355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » Невидимый всадник » Текст книги (страница 19)
Невидимый всадник
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:02

Текст книги "Невидимый всадник"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

IV

Выходить из жарко натопленного общежития было мучительно. Непривычная одежда: ватный пиджак натянут на стеганую телогрейку, ватные штаны, валенки – все тяжелое, казалось, и шагу не ступишь, пригнет к земле.

Но вышла в морозное утро, и сразу ощущение тяжести пропало. Напротив, все служило свою службу. Самую главную, важную: градусник на воротах показывал сорок ниже нуля; зима взяла круто. Солнце встало в морозном кругу. Тонкой, ярко-красной ниткой был прошит восток. В безветрии стояли вокруг ели, обступали дорогу, узкую, прямую. «Это лежневка: под снегом доски», – догадалась я.

Бригадиры хриплыми утренними голосами выкрикивали фамилии. И здесь тот самый, в гетрах. Только сейчас на нем валенки, орлиный нос по-прежнему торчат из-под треуха. И почему-то он здесь – начальство. Да, точно. Вот он негромко проговорил:

– Бригадиров прошу подойти!

И тотчас они отделились и подбежали к нему, словно командиры подразделений к командующему. А мне не все ли равно? Самое главное – мне тепло, одежда вроде непробиваемая для мороза. А может быть, это только вначале?

Поискала глазами Катю, она, вероятно, где-то тут, неподалеку. Вертеть шеей было трудно из-за воротника ватника, между ним и ушами шапки – ни щелочки, куда мог бы проникнуть мороз. Но он так и рыскал, искал какой-нибудь незащищенный кусочек и впивался в него, жаля беспощадным жалом. Впился в щеки – я стала растирать их жесткой, уже задубевшей на морозе рукавицей.

Снега лежали в синеве, тянулись далеко вперед. Нетронутые, загадочные, непонятные: что впереди? Нет ничего. Только белая бугристая земля. Кто пройдет по ней? Кто проедет? Какой проложит след? А может, так и останется: белая, чистая? Ничего не известно.

Сбитая кое-как толпа постепенно выстраивалась по– бригадно.

– По-быстрому, живей, живей! – торопили бригадиры. Но люди и сами поторапливались, мороз подгонял. Рядом со мной оказался невысокий, со скуластым обветренным лицом, – видать, что бывалый, по каким– то неуловимым признакам: ловко сидел на нем полушубок, плотно прижаты уши шапки. Во всем облике хозяйственность, аккуратность.

Он окинул меня критическим взглядом.

– Новенькая? – Не ожидая ответа, посоветовал: – Становись в первый ряд. Пойдут скоро. Будешь отставать – прилепишься к последним.

Я так и сделала. Только почему я, молодая, здоровая, должна отставать? В колонне были люди постарше меня. В чем дело? Тут был какой-то свой секрет.

И в самом деле: когда двинулись, я с удивлением ощутила тяжесть своего тела. И чем дальше, тем труднее становилось передвигать ноги. Да что же это? Лечь бы, закрыть глаза. Ноги не повиновались, я отставала уже от последних. И вдруг очутилась совсем одна на дороге. Показалось, что сугробы двигаются прямо на меня, и мороз стал пробирать до костей. Все равно идти было невмоготу, я шла все медленнее, все медленнее. «Замерзну», – подумалось мне, но ничто не отозвалось во мне протестом. «Пусть! Пусть!» Совсем близко синеватая боковина сугроба манила меня. «Пусть, пусть!» Где-то в глубине тяжело ворочалась мысль: «Надо идти, надо, ну же!» Но «пусть» пересиливало. И я с наслаждением упала навзничь на твердый, даже сквозь ватник, снег.

Теперь я лежу на круто скошенной боковине сугроба, лежу почти стоя – так крут скат. Но все тело распрямляется, блаженный покой проникает в каждую его клеточку, все стало безразличным, все отходит куда-то далеко, в ту сторону, куда ушли люди, – теперь и следов их нет на снежной дороге.

«Замерзну, умру. И пусть, пусть!» – звенело во мне, и жалость к себе была сладкой, как в детстве. И уже не снежный наст подо мной, а откос, поросший диким овсом, горушка та самая, из детства. Я перекатываюсь по ней: сцепленные руки вверху – и покатилась! Сначала медленно, потом быстрее, быстрее – страшно так! – уже не; можешь остановиться, хочешь, да не за что ухватиться – ни деревца, ни кустика, уже не ты перекатываешься, а кто-то ворочает тебя, легкую, невесомую, и в самом низу ты не вдруг остановишься, а пролетишь еще по низине и тогда уже замираешь от восторга и гордости. Лежишь, ничего не надо, только лежать так, чувствуя приятную усталость. Только почему-то покалывает лицо, словно осы налетели и жалят… Хочешь отогнать их, но рука, как чужая, не подымается. Хочешь подняться, а ноги чужие. Что это? Незнакомое скуластое лицо склоняется ко мне, что-то произносит незнакомый голос, но я не слышу, не понимаю. И досадую, что помешали: хорошо было перекатываться по зеленому крутому склону, а еще лучше – лежать внизу у подножия, в такой жгучей тишине, что слышен стук своего сердца. Лежать и жалеть себя.

Но чьи-то руки подымают меня, ставят на дорогу, как куклу. Стоит? Стоит. Теперь шагом марш!

Скуластый подталкивает:

– Ты что? Замерзнуть хочешь? Ну-ну, без дураков!

Я не противлюсь. Что-то изменилось, пока я лежала на снегу. Почему бы? Словно за эти минуты растопилось безразличие ко всему, какая-то стена между мною и окружающим упала, и я увидела себя со стороны: вот здесь я буду жить и потому должна делать то, что делают все.

Теперь мы шли быстро по дороге, уже утоптанной, и вскоре очутились на месте.

– Обогрейся, – коротко сказал мой спутник и показал на дверь тепляка.

В просторной избе догорали сосновые чурки в железной печке. Тепла было мало, но все же достаточно, чтобы обогреться.

С опаской я вышла наружу. Мороз вроде отпустил. Нарядчик в черной кубанке спросил:

– Это ты отстала? Давай вон туда, к своим. – Он махнул рукой куда-то в сторону, куда я и двинулась. Интересно, кого я должна считать своими?

Но тут же обо всем забыла, пораженная необыкновенной картиной.

В полнеба разлилась красная, не кроваво-красная и не вишневая, а скорее густо-розовая заря. На ее фоне лес был черным, как бы обугленным. Он вставал из ослепительно белого снега. Яркость красок была удивительной, нереальной, неземной.

С одной стороны в ложбину, в центре которой я находилась, сбегала черная масса леса. С другой – лес был разноцветным, всех оттенков, от темной зелени пихты до красноватой от мороза лиственницы. Он подымался ярусами по пологому склону сопки, и не видно было конца ему; к самому небу бежали волны, то зеленые с коричневой накипью, то черные, то бурые; все цвета не смешивались, а плавно переходили, словно переливались один в другой.

И выделялись только мощные, никогда не виданные мной деревья-силачи с замшевыми стволами. Хотя было совсем тихо и морозный воздух неподвижен, чудилось, что этот океан движется, только нельзя было уловить, в какую сторону, – туда-сюда шли эти валы, шаталась толпа деревьев, зеленая, черная, бурая… «Тайга есть тайга», – подумала я, и слово это показалось мне самым подходящим для того, что открылось. «Тайга». Слог «тай» звучал растянуто, как бы передавая великую протяженность виденного и говоря о том, что еще далеко-далеко все то же: эти волны, этот океан… А второй слог отрубал грозно, торжествующе, похоже на горное эхо, замыкал тебя со всех сторон, словно заключал и решал твою судьбу: «Га-га-га!»

Все внушало и робость, и тревогу, даже страх. Ложбина лежала островком в океане. Мне уже не хотелось упасть на снег, не жить. Где-то в глубине души кто-то тоненьким сказочным голоском спросил: «Что же дальше?» Наверное, всегда, когда человек отчаивается, тихий, но настойчивый голосок, живущий в нем, произносит свое: «Что же дальше?» И человек живет.

Я увидела, как их тут много, мужчин и женщин, в ложбине, и какой все же маленькой кучкой они кажутся перед тайгой. Что они могли сделать?

Увидела еще странные сооружения, грубо сколоченные гигантские помосты, террасами спускающиеся с высоты, где темнели нагромождения поваленного леса.

И его было так много, громады громад, словно на поле великой битвы полчища обезглавленных гигантов.

Можно было догадаться, что по этим деревянным сооружениям, наставленным на склоне сопки до самого дна ложбины, будут спускать поваленный лес и здесь, внизу, грузить на машины. И уже взметался снег, расчищалась дорога пятитонкам, мощным лесовозам. А еще дальше, где не виднелась, а угадывалась лента подъездных путей, по таким же накатам поваленный лес спускался прямо на платформы.

Меня поставили восьмой в шеренге на самом верху. Мы стояли на узкой площадке помоста, сквозь проемы досок кружила голову крутизна. Стояли все рядом, и перед нами низко, почти у самых наших ног лежал как бы на гигантских козлах гладкий, с обрубленными ветвями ствол. Он лежал перед нами такой огромный, казалось, наделенный вечной неподвижностью, словно гора или утес. И мы, восемь человек, должны были поднять его по пологому накату вверх с тем, чтобы оттуда он по другой стороне наката спустился на следующую площадку, где другая восьмерка вновь подымет его на гребень.

А сверху уже кричат: «Берегись!» – и спускается новый ствол, и то же человеческое усилие подымает его на гребень.

Восемь пар рук в одинаковых черных рабочих рукавицах из чертовой кожи, надетых поверх других, солдатского сукна, легли под самый низ ствола. Он лежал так плотно, так властно-неподвижно! Что могли сделать восемь пар человеческих – из них две пары женских – рук?

Я ощутила через рукавицы неподдающуюся, упрямую неподвижность безголового чудовища, широченного в комле, суженного к вершинке.

– Взя-али! – привычно запел бригадир.

И вдруг – это было как чудо – под моими руками, именно под моими, зашевелилось мертвое, каменное чудовище: оно дрогнуло, чуть приподнялось, подталкиваемое снизу. Мне показалось, что я одна – одна! – сдвинула его. Но теперь уже нельзя было ни на одну минуту, ни на секунду отнять рук… «По-шел, по-шел!» – кричал бригадир. Отнимешь руки, и чудовище ринется обратно, отдавит ноги, повалит, раздавит! Теперь или ты, или оно! И опять мне показалось, что это я одна закатываю его дальше, на гребень. Нет, не упущу, нет, не отойду назад! И опять: «Берегись!» И опять: «Взяли! Пошел!»

Согнуться, толкнуть, снизу закатить на гребень! Сгоряча не чувствовать боли в пояснице. Это потом. А пока только одно: держаться в ритме восьми пар рук, связанных общим движением, однообразным и каждый раз как будто новым, неожиданным, когда громадный ствол поддавался именно моим, только моим усилиям!

Я ничего не слыхала, кроме команды бригадира и натужных выдохов стоящих рядом, в тот момент, когда ствол подымался на гребень. И только в перекур, объявленный громкоговорителями, до меня дошло, что ложбина полна звуков: гудки паровозов с подъездных путей, сигналы машин, слитный гул человеческих голосов. И ржание лошадей: там, внизу, трелевали конной тягой лес.

Вдруг я увидела крючконосого начальника. Около него водоворот – подходили, уходили люди. Он отвечал кому-то, кого-то спрашивал, делая отметки карандашом на гладко выструганной дощечке, заменявшей ему тут, на ветру, блокнот. Он так органично входил во всю картину, словно давно был здесь и командовал этими людьми, и привычно, поставив на пень ногу, черкал что-то на своей дощечке, лежащей на колене.

Я спросила скуластого, оказавшегося рядом: «Что, начальник давно здесь?» Как будто не знала, что он прибыл вместе со мной сутки назад. Но почему так уверенно держался? Короткий полушубок и ватные брюки носил, словно это не он в гетрах!

– Да нет, только-только, – пояснил скуластый. – Он инженер, прорабом у нас.

– Евгений Петрович! Товарищ Варенцов! Замерьте сами, ну замерьте! Тухту же гонят! Ясно, что кубометра нет, – кричали ему сверху. Инженер стал подыматься по склону.

«Я привыкну, – подумала я, – привыкну и буду здесь жить. И стану здесь своей и нужной, как этот Варенцов».

Все было так непохоже на прошлое. «Это хорошо», – решила я.

Ночью меня ломало и трясло как в лихорадке. И во сне я ворочала толстенные стволы, нет, вернее, один ствол, который все время возвращался и снова лежал передо мной: царь всех стволов, Его Величество Неподвижество!

Но утром меня поставили на другую работу. В небольшой котловинке было беспорядочно свалено множество срубленных осинок.

– Деревца ма-аленькие, – успокоил меня бригадир, – отбракованные. Обрубить ветки, а стволы поднести к путям и сложить вон где! Только всего – и норма!

Я осталась один на один с навалом осинок, которые показались мне действительно маленькими. Обрубила ветки одной – топорик попался ловкий: топорище нетяжелое и лезвие наточено – и решила отнести ствол в указанное место. Бойко я ухватила обеими руками середину деревца, оно не поддалось. Поднатужилась в недоумении: самый тонкий ствол, но и он не давался в руки.

Я пригорюнилась: почему они тут такие тяжелые^ Делала же такую работу когда-то у себя в деревне, не может быть, чтобы у меня недостало силы поднять хлипкую, даже слегка подсохшую осинку. Однако нет, недостало. Я заметалась по котловине, уже зная, что стужа щадит только того, кто в работе. Но мороз стоял легкий, ненастырный и не трогал меня. Чтобы что-нибудь делать, я поотрубала ветки у всех осинок, растаскивать их волоком я могла, поднять – нет! Что будет? Если я этого не могу, то что же? Значит, вчера это вовсе не я закатывала на гребень безголовое чудовище, не чета этим! В растерянности я стояла перед нескладным, растрепанным штабельком, кое-как сложенным. От стыда не пошла на перекур.

Кто-то спрыгнул в котловинку и присвистнул от удивления, увидев меня. И я бросилась к нему: смешной чернявый Степан как раз и был тем человеком, который мне позарез сейчас нужен!

– Степочка, смотри, какие маленькие, а я почему-то не могу поднять ни одну! – Мне нисколько не было стыдно к нему обратиться. Я даже показала ему: вот берусь – и ни с места!

– Таким манером и у меня будет ни с места! И чего ты ее за талию хватаешь? Вальс с ней танцевать собралась, что ли?

Он выплюнул цигарку и одной рукой оторвал от земли вершинку.

– Ты двумя действуй!

Я обеими руками ухватилась за узкий конец ствола: он слегка отделился.

– Теперь подставляй правое плечо! Подымай на себя выше, выше. Теперь заталкивай! – Комель поднялся в воздух, я чуть не упала. – Уравновешивай! – закричал Степан. У него на плече ствол уже уравновесился, и он только поддерживал его спереди правой рукой.

– Наперед бери больше: смотри, чтоб назад не загремел. Пошли!

И снова, как вчера, было чудо: осинка лежала у меня на правом плече, я, как Степан, поддерживала ее, упершись для равновесия левой рукой в бок. Мне показалось все это совсем легким, даже приятным. Собственно, не все было приятно, а только тот момент, когда ствол ложился на плечо и уравновешивался. Но, конечно, самое приятное было сбрасывать его у путей и налегке, теперь уже бегом, бежать обратно.

– В жизни бы не додумалась! Спасибо, Степочка! – на ходу обрадованно кричала я. – Михаилу привет! Заходите к нам в общежитие!

Я чувствовала себя легкой, сильной и очень умелой. Так было и во вторую ходку с ношей, и в третью, и в пятую… И уже неизвестно на какой – плечо заломило, попробовала на левое – не пошло. А осинок лежало еще видимо-невидимо, и убыль казалась незаметной.

«Вот незадача! Только что все шло прекрасно. Наверное, это потому, что я голодная». Идти в тепляк пить чай не хотелось, и я тут же съела хлеб с колбасой, который был у меня в кармане и только чуть-чуть приморозился.

Но и сытая, я не смогла донести до места хилое деревцо, сбросила его на дороге, передохнула и начала все сначала: поднять на плечо, уравновесить… Двойная работа измучила меня вконец.

Короткий зимний день кончался. Я затравленно смотрела на заколдованные осинки. Стыд и злость переполняли меня, уже не было ничего важнее в жизни, как любым способом перегнать всю эту строптивую отару разбредшихся по котловинке осинок к путям. Но все кончалось: остались считанные минуты рабочего дня. Уже было слышно, как скрипит снег под ногами проходящих мимо: наверное, бригада, выполнившая задание, шла греться.

Но они не прошли мимо: спрыгнул с откоса Степан, солидно сошел по тропке Михаил и негромко подал голос:

– Сюда, ребята! Подсобим, что ли?

Чудесное слово «подсобим!», вкус которого я еще узнаю потом! Короткое, негромкое, оно заменяло десяток других, более пышных, но менее дорогих!

Ребята стали хватать деревца, словно не проработали целый день, играючи сбегали с ношей к путям, а я укладывала аккуратный штабелек, только приговаривая:

– Ну и подсобили! Ах молодцы, как подсобили!

– Давай ступай за бригадиром, пусть тебе замерит, – сказал Михаил, стягивая рукавицы.

Часть третьяI

Окаменевшее небо, окаменевший лес. Морозная тишина, непроницаемая, как панцирь…

Я шла по дороге, оскальзываясь на ее обледеневших гребешках, которые больно ощущались даже сквозь подошвы валенок.

Я слышала, как звенит осыпанный ледяными иглами березовый колок на развилке, видела, какая странная, редкостная, стеклянная ночь медленно раскатывает передо мной ледяное, грубо-бугристое полотнище дороги. Как необычно низко нависает над ней выгнутое куполом, замутненное, словно стекло, на которое подышали, небо. Какой смутный, печальный свет сочится вокруг не то от снежной дороги, не то от спрятанного в облаках месяца. Предчувствие долгой, жестокой зимы пронизывало все, и поодаль, там, где лежала меж невысоких берегов Тихая Курья, угадывалось ледяное оцепенение, как уже сбывшийся приход великих морозов.

Я шла и ждала, когда впереди замерцает желтоватый свет фонаря у ворот. Ждала, словно это был свет моего дома. И это в самом деле был свет моего дома, какого ни на есть, но дома. Единственный свет, который теперь светил мне.

И вот он показался, маленький, слабый, схваченный и зажатый мохнатыми лапами елей.

Я с усилием нажала плечом на тяжелую калитку, медленно отошедшую на тугой пружине, и оказалась в рабочем городке.

Разметенные дорожки, бараки под аккуратно взбитыми подушками снега – зима делала все окружающее чище, строже, терпимее.

Приучить себя к трудностям новой жизни было нелегко, но тяжелее закрешпься в новой жизни и не думать ни о какой другой.

Я не пошла в общежитие, а без цели побрела по тропинке, огибающей приземистое здание столовой.

И увидела свет в оконце боковушки: Ольга Ивановна еще не спала. Я постучала в дощатую дверь.

Окно боковушки откидывалось в столовую. На прилавке стояли грудкой эмалированные миски, лежали жестяные ложки. Еще продавали здесь мужские носовые платки с голубой каемочкой. И почему-то белые фаянсовые кружки с надписью: «Кисловодск». Над этим странным ассортиментом красовалась Ольга Ивановна с высокой прической, с накрашенными помадой «цикламен» губами и расточала улыбки покупателям мисок, ложек и носовых платков. Кисловодские кружки никто не покупал, хотя они были вполне годные: как-то отпугивала надпись.

Так как торговля давно окончилась, окошко было закрыто. Ольга Ивановна в пестром фланелевом халате сидела у стола, покрытого чистой скатертью, и разговаривала с цыганкой, которая называла себя Эфросиньей – через «э». Пожилая эта цыганка работала уборщицей и подрабатывала гаданьем на картах.

И сейчас в руках Эфросиньи нервно прыгала колода карт, а сама гадалка, грузная, в черном шелковом платье, умильно глядела то на Ольгу Ивановну, то на чашку кофе со сгущенкой, которую Ольга Ивановна поставила передо мной, любуясь, как легкий парок поднимается над чашкой. Во всем этом было что-то домашнее и отрадное.

Эфросинья уже нагадала Ольге Ивановне все, что только можно желать: жениха, нечаянные радости, червонный интерес. Так что было непонятно, зачем гадалка вновь раскидывает карты и делает сосредоточенное лицо, вытягивая дудочкой губы и Морща лоб.

Но Ольга Ивановна сказала, что Эфросинья хочет погадать мне.

Пока Ольга Ивановна наливала кофе, я с удовольствием смотрела, как пухлые руки Эфросиньи осторожно выкладывают карты, настолько истрепанные, что отличить короля от валета можно было только по некоему подобию самоварной конфорки, уцелевшему от короны.

Эфросинья выбросила из колоды бубновую шестерку и задумчиво предсказала дальнюю дорогу, трефовые хлопоты и бубнового короля. Марьяжный интерес выпадал мне в недалеком будущем, по казенный дом в виде пикового туза препятствовал червонному благополучию.

Поставив риторический вопрос: «Чем закончится?» – гадалка выбросила шесть карт венчиком и сказала без всяких сомнений, что я приму смерть от воды.

– Вот видишь! – некстати заметила Ольга Ивановна.

Вероятно, она хотела упрекнуть меня за то, что я раньше не прибегала к услугам гадалки.

Чтобы сделать ей удовольствие, я спросила, развеселившись:

– Это в каком же смысле? В бане или от наводнения?

– Карты про это не говорят, – сухо ответила цыганка.

Она аккуратно выпила кофе, приняла от Ольги Ивановны какой-то пакетик, сказала церемонно:

– До свиданьица, любезные дамы! Мне надо переменить туалет! – И ушла мыть пол в конторе.

Глаза у меня смыкались, и я бы с удовольствием растянулась на кровати Ольги Ивановны – она жила тут же. Но та поиграла красивыми глазами, сказала таинственно:

– Ты подожди. Не уходи. Сейчас будет тебе и трефовый интерес, и бубновый король.

– Еще чего? – Я чувствовала, как отогреваюсь в тепле странного крошечного мирка с его крошечными радостями.

– Варенцов обещал зайти.

Варенцов? У меня установились с ним отношения добрых знакомых, без теплоты, но с некоторым интересом друг к другу. Интересом сдерживаемым, потому что оба мы были ранимы, не спешили сдружиться, не склонные к откровенности.

– Нет, все равно пойду. – Я встала. Мы расцеловались. Прямо с порога морозный ветер подхватил меня, задул в спину, подгоняя. Я зашлепала по наледи; валенки совсем промокли, оттаяв в теплой каморке, и теперь обмерзали. «Надо было снять да высушить пока что», – мельком подумала я. Эта мысль была из теперешней моей жизни: высушить обувь, выпить горячего, а завтра чтобы поставили на учет крупных диаметров, а если досок, то широких, они тяжелее, но их меньше идет на вагон, а с «двадцаткой» упаришься. Вот и все.

А к тому же есть еще восходы и закаты, невиданное низкое черное небо, и резкие тени, и контрастные краски, черное и белое, как у Мазерееля. Все это было жизнью, совсем непохожей на прежнюю, но жизнью.

Городок как будто вымер. Только у столовой стояли сани с бочкой, и водовоз, гремя ведром, спускался по ступенькам. Маленькая сибирская лошадка, вся заиндевевшая, жевала обледеневшую веточку желтой акации.

– Порядочная лошадь и морду бы к такой не протянула, – сказал кто-то позади. – От Ольги Ивановны? И гадалка была, конечно? Если бы она вовремя нагадала, что у меня план затрещит из-за простоя вагонов, я бы ее на руках носил! – Варенцов и смешное говорил без улыбки, но забавно подтягивал верхнюю губу к своему орлиному носу. – Чего же мы на ветру? Зайдемте ко мне. Я оборудовал себе капитанскую каюту.

– Ведите в вашу каюту, капитан!

В квадратной комнатке, выгороженной из барака, все было компактно, целесообразно и по-своему уютно. Тахта с книжными полками, все из некрашеного дерева, отлично обработанного морилкой, карты и схемы на стенах, барометр, на полу в глиняном кувшине еловые ветки.

– Наши сибирские цветы, – сказал Варенцов.

– Наши?

– Я не собираюсь отсюда уезжать.

– Вам здесь понравилось?

– Мне не понравилось там.

– Но так не всегда было? – Я пожалела, что спросила, будто это нарушало правила какой-то игры. Но он ответил просто:

– Не всегда. Я был счастлив и удачлив. Но я не бумажки подшивал, я строил. А там, где строят, все бывает. Была авария. Погибли люди. По моей вине? Нет. Так это потом выяснилось, что нет. А сначала было: «Да, да, да». И я, тридцатилетний дурак, убежденный, что все окружающие его обожают, – потому что раньше они все-то ему улыбались, – тут и понял, что к чему. А потом, когда уже было сказано «нет» и опять пошли улыбки, они мне стали казаться гримасами, – такой, знаете, обман зрения!.. Фу, сколько наговорил! Впрочем, я не терял времени даром: вот заварил вам настоящий чай, из города привез.

– Мне нравится у вас, – сказала я.

– То ли еще будет, – охотно отозвался Варенцов, – дайте обжиться! – Он сидел передо мной очень уверенный и, видимо, вполне обжившийся, меховая безрукавка расстегнута на груди, светлые глаза на обветренном лице насмешливы, умны и подсказывают мне… Что они подсказывают?

Что если есть такая вещь – справедливость, то она не про всех. И надо обойти острый угол и жить без оглядки назад. Так всегда выходило у Варенцова и, пожалуй, убедительно. Что же мне мешает слушать его? Соглашаться с ним?

В общежитии все уже спали, и я была рада этому. Некоторое время я еще видела перед собой худое лицо Варенцова с чуть выдающимися скулами, с извилистой линией губ, как будто не сужающихся, а обрубленных к уголкам, и с небольшими глазами – на желтоватых белках беспокойно шевелилось что-то живое, остренькое, осторожно выглядывающее из-под придавливающих его тяжелых век. Я слышала его смешок, который он словно выталкивал изо рта каким-то усилием, будто этот смешок не очень веселый, но необходимый, таился в нем давно, и он его сдерживал и выпускал на волю, когда хотел поддержать им, укрепить свою мысль… Потом я погрузилась в зыбкий сон, который плавно отошел, отодвинулся, а за ним будто открылся экран, на котором замелькали картины пережитого, разорванные, клочковатые, без связи, без логики, переходящие одна в другую, то туманные, то яркие. «Неужели моя жизнь – это утомительный калейдоскоп?» – подумала я, вдруг очнувшись, и тут сон опустил темный занавес на мои видения, и наступил покой.

Просто солнце, просто небо. Просто идти по нагретой солнцем лежневке и твердо знать, что зима кончится. Не скоро еще, но все же кончится.

Жизнь это была, жизнь! Что же она такое? А вот это самое: сладкая белизна снега, густо подсиненного в распадках, упругость протоптанной меж сугробами дороги, неподвижность воздуха, резкого, пахучего, первозданность.

Что же это такое? Выздоровление?

Просто жизнь.

Теперь я вышла на лежневку, чуть-чуть пригретую солнцем. Монотонно гудел трелевочный трактор где-то поблизости. А может быть, и не близко: в чистом воздухе так далеко и ясно слышен каждый звук.

Сейчас к гудению трактора прибавился звук шагов позади, хрустко скрипел снег под валенками. Человек догонял меня неспешно, знал, что все равно догонит.

Варенцов все еще в своем старом треухе. Интересно, наденет ли он еще когда-нибудь в жизни свои гетры?

Он всегда был удачлив. Может быть, слишком верил в свою удачу, удачу смелого строителя.

На его худощавом лице, некрасивом, с резкими чертами, словно на медали отбитом, было ясно написано, какой он гордый человек. Как он хочет всегда быть первым.

Хочет? Но и может. Здесь он первый. И он прав, когда говорит, что в судьбе нашей много общего.

Все для нас изменилось, все сместилось. Прежняя жизнь, да, та кончена, но возможна новая, другая, надо думать о ней. Навсегда остаться здесь. Построить свой дом на этой земле. Плохо ли? Зимние вечера летят за стеной – пусть летят! В нашем доме свет и тепло. «Свет и тепло – это я вам обещаю», – неплохо сказано.

Мне не хотелось вникать в смысл его слов, только слушать и идти, идти так долго по нагретой солнцем лежневке. Но постепенно слова его доходили до меня, проникали в меня. Они тоже согревали.

И вдруг я ужаснулась. Чего? Что же делать? «Меня выбросили из той жизни, я начинаю новую», – с каким-то вызовом думала я.

Мы шли по той самой дороге, где так недавно я упала на снег, думая о смерти. Сейчас на это место падал солнечный луч.

Все здесь хотели начать новую жизнь. Как будто затем сюда и ехали! Впрочем, одна категория действительно имела конкретные планы: почти все девушки хотели здесь выйти замуж. Не имела этих планов только Катя. Но именно она открывала шеренгу счастливых невест: отношения ее со Степаном развивались бурным темпом. Степан поначалу принимался Катей несерьезно. Но через озорство, через легкость характера так ясно угадывалась в нем какая-то надежность, что– то важное и глубоко привлекательное…

Степан воззвал к Ольге Ивановне и ко мне: мы были «за».

Катя тоже не была против, но «опасалась»…

Я понимала, чего она опасается: она искала необыкновенных приключений, героических событий. Степан не казался ей подходящим спутником в этом плане. Катя боялась разочарования.

Мой приятель Демка хотел тут начать новую жизнь, потому что «завязал» со старой, блатной. Михаил и его товарищи начинали новую жизнь в том смысле, что «вкалывали» во всю силу с единственной целью – собрать деньги на безбедную жизнь в студентах: они учились в лесотехническом техникуме заочно и мечтали поступить в институт.

Ольга Ивановна начинала новую жизнь, потому что впервые работала, «выбилась из домохозяек». Уборщица Эфросинья – потому что «разочаровалась в зяте», не могла видеть, как он угнетает дочку. А моя попутчица-попадья потому, что «взалкала свободы».

Какая новая жизнь ждала меня?..

Зима в этих краях была долгой, жестокой, опасной. Кто-то обмораживался, кто-то попадал в пургу в поле и замерзал, будто дело происходило в старинные времена. Но хотя теперь не мчались, сидя на облучках, ямщики и уже мало кто знал, что это такое, – морозы и ветры делали свое дело. И рассказы о всяких случаях в лесу и на степных дорогах были обычными.

А несчастье пришло неожиданно.

Потом, когда началось разбирательство и без конца писались объяснения – писал их Варенцов, – из сумятицы первых страшных дней выкристаллизовались обстоятельства катастрофы такими, какими они были в действительности.

Леса строились небрежно, в спешке, вопреки правилам безопасности. Когда под могучим стволом рухнули подпорки и он обрушился вниз, все еще могло сойти…

Тогда еще можно было избежать несчастья. Можно было: стоявшие внизу разбежались. Только один человек остался на площадке, на которую катился, развивая все большую скорость, безголовый гигант. Этот человек был глух: старика держали в сторожах только потому, что он с давних пор здесь работал и когда-то потерял слух от контузии на лесоповале.

Ствол катился на старика, кругом кричали ему – он не слышал.

И тогда Степан ринулся на эту маленькую площадку, на которую летел балан, схватил старика и отбросил его прочь… Но сам не успел уйти из-под удара.

Степану размозжило ступню.

Я ничего этого не видела, а видела только, как Катя бежала к той лощине. Мне показалось, что это бежит сама Беда с лицом серым, застывшим в гримасе боли, с волосами, развевающимися по ветру.

Я слышала натужное дыхание Кати, когда она пролетела мимо меня, и тотчас побежала за ней. Но не догнала.

Когда я очутилась на месте катастрофы, здесь уже хлопотали медики. Степан был без сознания, так его и увезли в районную больницу. Катя села в кабину с водителем полуторки.

Много часов мы ничего не знали. Потом сообщили, что готовят к операции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю