но сейчас я вдруг осознала, что буду жить в одном городе с ними, видеть и слушать их, когда захочу. Еще я заметила чайку, распростертую над длинным, в два столбца перечнем знакомых пьес. Это была захватывающая литература, запросто развешанная на заборах. На нее летел торопливый косой снег.
Тут меня и схватил своими ручищами Володя Гурко. Он был в длинной шинели, перекрещенной новенькими ремнями, скрипевшими при каждом движении. Кроме того, он еще издавал легкий звон: у него на сапогах были шпоры!
– Володечка, ты в кавалерии? – радостно удивилась я.
– С чего ты взяла? На транспорте – как всегда.
– А шпоры?
– Такая форма. – Володя подхватил мой чемодан, мы вошли в переулок, уставленный сугробами.
– Вот! – гордо указал Володя на узкие санки. На козлах сидел молодой человек в такой же шинели и фуражке, как у Володи, из чего было видно, что выезд служебный.
Очарованная необыкновенными афишами, я заметила крупные буквы еще какого-то анонса: «Яков Рацер».
– Володя, кто это, Яков Рацер? – замирая, спросила я. – Певец? Скрипач?
– Нэпман, – ответил Володя, – дрова, уголь, пиломатериалы.
…Мы обменялись короткими репликами, из которых ничего существенного друг о друге не узнали. Между тем сани свернули в неказистый кривой переулок, оттуда в другой такой же и пошли петлять по улочкам, поразившим меня обилием старых домов вперемежку с ободранными часовнями и пустырями. Москва, которая мне всегда представлялась Кремлем, Большим театром и консерваторией, казалось, существует где-то за тысячу верст отсюда.
Сани остановились около приземистого, когда-то белого, а теперь серого, с осыпавшейся штукатуркой дома.
Володя сказал:
– Это наше транспортное общежитие. Вот тебе ключи, второй этаж, моя дверь первая налево.
– Как, ты уезжаешь?
– Служба! – бросил Володя и озабоченно скрипнул ремнями.
Сани отъехали, оставив меня одну перед обшарпанной дверью.
В коридоре пахло кошками и подгоревшей пшенной кашей.
Я вставила ключ в замочную скважину, но повернуть его мне не удалось. Опустив чемодан на пол, я примерялась так и этак, ключ не поддавался.
Пока я шебуршилась около двери, рядом, из соседней комнаты, послышался женский голос:
– Кто там?
Я растерянно ответила, что приехала к Гурко и не могу открыть дверь.
– А вы и не откроете, – сообщили мне жизнерадостно, – идите сюда.
В неубранной комнате сидела молодая тощая женщина с колкими глазами. Она кормила грудью ребенка.
Я попросила разрешения оставить чемодан до вечера. Мне не терпелось поскорее добраться до Кремля, Большого театра и консерватории.
Я чувствовала, что должна сделать это немедленно, как будто мне предстояло сегодня же покинуть Москву, – у меня было именно такое ощущение…
На Тверской, рядом с кино «Арс», приютилась маленькая шашлычная. Я решилась зайти туда именно ввиду скромности заведения.
Конечно, меня привлекала «Большая Московская» на площади Революции, со своим внушительным подъездом и вереницей извозчичьих саней перед ним. Удивительным образом на них сохранились от старых времен бархатные полости, обшитые мехом, который показался мне даже собольим. А на извозчиках были синие поддевки и черные шляпы с загнутыми кверху полями. Ну, это еще куда ни шло, но откуда взялись молодые, холеные жеребцы, перебирающие стройными ногами с перевязанными бабками, словно боксер на разминке? Наверно, коннозаводство тоже «в порядке нэпа» передали частникам. Я была убеждена, что Советская власть, погруженная в дела мирового масштаба, не может заниматься такой ерундой, как рысаки.
Мне хотелось также спуститься по крутым ступеням в подвал ресторана «Медведь» на углу, против Китайгородской стены с ее живописным букинистическим базаром, как раз на том плавном и чем-то очень привлекательном спуске, которым площадь словно стекала вниз, к скверу перед Большим театром.
Впечатление именно текучести получалось оттого, что сверху, от Лубянской площади, двигалось множество людей. Шаг их был энергичен, а жесты тех, кто на ходу разговаривал, решительны. Видно было, что каждый в этой толпе обременен важными государственными делами.
И даже тот шикарный, чуть только потраченный молью медведь, что стоял у входа в ресторан, поблескивая стеклянными глазками, имел какой-то деловой вид.
Это оттуда я нечаянно свернула направо в тихую улочку, где только серые дома и угрюмые подворотни да еще испугавшая меня вывеска: «Управление нежилого фонда» – что это? – и вдруг словно вынырнула на ослепительный берег…
Кузнецкий мост! – догадалась я неизвестно как: просто потому, что улица была широка и падала, как водопад в пене и брызгах… Пена – из лошадиных морд, брызги – тающего под копытами снега…
Тот самый Кузнецкий мост!.. И «вечные французы» тоже были тут! «Парикмахерская Поль», – прочла я с трепетом, и рядом, в витрине книжного магазина, развернутый альбом с иллюстрацией Дорэ.
Бегом бежал по Кузнецкому мосту служащий люд: все портфели, сплошные портфели… Толстые, с медными замками, обреченно влекомые за толстые ручки, как ядро каторжника. Легкомысленные, легковесные, играющие в руке, словно веер или трость. Замызганные, вытертые по краям, похожие на колоду старых карт, однажды предсказавших несбыточную судьбу и хранимых из благодарности. Портфели, полные надежд, и портфели неудачников… Я вошла в портфельный поток и плыла, и плыла… Пока меня не выбросило на булыжную отмель Тверской.
Нет, я не рискнула перешагнуть порог великолепной «Большой Московской» и «Медведя», и тем более отеля «Савой», смутившего меня самим своим историческим названием. Подымаясь вверх по Тверской, я заметила втиснутую между большими домами узкую дверь, лаконично возвещавшую: «Шашлыки».
Я только что собралась толкнуть ее, как дверь распахнулась, и на меня наскочил молодой человек сильно навеселе. Несмотря на это обстоятельство, он вежливо извинился, окинул меня мутным взглядом и тотчас вслед за мной вскочил обратно в узкое, словно коридорчик, помещеньице. В нем носились клубы дыма и запахи жареной баранины.
Хотя стоял еще день и, по всей видимости, людям полагалось служить службу, коридорчик был битком набит. Свободного места не оказалось, но молодой человек, следовавший за мной, сунулся за пыльную бархатную портьеру, и оттуда, как в сказке, немедленно появились столик и два табурета.
Таким образом, мы с этим пьянчужкой за него уселись, и нам ничего другого не оставалось, как глазеть друг на друга, пока хозяин, толстый грузин в мутноватом белом колпаке и фартуке, накрывал столик, оснащая его блестящими предметами неизвестного мне назначения.
Пьянчужка оказался едва ли старше меня, невысокий, с таким маленьким худым лицом, что теперь, когда он сидел смирно и незаметно было, что он выпивши, его можно было принять за мальчика.
Мокрая светлая прядь падала ему на лоб и делала его каким-то жалким.
– Товарищ редактор! – позвал молодой человек, и хозяин тотчас подплыл к нам с вопросом:
– По-карски?
Я кивнула.
– И тебе? – обратился он к пьянчужке.
– По новой, – ответил тот загадочно, и хозяин исчез за портьерой.
Дальше сидеть так и молчать было просто глупо. Я решила взять инициативу на себя: мой сотрапезник был не так уж пьян и вообще чем-то мне понравился.
– Вы всегда тут… – я замялась, не зная, можно ли назвать шашлык обедом, – кушаете?
– Всегда. С тех пор, как ушел из дому, – ответил незнакомец, слегка заикаясь, но видно было, не оттого, что пьян, а вообще он немного заика. Вскоре я перестала замечать это.
Насчет дома мне все стало понятно: он ушел от классово чуждых родителей, и ничего особенного нет в том, что от расстройства выпил.
– А кто были ваши родители? – спросила я. Поскольку он начисто порвал с ними, то они вроде бы уже и не существовали.
– Партработники, – к великому моему удивлению, ответил юноша, горестно махнув рукой.
– Почему же вы от них ушли?
– Потому что я поэт, – твердо ответил мой собеседник, – я поэт Овидий Горохов. Вы можете называть меня просто Димой.
Я ждала дальнейших разъяснений, но тут прибыли шашлыки и графинчик водки.
Последний раз я ела много часов назад в вагоне. Я набросилась на шашлык и не сразу заметила, что Овидий грустно смотрит на графинчик, но не пьет.
– Что с вами, Дима? – спросила я, сытая и полная участия.
– Если я выпью, – ответил поэт печальным голосом, – я тут же свалюсь под стол. Это уже было.
– Так не пейте! – испугалась я.
– В моем положении пить надо, – произнес Овидий с нажимом на слово «надо» и поперчил шашлык, использовав продолговатый сосуд, блестевший, как труба духового оркестра.
Я молчала, теряясь в догадках относительно драматической судьбы моего собеседника.
– Видите ли… Как вас зовут? Тая? Прекрасное имя. Действительно, в вас есть что-то от таяния… От таяния снегов.
Мне стало неудобно от такого поэтического оборота дела, и я поспешно добавила, что вообще-то меня зовут Лелька.
Овидий игнорировал «Лельку» и продолжал:
– Так вот, Тая… Мои родители меня не понимают. Они думают, что поэты не нужны нашей эпохе.
– Глубокое заблуждение! – горячо сказала я.
– Они хотят… – Овидий перегнулся через стол и шепнул: – Чтобы я учился на инженера… А?
– Ну и ну! – отозвалась я возмущенно.
– А мой папа, ползучий эмпирик, говорит, что стихи «не мужское дело».
Отец – эмпирик! Ужасно! Где же теперь живет Овидий?
– Я ночую на Твербуле, у пампуша. Его близость поддерживает меня.
– Чья близость? – робко попыталась я уточнить.
– Пампуша. Памятник Пушкину на Тверском бульваре… Вы, наверное, не москвичка? – сразу догадался он.
Пришлось признаться, что в Москве я всего лишь первый день.
– А где вы будете ночевать? – Возможно, он хотел пригласить меня к пампушу. Я поспешила сказать, что ночую у своего друга.
– А почему вам обязательно надо пить? – спросила я, заметив, что Дима все еще печально смотрит на графин.
– Все поэты пили. Верлен, например, так тот просто не высыхал.
Насчет Верлена я слышала, но зачем было так далеко ходить за примерами?
Мне не хотелось углубляться в тему, поскольку Овидий не прикасался к графину и высказывания его носили чисто декларативный характер. Я бы послушала стихи Овидия, но опасалась: а вдруг окажется, что такой симпатичный парень пишет какую-то муру. Тогда уж лучше вернуться к ползучему папе и учиться на инженера.
Все-таки я попросила его почитать стихи.
Овидий горько вздохнул, словно я коснулась больного места, тем не менее охотно согласился и объявил, что прочтет новую поэму.
– А это ничего, что мы тут сидим? – спросила я: в коридорчике толпилось много народу, мест не хватало.
– Ничего. Это мой личный столик, – успокоил меня Овидий, – ты же видела, как он выехал из-за портьеры, – добавил он, доверительно перейдя на «ты», и не без гордости.
Он начал читать, как читали поэты и у нас, отбивая ногой ритм и слегка подвывая.
Впрочем, я тотчас перестала это замечать, захваченная тем, что он читал.
Поэма называлась «Крутоголовка», и речь в ней шла о птице, залетевшей в город. Но в то же время это было как бы и о человеке, о девушке. И все время возникали картины Москвы, одна другой лучше. И никак нельзя было остановиться, хотя бы на мгновение, чтобы понять, как же это сделано… Слова были самые обыкновенные. Рифмы не очень четкие, а больше – созвучия. Все казалось очень простым – а я-то боялась, что услышу заумь, – но волшебно объемным. И, наслаждаясь, полностью погрузившись в мир чуда, я каким-то крошечным уголочком сознания мучительно завидовала… Почему? Почему? Раз я не смогла… И не смогу?
…В первый раз это случилось со мной, когда я была еще девочкой. Я сидела на порожке погреба в нашем дворе, и меня окружало все самое обыкновенное: глиняные глечики на кольях тына, крапива в маленьком ровике… В сараюшке, слышно было, предвечерне возились куры.
И вдруг сделался какой-то особый свет, словно перед грозой, запахло вечером, молоком и травкой, которую у нас называют «кари глазки». Лиловая с розовыми краями туча, скошенная ветром, упала на горизонт, и обнаружились мелкие серые облачка.
Я увидела все как бы со стороны, и себя тоже, сидящую на порожке погреба.
В этом свете и двор, и глечики, и я сама были совсем другими, чем в действительности, оставаясь в то же время самими собой. Что-то чудно звенело вблизи, хотя, может быть, это просто подымали на цепи ведро из колодца. И невидимый всадник в крутом седле бледного месяца неспешно ехал по облачной стерне.
Невозможно было объяснить Овидию все это. Наверное, надо было говорить об ассонансах и аллитерациях, о размере и рифме, там все, конечно, было, но я их не слышала.
– Чудесно! – сказала я.
Не знаю, почему он обрадовался: я была никакой не ценитель. Видно, просто бедняга Овидий намаялся со своими родителями.
– Надо, чтобы напечатали это! – искренне воскликнула я.
– Напечатают, – спокойно ответил Овидий.
– А у тебя уже что-нибудь печатали?
– Да, конечно. У меня даже книжечка вышла: «Колесо весны», жаль, нет с собой. Я с этим «Колесом» долго ходил.
Я посмотрела на своего собеседника с великим уважением.
Выходило, что в первый же день в Москве я познакомилась с настоящим писателем.
Между тем страсти кипели вокруг нас над блестящими металлическими блюдами с шашлыками. Клубы дыма и чад так сгустились, что мы с Овидием видели друг друга словно в воде.
Мне казалось, что мы очень долго сидим здесь и, вполне возможно, наступил уже вечер. В коридорчике окна отсутствовали, а слабый электрический свет истекал из стеклянных тюльпанчиков, торчащих над столиками на нечищеных металлических стеблях.








