Текст книги "Невидимый всадник"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Шумилов пробормотал:
– Сцена на кладбище из «Гамлета». Как это у Шекспира? «Но если сон виденья посетят…»
Я никак не могла продолжить этот разговор. О Гамлете я знала только, что он был представителем паразитирующего класса и от нечего делать разыгрывал комедию с привидением. По-видимому, моего начальника интересовало в «Гамлете» нечто иное.
Как-то неожиданно моргнул между веток ели тусклый желтоватый огонек, и мы оказались у самой сторожки.' Занавески на окне не было, и, подойдя вплотную, мы увидели Пал Палыча за непокрытым деревянным столом. Перед ним стояла наполовину опорожненная бутылка и какая-то еда.
Мы стукнули в окно. Сторож подошел и, приставив ладонь ко лбу, силился рассмотреть нас.
– Это попутчики ваши, Пал Палыч, – сказал Шумилов, – не прогоните?
Сторож не только не был поражен появлением непрошеных гостей, но, кажется, даже обрадовался нам. Вероятно, в его мрачном обиталище посетители бывали редко.
Мы с удовольствием приняли приглашение, так как изрядно продрогли. Наливая нам самогон, сторож сказал:
– Вот беда-то моя, тут бы вина налакаться да затихнуть. Так нет: не приймает вина беда моя… А вас какое дело привело сюда?
– Государственное, – ответил Шумилов. – Вы нас простите: мы обманули вас. Не ревизоры мы. Я – следователь, Иона Петрович Шумилов, это моя помощница, Таисия Пахомовна Смолокурова.
Сторож молчал, ждал, что будет дальше.
Шумилов рассказал о мнимом самоубийстве. Пал Палыч слушал, сгребая в кулак бороду и снова отпуская ее. Потом он сказал:
– Значит, Дмитрий Салаев жив, а убит кто-то другой, кто выдавал себя за Салаева? Зачем? Вот в чем закавыка.
– Пал Палыч! Ответ на этот вопрос даст следствие. А сейчас необходимо найти метрическую книгу Сергиевской церкви. Вот я и подумал, что вы не откажетесь помочь нам. Помню, вы говорили, что работаете на кладбище много лет. Уж, верно, имели дело с церковными регистрациями. Где искать концы – посоветуйте.
Старик захватил в кулак бороду и стал вслух припоминать. Из его слов выходило так, что после пожара все, что уцелело в церкви – книги, утварь, иконы, – снесли в дом священника. Может, и сейчас все там: где– нибудь на чердаке валяется…
Это звучало обнадеживающе.
И Шумилов спросил:
– А сам священник?
– Он теперь уже не священник, – сказал Пал Палыч и стеснительно пояснил: – Отец Герасим в нэп ударился.
Вспомнив Амвросия, я нисколько не удивилась. Не выказал удивления и Шумилов.
– А именно? – спросил он деловито.
– Поскольку электричество в нашем Липске отсутствует, святой отец на свечках подрабатывает.
Шумилов о чем-то раздумывал. Потом он спросил:
– Как вы думаете, Пал Палыч, если человек, которому нужна метрика, обратится к отцу Герасиму, согласится тот поискать запись в книге?
– Это смотря кто обратится.
– Скажем, учитель Салаев…
– Нет. Это не пойдет: Салаев в обществе «Безбожник» заправила…
– А вы не могли бы?..
– Попробую. Если, конечно, что сохранилось…
Мы надеялись.
Утром нас с большим трудом соединили по телефону с губернией. Перебивая хриплые голоса, докладывающие о ходе уборки огородных, Мотя Бойко кричал:
– Результаты экспертизы: автобиография в губоно написана, безусловно, не тем лицом, что предсмертная записка и «бланк для приезжих»…
Иначе и быть не могло: автобиографию в губоно писал настоящий Дмитрий Салаев. «Бланк для приезжих» и записку Люсе – его двойник.
Конец дня принес нам новую неожиданность.
Отец Герасим встретил Пал Палыча, старого знакомого, приветливо. По горло занятый свечным производством, в котором участвовало все его многочисленное семейство, облаченный в закапанный воском подрясник с засученными рукавами, поп предложил: «Ищи сам, что тебе надобно. В сараюшке много чего свалено. Если тебе выписку, возьмешь книгу, сходишь в загс: там оформят. А мои права кончились».
Пал Палыч углубился в поиски и в конце концов нашел метрическую книгу Сергиевской церкви. На записи рождения Силаева имелась надпись: «Выдано свидетельство». При каких обстоятельствах и на каком основании, какой документ предъявил мнимый Салаев, поп решительно не помнил. Что, впрочем, было понятно, учитывая давность факта.
Соучастие попа казалось малоправдоподобным. Шумилов вдруг заторопился, сказал, что в Липске нам больше делать нечего.
Ночью мы уехали. На этот раз мы попали в проходящий поезд и были одни в купе. Шумилов положил на столик лист бумаги, и мы построили схему.
Что нам известно?
1. В гостинице «Шато» убит неизвестный, присвоивший себе имя Дмитрия Салаева.
2. Убитый обладал подлинным метрическим свидетельством на имя Дмитрия Салаева, обманно полученным им или его сообщниками, и хорошо подделанным удостоверением на его же имя. Кроме того, подкрепить эти документы должны были часы с дарственной надписью на имя дяди Салаева.
3. Потерпевший (мнимый Салаев) был связан с некой Люсей. Можно предполагать, что Люся осведомлена о каких-то обстоятельствах истории убитого.
4. Можно предполагать также, что подлинное письмо Люсе унесено убийцей, чтобы создать видимость самоубийства. На стол же положен вариант письма, найденный в корзине под столом…
5. Карманы пиджака убитого были вывернуты в поисках чего-то, а на месте преступления найдена кнопка от счетной машинки. Можно предположить, что она служила предметным паролем.
А что нам неизвестно?
1. Кто убитый. Мы не имеем сведений о том, что исчез какой-то человек в городе, – убитый словно свалился с луны.
2. Кто убийца.
3. Кто сообщники.
4. Нам неизвестен единственный возможный свидетель по делу, неизвестно даже его имя, поскольку Люся могла быть и Людмилой и Еленой.
Мы ничего не знали, все было плохо…
Мотя важно восседал за столом Шумилова. На Моте была толстовка цвета электрик с перламутровыми пуговицами. Перед Мотей сидела заплаканная женщина.
– Так вы говорите, вас избили? – спросил Мотя и радостно засмеялся: это он заметил нас…
Во время нашего отсутствия Мотя проявил самостоятельность. Это стало ясно, когда мы начали знакомиться с происшествиями минувших дней.
«– Докладывайте, Мотя», – сказал Шумилов, – что тут без нас случилось.
– Слушаюсь! Разрешите доложить в первой серии: в доме пять по Колокольной обнаружен человек без признаков жизни.
– Как это «в серии»? – морщась, спросил Шумилов. – При чем тут «серия»? Кино это, что ли?
– Разрешите доложить, что еще почище кина будет! – Мотя добавил таинственно: – Труп – жилец этого же дома!
– Оригинально! – заметил Шумилов без улыбки. – Что же это, самоубийство?
– К сожалению, – вздохнул Мотя.
– Почему к сожалению?
– Ну все-таки было бы интереснее, если бы… – Мотя-спохватился и поспешно досказал: – Печально, Иона Петрович, когда молодой человек сам по себе кончает счеты с жизнью!
Довольный таким ответом, Мотя оглянулся на меня.
– А чем доказано, что это самоубийство?
– Всем, Иона Петрович. Опрос свидетелей, предсмертная записка, несчастная любовь… А главное – заключение экспертизы… – Мотя кашлянул и, вытянув шею, ткнул пальцем в лист дела: – Вот здесь, в деле, протокол осмотра трупа и места происшествия. Я писал.
– Шикарный протокол! – шепнул мне Мотя, пока Шумилов пробегал глазами документ.
Но Иона Петрович услышал.
– Действительно шикарный! – Начальник громко прочел: – «Лицо жертвы…» Позвольте, почему жертвы, если это самоубийство?
– Так я ж, когда писал протокол, еще не знал. Надеялся, гм… думал, что убийство. С «жертвой» как-то покрасивше, – признался Мотя, плутовские глаза его сверкнули.
Шумилов нахмурился и продолжал:
– «Лицо жертвы было покрыто смертельной бледностью и лошадиной попоной…» Блестящий стиль! А откуда попона?
– Не могу знать, Иона Петрович, накрыл, значит, кто-то чем пришлось.
– А это что? «Подлый убийца бросил на место кошмарного преступления кулек, наполовину наполненный квасолью…»
– Детали, Иона Петрович, – пробормотал Мотя. – Вы же учили примечать детали и заносить в протокол осмотра.
Шумилов страшно рассердился:
– Чтоб вашего духу больше не было на месте преступлений!
Пока мы ездили, Мотя раскрыл еще одно «кошмарное преступление». На этот раз совместно со служебной собакой Неро.
Дело называлось: «О похищении 386 рублей 12 копеек из кассы продуктового магазина № 39».
Непонятно, каким образом Моте удалось заручиться содействием пожилого, солидного сотрудника уголовного розыска Иванова, но факт оставался фактом: Иванов прибыл по вызову Моти в магазин № 39 вместе со служебной собакой Неро.
Об остальном красочно рассказывал составленный Мотей акт.
«Акт применения собаки-ищейки Неры, – писал Мотя. – Я, секретарь нарследа-один, совместно с проводником служебной собаки Неры Ивановым и с вышеозначенной собакой Нерой, прибыл в магазин пищевых продуктов № 39, где согласно заявлению кассирши Лидии Смирновой было похищено из кассы 386 рублей 12 копеек. По прибытии в магазин собаки-ищейки Неры кассирша заявила: «Не надо искать 386 рублей 12 копеек. Не надо применять служебную собаку Неру. Потому что деньги взяла я».
– Послушайте, Мотя, – сказал Шумилов после большой паузы, – я думаю, Мотя, что вам лучше всего более тесно связать свою судьбу со служебным Неро. Вам надо работать там, где меньше писанины и больше оперативности, а? В уголовном розыске, например.
Гамма чувств пробежала по Мотиному лицу: обида, недоумение, надежда…
– Я там тоже буду на месте, Иона Петрович, – сказал Мотя нескромно.
Его откомандировали в уголовный розыск на должность младшего оперативного уполномоченного. Ему выдали наган, кожаную куртку и свисток на цепочке.
– Пусть мне будет хуже! – сказал Мотя. И согласился помогать нам, пока мы подыщем нового секретаря.
Не могу сказать, что именно из-за Шумилова я перестала писать стихи. Но в какой-то степени он был причиной этого.
Машин в ту пору в городе было мало. А у нас с Шумиловым не было даже «выезда», как у губернского прокурора.
Недаром судья Наливайко писал в инструкции: «Основным средством передвижения низовых работников юстиции являются так называемые ноги…»
Мы пересекали город вдоль и поперек. Эти хождения имели для меня особую прелесть. Дело в том, что во время этих вынужденных путешествий Шумилов рассказывал мне разные случаи из своей практики. Но иногда это были стихи… Да, он читал стихи Блока или Сергея Есенина.
Ну, разумеется, я и сама читала стихи. И Блока и Есенина. Но Шумилов совсем по-особому произносил своим глуховатым голосом: «Я – последний поэт деревни, скромен в песнях дощатый мост…»
– Вы очень хорошо читаете стихи, Иона Петрович, – сказала я, – прямо как артист.
– А я и есть артист, – ответил Шумилов. – Я играл во фронтовом театре.
– Первых любовников! – восхищенно догадалась я.
– Нет, злодеев. Белогвардейцев и царских генералов.
Я не решалась прочитать Шумилову собственные стихи. Вообще, с поэзией у меня были сложные отношения.
Первые в жизни прочитанные мною стихотворные строки потрясли меня: «Зима, крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…»
Стояла зима. От ворот завода тянулись дровни. Крестьяне везли отходы производства – жом на корм скоту. Возчики так кричали, что было слышно через двойные рамы. Я не знала, что такое «торжествуя», и решила, что это значит «ругаясь». Полное тождество литературы и жизни восхитило меня. Немедленно я принялась писать стихи. Теперь у меня их было множество.
Однажды, после вечера в Пролеткульте, я подошла к Панкрату Железному. Любимый поэт стоял у буфетной стойки и пил пиво «Новая Бавария».
Я храбро заявила, что пишу стихи и хотела бы прочесть ему.
– Про чего пишешь? – спросил Железный.
– Про молодежь с производства.
– Давай валяй.
Я прочла:
Наше детство! Ночами протяжный гудок,
Под ногами дрожащий дощатый мосток…
– Погодь! – остановил меня поэт. – Гудок, гудок… А производство какое? Чугунолитейное, сталепрокатное?
– Сахарный завод, – упавшим голосом произнесла я.
– Это хужее. – Он задумался. Но Панкрат был человек добрый и тотчас сказал: – Я тебе черкну цидульку. Варвару Огневую знаешь?
Еще бы не знать! Я любовалась ею и завидовала ей, когда, окруженная молодыми поэтами в рубашках до коленей, называемых «толстовками», она появлялась на литературных диспутах, красивая, авторитетная, тридцатилетняя…
Глядя на нее, я в полной мере сознавала собственное ничтожество.
Панкрат открыл свой замызганный портфель, вывернул его содержимое: горбушку хлеба, учебник политграмоты, куски обоев с лесенками стихов на обороте, и на клочке тех же обоев начертал: «Варвара займис с этой девахой она товарищ с производства хотя и не индустриалного с комприветом обнимаю Панкрат».
Как мы все, Железный игнорировал не только твердый знак, но и мягкий – из протеста против старой орфографии. А заодно и знаки препинания:
– Пусть буржуи препинаются – им делать нечего! – Это как-то гармонировало с удивительной силой и афористичностью панкратовского стиха.
И вот я иду к Варваре Огневой. Я не тороплюсь. Повторяя про себя строки своих стихов, я миную базарные ряды…
На Пречистенском базаре кипела жизнь. Недалеко от входа в огороженное нестрогаными досками торжище стоял пожилой человек в пиджаке из материи, которая называется люстриновой.
Я не знала, почему она называется люстриновой. Никто не мог мне этого объяснить, но наверняка здесь было что-то от люстры, поскольку пиджачишко, натянутый на испачканный красками комбинезон, слабо поблескивал на солнце.
Перед человеком на складной скамеечке лежали загадочные палочки, завернутые в газетную бумагу.
Скамеечка была окружена зеваками. Собирались они, однако, не из-за палочек, а исключительно заинтригованные речью продавца.
Монотонным голосом он произносил длинную тираду и, едва кончив ее, начинал сначала, для новых слушателей. Впрочем, многие оставались послушать еще раз, настолько драматично, несмотря на бесцветный голос, звучала вся история.
Я ее знала наизусть от слова до слова.
– Жаркий июльский день, – возвещал продавец палочек, – вы идете по улице. На вас новый, светло-серый, прекрасно-коверкотовый костюм. Маляры красят дом. И – о ужас, ужас! – капли краски попадают на ваш новый, светло-серый, прекрасно-коверкотовый костюм. Кошмар и слезы. Но вы берете в руки японский корень Садраяма… Терете раз, терете два, терете три. И где пятно? Пятна уж нет! И вы, счастливый и улыбающийся, идете к своей ничего не подозреваемой жене.
Закончив эту новеллу, «японец» в люстриновом пиджаке переводил дыхание, иногда закусывал помидором или малосольным огурцом. И через минуту снова начинал: «Жаркий июльский день…»
Вокруг Садраямы толпились разные люди, но на лицах всех, кто останавливался послушать историю обладателя серого костюма, ясно выражалось глубокое уважение к рассказчику, а может быть, и к устному творчеству вообще.
И хотя весьма сомнительно, чтобы кто-нибудь тут имел «прекрасно-коверкотовый» костюм, «японский корень» раскупался бойко.
Человек в люстриновом пиджаке с отсутствующим видом принимал замусоленные бумажки и выкладывал из мешка на скамеечку новые палочки.
Бережно передавая их в руки покупателя, человек ронял короткие, но многообещающие фразы: «Будет серая пена», или: «Кислый запах!», или уж совсем просто: «Утюгом – нет!», что, однако, звучало сакраментально….
Варвара Огневая жила на самой шикарной улице города, в Доме Советов – бывшей дворянской гимназии. С трепетом я звоню, да, на двери кнопка звонка, и он действует. Как при царизме. Звонок действует, но никто не открывает. Хриплый бас кричит изнутри:
– Чего трезвонишь? Открыто!
В широком, словно фойе театра, коридоре стоит на стремянке обладатель баса и выкручивает медные части из старинной лампы. На мой вопрос он указывает куда-то вглубь.
Дверь в комнату Варвары распахнута. Знаменитая поэтесса лежит на узкой железной кровати, положив босые ноги на ее спинку. На животе у Варвары стопка книг. Варвара читает и курит самокрутку.
На мои шаги она отзывается быстрым взглядом умных карих глаз и столь же быстрым вопросом:
– Стихи, девочка?
Она пробегает глазами записку Панкрата и спрашивает деловито и отрывисто:
– Какое производство?
– Сахарный завод, – разочаровываю ее.
– Давай читай! Я читаю:
Наше детство! Ночами протяжный гудок,
Под ногами дрожащий дощатый мосток…
Огонек фонаря, и до боли родной,
Слышу голос отца у двери проходной…
Варвара внимательно слушает и отбивает босой ногой ритм стиха по спинке кровати.
Потом говорит, словно сделала бог знает какое открытие:
– Сентиментально. Беспомощно. Но что-то есть.
Я хотела бы знать, что именно, но тут рна вскакивает, роняя на пол книги, выхватывает у меня из рук листок с моими стихами, на минуту задумывается… И начинает быстро писать, лицо ее преображается, оно светится, оно лучится… Наконец она отрывается от бумаги, откидывает назад гриву пепельных волос и читает нараспев, отбивая ритм ногой по полу:
Наше детство – у-у-у! – басило гудком.
Звало в цех от пашен и вымен…
– Вымен? – воскликнула я в ужасе.
– Ну да… Множественное от «вымя»… Тут, понимаешь, такой подтекст: темная крестьянская стихия приобщается к производству… Вымя – это образ. В общем, ты почитай, подумай. И помни: язык поэзии – самый краткий, лапидарный язык. В двадцатом веке уже нельзя писать: «Ночами протяжный гудок…» Лучше просто дать самый гудок: у-у-у. А вообще, слушай: поезжай на свой сахарный завод и присмотрись к рабочей жизни. Ищи острую ситуацию. И помни: поэзия – самый краткий язык.
Я хмуро объяснила, что не могу поехать домой: поссорилась с отцом. Это только в стихах у меня: «…до боли родной» и все такое.
Огневая удивилась:
– Так помирись!
– Не могу, – сказала я, – у нас принципиальные разногласия…
Варвара возразила быстро:
– Ради поэзии не то что помириться с отцом – убить отца можно!
Карие глаза ее загорелись янтарным блеском, как тогда, когда она читала строки про «вымена».
Я стояла обескураженная и чувствовала себя отсталой мещанкой со своими нелапидарными стихами.
Варвара сжалилась надо мной.
– Слушай-ка, девочка! – Она тряхнула меня по плечу своей большой, почти мужской рукой. – Приходи в среду на диспут в редакцию «Рассвет революции». Там будут молодые поэты из моей группы «Семперанте».
Последнего слова я не поняла и по простоте души предположила, что здесь нечто связанное с эсперанто – про этот универсальный язык я слыхала.
Оказалось, что «семперанте» значит «всегда вперед» по-латыни. Так называлась поэтическая группа, состоявшая из трех человек: Варвары Огневой, юноши Саши и пожилого рабочего Осипа. Саша – тот самый, который орудовал с лампой, длинный, сухой и нервный студент, по наущению Варвары «посвятил всего себя поэзии технического прогресса».
Осипа Варвара называла «самородком», у нее это слово звучало как название профессии. Осип был тихий, ласковый и застенчивый, смотрел на Варвару с обожанием. В угоду ей писал странные поэмы про динозавров, про пещерный век, но для себя втайне сочинял звучные, красивые стихи о своей родной деревне под Сумами. Иногда он мне их читал мягким, приятным голосом.
Все трое с такой страстью говорили о поэзии, как у нас говорили только о революции.
Я стала ходить на чтения группы «Семперанте». Чтения почему-то назывались «ступенями». Кажется, имелось в виду, что каждое чтение ведет с одной ступени совершенствования на другую.
Но меня эти ступени никуда не вели. Кроме того, у меня просто не оставалось свободного Времени даже для чтения чужих стихов.
Хотя следствие по делу об убийстве в «Шато» нисколько не подвигалось вперед, мы все время думали о нем.
Шумилов предложил временную версию: убийство молодого человека, назовем его Икс, было совершено убийцей, назовем его Игрек, чтобы помешать разоблачению Иксом какого-то преступления, совершенного им, по-видимому, совместно с другими лицами.
Так юридически определялся мотив убийства.
Почему возникла мысль о виновности убитого? Не только из письма к Люсе, но и потому, что убитый получил обманным путем метрику Силаева и выдавал себя за него.
Кроме того, личность Ильи Силаева, дяди учителя, наводила на мысль о том, что это убийство – на политической почве. Если бы это подтвердилось, то дело уже не подлежало бы нашей компетенции.
Иногда мой начальник бывал сух и замкнут, и в такие часы к нему нельзя было подступиться. Но в этот вечер, излагая свои догадки, Шумилов даже вроде бы советовался со мной, и я поспешила высыпать все свои недоумения:
– Зачем Икс показывал дежурному именные часы, якобы принадлежавшие его отцу? Зачем он сдал метрику директору гостиницы? Видимо, это делалось для того, чтобы утвердить себя в роли Силаева?
– Правильно рассуждаете, – подтвердил Шумилов.
– Но для чего это было нужно Иксу, раз он решил заявить о своем преступлении?
– Вы невнимательны, – сказал Шумилов, – вы упускаете важные слова в одном из вариантов записки, адресованной Люсе. Там говорится: «еще вчера» он не знал, что решит явиться с повинной.
Начальник был прав. Но у меня был наготове вопрос, и Шумилов угадал его:
– Вы хотите знать, почему я ничего не предпринимаю? Есть положения, в которых лучше всего выждать.
– Выждать? Чего? Убийца заметет следы. Допросы служащих гостиницы ничего более дать не могут: никто не видел ночного посетителя, никто не слышал выстрела, никто не имеет никаких подозрений. Игрек не оставил никаких следов, мы ничего о нем не знаем.
Я говорила это все с такой горячностью, что она задела наконец Шумилова.
– Суета неуместна в нашем деле. Чего ждать? Постараюсь объяснить вам. Итак, существует – где, нам неизвестно – некая Люся. Несомненно, убитый делился с ней самым затаенным. На это указывает письмо к ней. Но причастна ли Люся к какой-либо преступной деятельности? Очевидно, нет. Если бы это было не так, убитый вряд ли написал бы именно такое письмо. Значит, в этом смысле Люсе нечего бояться. Значит, она сама к нам явится.
– Люся может опасаться мести со стороны тех, кто расправился с ее другом, – возразила я.
– Вы так думаете? – прищурился Шумилов. – А заметка в газете? Почему Люся должна сомневаться в том, что это самоубийство? Почему она должна думать о расправе?
– Допустим, что она поверила заметке. Но тогда зачем она явится в следственные органы? Какие мотивы приведут ее к нам?
– Гражданские, – ответил мой начальник тем непререкаемым тоном, который исключал дальнейшие рассуждения на эту тему.
Ночью мы с Шумиловым выехали на большой пожар. Еще не угасло пламя, сбитое пожарными командами, а мы уже работали: допрашивали свидетелей, сотрудников пожарной охраны, рабочих…
Закончилось все это ранним утром. Шумилов сказал, что пойдет прямо домой, а протоколы допросов велел мне отнести в нашу камеру. После этого я могла отправляться спать в свой «Эдем».
Идти было далеко. Я смертельно устала и надышалась гари. Кроме Моти Бойко, в нашей камере был еще человек. Маленький старичок в старомодной шляпе пирожком, каких не носили даже нэпманы, и в черном пальто с шелковыми лацканами, засаленными и потертыми. Я спросила, что ему надо. Он ничего не ответил, только растерянно поморгал редкими ресницами.
Но самое удивительное было то, что Мотя, нахальный Мотя, встретил меня, словно застигнутый врасплох. Он пробормотал что-то невнятное и поскорее выпроводил странного посетителя.
– Что это значит, Мотя? – спросила я строго.
– А тебе что? – огрызнулся он.
Тут же я забыла об этом случае. Начисто исчез из моей памяти и таинственный старичок.
Кнопка с цифрой 4 бесполезно лежала в коробочке с надписью: «Убийство в гостинице «Шато». Оттиски пальцев или другие следы на кнопке не обнаружились. А то, что она действительно оказалась принадлежностью счетной машинки, мало чем обогащало следствие. Так же, как и то, что клочок, в который была завернута кнопка, был вырван из губернской газеты двухмесячной давности.
– Надо идти не от кнопки, а от машинки, с которой она снята, – решил Шумилов.
– Почему вы считаете, что она снята? Она могла просто отломаться, и убитый хранил ее, чтобы отдать машинку в починку, – робко предположила я.
– По средствам ли счетная машинка провинциальному преподавателю русского языка, за которого выдавал себя убитый?
– Преподавателю – нет, но мы не знаем, чем убитый занимался в действительности.
– Вы правы, но если кнопка – просто кнопка, почему убитый искал ее с таким рвением и в такой неподходящий момент?
– Значит, не «просто кнопка». Но что же она?
– Пароль. Пароль, который он должен был предъявить, когда к нему вошли.
– А может быть, и предъявил, – дополнила я.
– Вряд ли: убийцы не могли оставить около трупа такую улику…
Я слышала про «предметные пароли». Знала, что иногда сообщники узнают друг друга по какой-нибудь обусловленной вещи. Но могла ли кнопка служить уликой?
Мне казалось, что Шумилов напрасно усложняет дело.
Начались поиски счетной машинки со снятой или замененной цифрой 4.
В то время этих машинок имелось не так уж много, а нужда в них была большая: развивалась торговля, создавались тресты, кооперативные объединения…
Поэтому не было ничего удивительного в том, что в «Торговой газете» появилось объявление: «Покупаем счетные аппараты всех марок у учреждений и частных лиц. С предложениями обращаться в «Укркоопспилку», площадь Коммуны, 5, комната 38, с 16 до 17 часов ежедневно».
В комнате номер тридцать восемь обосновался Мотя Бойко, с успехом игравший роль торгового агента. На нем был синий габардиновый костюм, а галстук он носил по моде завязанным широчайшим узлом. Моте приносили арифмометры и всякого рода счетные аппараты, за которые он щедро расплачивался деньгами «Укркоопспилки», которой все это было нужно.
Но среди них не было ни одной с отсутствующей или замененной цифрой 4…
Однако Мотя сидел в комнате тридцать восемь не зря. Со свойственной ему общительностью он свел дружбу с юркими молодыми людьми, под видом ремонта счетных аппаратов занимавшихся их перепродажей. Мотю стали приглашать в рестораны, угощать шашлыками и склонять к приему всякой рухляди. Помимо того, пошли в ход машинки – совершенно очевидно – краденые. Мотя ел шашлыки, пил водку, запрашивал неслыханные «комиссионные»…
Я удивилась, что где-то в подполье обнаружилось такое количество счетных аппаратов, но Шумилов объяснил, что это, в общем, понятно: в свое время, когда ликвидировали старые торговые учреждения, их имущество растаскивали саботажники и просто жулики, а реализовать их боялись.
– Они бы до сих пор сидели на своих машинках, если бы не наш Мотя, – добавил Шумилов меланхолически.
Однажды Моте предложил «товар» один из «жучков»-комиссионеров:
– Машинка хорошая. Только четырех цифр не хватает.
– Не беда, – согласился Мотя. – Если подойдет, подберешь мне цифры.
Мотя отправился к нему. Действительно, машинка была в исправности. Тем более странным выглядело то, что на ней отсутствовало пять цифр.
– А ты сказал, четырех нет, – придрался Мотя.
«Жучок» не смутился:
– Мне показалось, четырех. Наверное, потому, что как раз цифры 4 нет…
Это замечание как будто снимало подозрение с Мотиного «приятеля». Если бы он был в курсе дел насчет пароля, он не стал бы фиксировать внимание именно на четверке.
Они стали торговаться. «Жучок» не уступал, объясняя, что машинка не его, а чужая: «Срочно закрывалась ремонтная мастерская, хозяин уехал из города, имущество распродал, а что не успел – мне оставил. Сказал: деньги пришлешь…»
– Будет врать, – добродушно заметил Мотя, – небось сам машинку увел…
– Эту – нет. Чтоб я так жил. Хочешь – сам деньги переводи, пожалуйста. Адрес: Новочеркасск. До востребования. Екатерине Лещенко. Моей тут прибыли нет, за спасибо работаю.
Они еще поторговались, каждый уступил малую толику, и Мотя купил машинку.
Шумилов этой сделкой был очень доволен, так как «наша» кнопка пришлась как раз на рычажок машинки.
– Вы, Мотя, сделали самый удачный ход за всю вашу розыскную деятельность, – сказал Иона Петрович, – ход, приближающий нас к развязке.
Мы с Мотей как-то не были в этом уверены, и Шумилов объяснил со свойственным ему лаконизмом:
– Спешный отъезд, срочная распродажа и пять недостающих цифр: четыре, чтобы прикрыть отсутствие пятой. А Екатерина Лещенко, видимо, близкий человек владельца машинки.
И он продиктовал мне длинную телеграмму в Новочеркасский уголовный розыск.
– Я выеду туда первым поездом. Свяжитесь с вокзалом, – приказал мне Шумилов.
«А я?» – чуть не вырвалось у меня. Мне живо представилось, как мы с Шумиловым ведем наблюдение за красавицей Екатериной Лещенко, устанавливаем, что по ночам к ней тайно является ее возлюбленный, убийца Игрек. Окружаем дом Екатерины, притаившийся в глубине сада. Перестрелка. Игрек бежит. Преследование. В финале – под давлением улик преступник сознается в убийстве мнимо-Салаева и многих других…
Скучный голос Шумилова вернул меня к действительности:
– А вы, Таисия Пахомовна, останетесь здесь за меня. И будете раскрывать «кошмарные преступления», недораскрытые Мотей.
Начальник просто смеялся надо мной. Но возражать не приходилось.