355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Гуро » Невидимый всадник » Текст книги (страница 17)
Невидимый всадник
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:02

Текст книги "Невидимый всадник"


Автор книги: Ирина Гуро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

– Я до двух смотрел на часы, а потом уже не смотрел.

– Почему?

– Ждал, что одна девушка позвонит, а потом уже не ждал.

– Почему не ждали?

– Потому что в два она позвонила…

– Вы видели, когда начальник садился в машину?

– Видел.

– Он что-нибудь сказал?

– Сказал: «Опять дождь, будь он проклят!»

Протокол допроса стенографистки все время беспокоил меня, словно я везла в портфеле щенка или кошку и боялась, что она убежит. С этим надо было кончать: ехать в Лебяжье!

Я отдавала себе отчет: после допроса Титова я должна буду его арестовать независимо от того, что он скажет.

И опять-таки, независимо от его показаний, мотивы убийства надо тоже выяснять именно в Лебяжьем.

Я не знала, что найду следы, явственные мужские следы, чудом не размытые дождем. Напротив, теперь отчетливо видные на просохшей глине…

II

В моем кабинете яростно стучала машинка. Всеволод, перезревающий кандидат на судебную должность, ходил по комнате, ерошил волосы и самозабвенно диктовал что-то секретарше.

Увидев меня, он на полуслове запнулся и радостно объявил:

– Убийца Титовой сознался!

– Кто же он? – мрачно спросила я.

– Семен Шудря, конечно.

– Покажите. – Я устало опустилась на стул, все мне стало безразлично. Двое убийц убили одним выстрелом из одного револьвера. Ну и пусть…

Сева положил передо мной протокол допроса, отпечатанный на машинке, второй экземпляр.

– Что вы мне даете? Где подлинник? Где первый экземпляр?

– Здесь был товарищ Ларин. Он взял подлинник и первый экземпляр.

– А как тут очутился товарищ Ларин?

Сева замялся:

– Когда я получил признание… Вас не было, я позвонил прокурору.

– Поторопились, – вяло сказала я, – это не признание, это самооговор. Учили такой казус?

– Не может быть! – со страстью в голосе возразил Всеволод. – Все сходится.

Я ничего не ответила: читала протокол допроса Семена Шудри, двадцати семи лет от роду, дважды присуждавшегося к разным срокам тюремного заключения…

Все действительно сходилось в этом показании. «Сходилось» потому и только потому, что на одной чаше весов был всеми уважаемый Титов, который не мог, да и незачем ему было убивать свою жену. А на другой чаше – профессиональный уголовник, который, правда, уже некоторое время честно трудился, но можно было легко себе представить, что «преступная натура» возьмет верх.

Хотя доктрина Ломброзо нашей правовой теорией отвергалась и «преступный тип» как таковой тоже, но в этой доктрине было нечто чрезвычайно соблазнительное. Может быть, потому, что она была прекрасно разработана и богато иллюстрирована. А «социальные корни преступности» были основательно подрыты скептицизмом ученых юристов старой школы.

И конечно, Шудря перевешивал. Тем более что в его «признании» из каждого слова просто-таки выпирал именно «преступный тип».

Где Титов оставляет свой наган, Шудря подсмотрел. Где лежат серьги, часы и деньги, опять же подсмотрел. Убивать не собирался, но когда Титова вскочила – не выдержал. Записав это «не выдержал», Всеволод, разумеется, имел в виду «преступную натуру»…

Совершив убийство, не успев ничего взять, Шудря спокойно открывает ворота подъехавшему Титову. Мотив «убийства с ограблением» тоже налицо: Шудря хотел вернуться в преступный мир не с пустыми руками.

Все это выглядело бы аккуратно оформленной галиматьей, даже если бы не было протокола допроса стенографистки.

Теперь я уже не знала, хорошо ли поступила, ничего не сказав Титову о ее показании, а дала ему возможность излагать версию, подозрительно схожую с шудринской…

Деваться было некуда: приходилось идти к Ларину.

Когда я вошла в душноватый кабинет, Ларин копался в бумагах. Он очень любил это занятие: что-то искать, с понтом – нечто важное, сопеть…

Красивое, румяное лицо Ивана-царевича было безмятежно. Он бросил взгляд на меня, как будто и не подозревал, что я уже тут, и сказал «садитесь» таким тоном, каким в театре говорят: «Пейте вино, кушайте вот это».

Я обошла красный кожаный диван с легкими вмятинами, как на узбекской лепешке. Из каждой вмятины высматривала черная кожаная пуговица. От этого садиться на диван не хотелось, но больше было неначто: четыре стула заняли папки по знаменитому делу Госбанка…

Старомодные часы в деревянном футляре тикали на всю приемную зловеще, словно завод адской машины.

«Да ну их к шуту, – рассердилась я сама на себя. – Почему я должна трепетать?» – И плюхнулась на глазастый диван так, что заныли пружины.

Прокурор выставил на меня свои светлые, пустые глаза. «Как дырки от бублика», – некстати подумала я.

Ларин выработал себе невозмутимый вид, спокойные интонации и медленную речь. Все это помогало скрывать, как туго ворочаются мысли за его красивым лбом.

Ларин ценил, когда ему подавали готовые решения, как пережеванную пищу. И он мог посредством нескольких минут многозначительного молчания и немного пожурчав, «санкционировать» или даже «одобрить» с добавлением чего-либо в «доразвитие» предлагаемого плана.

Он никогда не выходил из себя: ни при оплошности подчиненных, ни при проигрышах в преферанс. Полувоенный костюм сидел на прокуроре спокойно, словно не на живом человеке, а на деревянных плечиках. Жена Ларина и его два сына были такие же. Его спокойствие словно переливалось во всех, кто был с ним близок, и они становились как бы сообщающимися сосудами с одним и тем же уровнем разлитой в них прохладной безмятежности.

Если раньше эта черта характера слегка смешила меня, то сейчас беспокоила: я не была уверена в успехе именно из-за нее.

– Товарищ прокурор! Я хотела доложить вам новые обстоятельства по делу об убийстве в Лебяжьем, – сказала я, входя, потому что Ларин любил полную меру обращения официального, без скидок на добрые отношения.

– Слушаю вас, – Ларин смотрел на меня незамутненным, доброжелательным взглядом.

Я не полагала, что он сразу сдастся на мои доводы после того, как Всеволод «блеснул» своим протоколом. Но все же Ларин должен был согласиться с основным: против Титова говорило существенное обстоятельство, отмести которое было невозможно.

Ларин внимательно прочел все материалы. Протокол стенографистки он перечитал дважды с видимым

неудовольствием, и мне стало ясно, что все будет много труднее, чем я думала.

Видно было, что он плохо переваривает новые обстоятельства дела, и потому я начала:

– Иван Павлович, как во всяком деле, мы идем к истине по ступенькам доказательств. Если при этом опрокинуты наши первоначальные предположения, приходится с этим считаться.

Легкая тень удивления, даже некоторого опасения, промелькнула в глазах Ларина.

– Вы пришли, чтобы сообщить мне эти прописные истины? – спросил он.

– Нет, чтобы вы были в полном курсе крутого поворота дела.

– О повороте говорить еще рано, мы слишком мало продвинулись вперед, чтобы речь шла о повороте.

Я поняла, что Ларин хочет отсрочить решение. И действительно, он продолжал:

– Вы собрали некоторые доказательства, могущие вызвать подозрение против Титова. Но есть достаточные основания не только подозревать, но обвинять другого человека. Причем этот человек представил нам мотивы совершенного им преступления. Какие мотивы могли понудить Титова к убийству жены, которую он, по вашим данным, страстно любил?

– В этих страстях и кроется мотив. Его жена была не одна в эту ночь.

– Вы делаете этот вывод только из обнаруженных следов под окном… Но ведь это всё ваши домыслы.

– Я располагаю данными о том, что кто-то выпрыгнул в окно примерно в то самое время, когда Титов вернулся на дачу.

Ларин саркастически засмеялся:

– Довольно неосмотрительно со стороны любовников.

– Почему? Обычно Титов возвращался позже, совсем под утро…

Ларин долго думал и наконец сказал:

– Да, видимость мотива имеется. Значит, убийство по страсти и, видимо, в состоянии аффекта? Жаль, очень жаль.

Он приосанился и сказал напыщенно:

– Строительство в Холмогорной – важнейшая задача на сегодня. Если мы исключим Титова из этого процесса, будет урон невосполнимый. Но закон есть закон, и ему нет дела до всего остального. Выносите постановление о мере пресечения в отношении Титова.

Он опять подумал, словно сказал больше, чем хотел. Сомнения снова начали одолевать его.

– А чем вы объясните поведение Шудри?

– Иван Павлович, я составила себе представление о мотивах убийцы, но мотивов самооговора Шудри я не знаю. – Не сдержавшись, я добавила: – Думаю, что Шудря был уверен, что все равно он, а не Титов будет обвинен в убийстве. Он знал, что мы пойдем по схеме, и он нам ее подбросил.

– Значит, Шудря понимал, что в дилемме: он или Титов, обвинение падет именно на него – Шудрю?

– Да так, собственно, едва не случилось, – заключила я.

Мне казалось, что вернуться к прежней версии, такой удобной, такой правдоподобной, уже было невозможно.

Но Ларин еще не взвесил последствий новой ситуации. Над ним витали густые облака опасений.

– А почему вы исключаете как убийцу мужчину, оставившего следы под окном? – радостно спросил Ларин.

– Потому что это исключается показанием стенографистки, изобличающим именно Титова в убийстве.

– Значит, вы предлагаете бить отбой по всему делу? Делу, уже доложенному во всех инстанциях? Вверху! – Он многозначительно поднял палец.

– Как же иначе?

– Нет, – с неожиданной энергией возразил Ларин. – Это нельзя, невозможно.

– Почему?

– Потому что нельзя.

Я поняла, что нельзя это самому Ларину. Что это ему, Ивану-царевичу, невозможно предстать перед начальством и так просто признать, что он вытащил из наиглавнейшей стройки человека, на котором все держится. Безукоризненного хозяйственника, талантливого строителя… Ларин не мог не признать, что факты работают против Титова, но выйти с этими фактами он не мог. И все эти его простые соображения я поняла в одну минуту и ждала, какой же выход он найдет.

– Вы абсолютно уверены в своей версии? – спросил Ларин с надеждой, что я сама подкину какое-нибудь компромиссное решение.

– Иван Павлович, я готова защищать свой вариант в любой инстанции.

Вот это было ему нужно. Если я права, то его, Ларина, заслуга будет в том, что он дал мне возможность защищать свою версию. Если я не права, он, Ларин, опять же выглядит хорошо: проявил демократизм, дал высказаться подчиненному. Но сам принял решение: чудовищное обвинение отвел, сохранил столь важного для строительства человека…

– Оставьте дело у меня, за ночь я изучу его, – сказал Ларин и очень обрадовался отсрочке.

На данном этапе меня это устраивало.

В моей комнате все было кувырком, но в этот вечер я меньше всего была склонна к домашним хлопотам.

Думалось, стоит мне коснуться головой подушки, как я сразу провалюсь в сон. Но события дня тесно меня обступили, и ни одной лазейки не осталось даже для дремоты. В голове было ясно, мысли выстраивались в таком логическом порядке, что оставалось только досадовать: как раньше мне было невдомек! Например, эта чепуха с револьвером, из которого Шудря якобы застрелил Титову. Он же сказал, что не хотел убивать, но когда она вскочила…

Получалось, что у нее на глазах он полез за револьвером в ящик стола. И совсем уже нелепо все выглядит, если прохронометрировать его действия. Затеял грабеж на исходе ночи… Надо было сразу эти глупости отмести, чтобы в протоколе допроса было видно, что они были сказаны и тотчас отметены, а самооговор рассчитан на дураков. Нет, не просто на дураков, а на стереотип мышления: «Правильный человек не убьет, а уголовник – ему и карты в руки!»

Моя догадка о том, что Титов застал жену с любовником, была пока что догадкой, но следы в саду подкрепляли ее. И если бы не дождь, может быть, следы повели бы дальше.

Ведь дождь залил даже подоконник. И те следы, что обнаружились, уцелели по случайности, из-за особенностей почвы.

О любовнике, безусловно, знал Шудря, но молчал. Почему? Да потому же, почему взял на себя вину Титова!

Каковы бы ни были чувства преданности, восхищения, дружбы – а такие, как Шудря, способны на эти чувства и обычно несколько экзальтированны, – они не могли бы вынудить на такой шаг, как самооговор… Если бы тут не сыграло соображение: Титова никто не заподозрит, все равно обвинят Шудрю!

Но как мог пойти на это Титов, зная, что Шудря понесет наказание?!

Я перебирала в памяти все слова Титова, все оттенки его голоса, выражение лица. Не было ни тени колебания в его ответах, ничего, кроме понятного отчаяния и нескрываемого желания остаться один на один со своим отчаянием.

Бесконечно перебирая и оценивая происшедшее, я крутилась в постели до тех пор, пока не стало рассветать, и заснула с тягостным чувством чего-то неопределенного, что началось и еще будет продолжаться.

Оно преследовало меня все утро на службе, пока я ждала, что Ларин вернет мне дело. Так или иначе, я должна была получить его обратно: законный срок есть законный срок!

К концу дня я решила идти к Ларину: если он не возвращает мне дело, пусть зачисляет его за собой и следит за сроками. Но он зашел ко мне сам, сияющий и в высшей степени благожелательный. Я отнеслась к этой благожелательности с подозрением, и не напрасно.

– Хочу вас обрадовать: дело об убийстве в Лебяжьем я отправил в высшую инстанцию. – Он посмотрел на меня и добавил, как бы оправдываясь: – Наверху, – он снова значительно поднял палец, – чрезвычайно заинтересовались делом. Сами понимаете: Холмогорная… Дело будет вести кто-нибудь из следователей по важнейшим делам.

«Гнат Хвильовий», – подумала я, но ничего не сказала.

Бедняга Шудря погибал на моих глазах.

Поскольку больше я ничего не могла для него сделать, было бы самым разумным выбросить из головы всякую мысль о нем. Но это оказалось не так легко. Я все время видела перед собой даже не его, а стенографистку, влюбленную в Титова стенографистку, которая, не подозревая об этом, выдала главную улику против него!

Как сможет следователь обойти ее? И какие бы пируэты следствие ни делало вокруг этой бумаги, этого протокола, его нельзя ни отмести, ни дезавуировать… Даже если это будет Гнат Хвильовий.

Почему-то я все время думала о нем, хотя там, вверху, было полно других следователей. Некоторых из них я знала, но не так близко, как Хвильового.

К концу дня все это начало меня беспокоить гораздо сильнее, чем полагалось бы по здравому размышлению…

Передал ли Ларин дело формальным порядком или из рук в руки с последующим оформлением? Дело, связанное с Холмогорной, должно было идти по «молнии».

Я позвонила Гнату.

Не успела я спросить его, получил ли он дело, как он сам сказал обрадованно, – словно это было сейчас самое главное, – что ему очень приятно было увидеть мой почерк в деле, которое он только что получил.

– Я хотела бы поговорить с тобой по этому поводу.

– Рад тебя видеть и без всякого дела. Пригласил бы домой, да я сам там не бываю. А здесь я создам обстановку…

Голос у Гната был такой мягкий, бархатистый, что просто не верилось: неужели это тот самый Гнат Хвильовий, который когда-то спотыкался о каждое слово, имеющее больше трех слогов.

Хотя был уже вечер, в бюро пропусков сидело много народу.

Я слышала, как дежурный звонил по телефону и сообщал:

– К вам товарищ Смолокурова. – И после минутной паузы: – Выписываю…

Когда я поднималась по лестнице, мимо меня вверх и вниз пробегали молодые люди с папками в руках. Было такое впечатление, что учреждение работает с полной нагрузкой, несмотря на позднее время, и что это всегда так.

Гнат шел мне навстречу, как-то театрально, издали, протягивая руку.

– Мне уж в кабинете не сиделось, – сказал он со знакомой мне улыбкой, которую много лет назад Котика назвал «многослойной».

Гнат изменился. Он обрел такую уверенность в тоне, в выражении лица, в осанке, как будто под ним был не простой пол, а пьедестал.

В последний раз я видела Гната в театре. Это было зимой, он был с каким-то солидным мужчиной и говорил со мной мельком, заметно боясь оторваться от этого важного и уже нетерпеливо озиравшегося человека. В той мимолетной встрече Гнат показался мне несколько суетливым, озабоченным тысячей деловых мыслей, среди которых главная была: как бы чего не упустить!

Словом, это был прежний Гнат, который всегда боялся, что не успеет что-то узнать, что какие-то сведения пройдут мимо него! Гнат, который исписывал десятки тетрадей незнакомыми ему словами, слушал все лекции и учился играть на гитаре.

Сейчас он был другим. Похоже, он уже знал все, что ему надо, и вряд ли посещал какие-нибудь лекции вообще, поскольку имел законченное юридическое образование.

А на гитаре, весьма возможно, он играл. Почему бы и нет? Что касается внешности, то хотя Гнат и оставался рыжим и веснушки тоже были при нем, но теперь это отступило на второй план, и никто, как это могло быть несколько лет назад, не сказал бы теперь про него «этот рыжий». А сказали бы «этот представительный», «этот видный» – хотя он был, конечно, по-прежнему тщедушен, – и, может быть, «этот ловкий».

Такие обтекаемые были у него движения, и речь, и голос, а всего более – улыбка.

Секретарша внесла в кабинет чай, бутерброды и печенье, и Гнат сказал ей, чтобы она не соединяла с ним по телефону никого, «кроме хозяина». На что секретарша сделала неуловимое движение головой, говорившее, что это само собой понятно. Это была солидная, серьезная дама. И кабинет у Гната был тоже солидный и серьезный. И сам он был хотя сейчас и веселый, но, безусловно, солидный и серьезный.

И все-таки прежний Гнат сидел в нем прочно, как будто из того хилого ростка обязательно должно было вырасти вот это дерево.

– Я хотел бы, чтобы ты ко мне пришла просто так. Все ж таки старые друзья. Но ты, Лелька, меня нечасто вспоминаешь, а мне всегда хотелось тебе сделать что-нибудь доброе за то добро, что ты мне… – Гнат расчувствовался, у него даже дрогнул голос. Он всегда был сентиментален и любил в себе склонность к чувствительности, считая ее тонкостью душевной.

– Ну что ты, Гнат? Какое же добро?

– Ах, ты того сама не чула, – живо отозвался Гнат и положил руку на мое плечо, – ты меня впихнула в ту коммуну в «Эдеме», так ведь хлопцы наши, они меня не любили, ни Федя Доценко, ни Микола Пасюк, ни Котька…

– Ну, Гнат, вспомни, как они с тобой возились.

– Возились, то правда, алеж не любили.

Гнат вскочил, лицо его засияло от воспоминаний.

– Я быстрее всех их соображал, я больше всех узнавал, больше всех домогался, во мне уже тогда сила была…

С удовольствием Гнат спросил:

– Знаешь, где Федя Доценко? В Чернигове, в техникуме физику преподает. В техникуме, – повторил он. – А Микола инженером на Харьковском тракторном как был, так и остался. Про Котьку ты знаешь, свихнулся ще тоди. Так и пошел под гору.

Что-то во мне запротестовало против того, что говорил Гнат, хотя все это была правда. Но он не смел их всех, Миколу, Федьку и Котьку, так выстраивать в одну шеренгу. А подтекст этих воспоминаний был такой: никто в люди не вышел, и Гнат интересовался ими только с этой точки зрения. Но он еще не закончил свою мысль…

– Хлопцы меня не любили, – с тем же удовольствием повторил он, – не знаю, может, и ты не очень любила, но зато в меня верила. А к твоему слову прислушивались. Помнишь, как ты сказала: «У Гната запал есть. В нем энергия на десятерых. В сто лошадиных сил. А она его одного распирает».

Я вспомнила, что действительно говорила эти слова, так хорошо запомнившиеся Гнату, потому что я говорила их на том собрании, где Гната принимали в партию. И Федя Доценко выразил сомнение, будет ли тяга к знаниям у Хвильового полезна кому-нибудь, кроме него самого.

С полной ясностью я сейчас сказала себе: «Промахнулась».

И с этого момента мне уже не хотелось говорить с ним о чем-либо, кроме дела.

Тут он сам о нем заговорил:

– Я дело об убийстве в Лебяжьем изучил. Что тебе сказать? Ты сама понимаешь, после показания стенографистки обвинение Шудри похоронено как обвинение.

Это профессиональное выражение не совсем ясно отразило его мысль. Он добавил:

– Суд никогда не вынесет приговора Шудре при наличии такого показания. – Он задумался на минуту. – Если бы задаться целью выгородить Титова, то это возможно только ценою опорочивания этого показания. А ведь стенографистка уж никак на него зла не имеет. Верно?

Гнат раздумчиво покачал ногой, перекинутой на ногу. На нем были новенькие лаковые штиблеты, какие делали на заказ для больших начальников.

– Наоборот, я уверена, что она неравнодушна к своему шефу, но я ведь не могла этого где-то отметить. Хотела тебе сказать именно об этом.

– Очень правильно, – одобрил Гнат. – А ты все одна живешь?

Вопросом он отделил серьезный разговор, дав понять, что он закончен, от другого, легкого и приятного, который хотел со мной повести. Он стал рассказывать о своей жене. Я немного знала ее. Гнат отбил ее у краскома Степуры, красивого рыжеватого мужчины. Тогда еще все этому у нас удивлялись. Но все-таки из двух рыжих она выбрала того, кто моложе и перспективнее.

Теперь Гнат рассказывал, что жена его пошла учиться в медицинский, тогда она работала сестрой. А дочку Степуры он получил – ей еще годика не было, так что она его, Гната, считает отцом. И поскольку Степура интереса к ней не проявляет, так все и останется.

– Значит, ты одна, Лелька? – переспросил Гнат.

– Одна.

– А я все думал про тебя и Володьку.

– Да нет, мы просто дружили. Володька женился недавно.

– Вот как? – удивился Гнат. – Он, бач, и на свадьбу не позвал.

Я промолчала. Свадьбы никакой не было. В тот день, когда Клава переехала к Володе, его как раз угнали на операцию. Но я не стала ничего рассказывать Гнату. Возможно, что история с тигром, например, даже принизила бы чем-то Володю в глазах Гната.

Мы бы еще поговорили, но зазвонил телефон. Гнат нарочито медленно поднял трубку:

– Слушаю. Иду. Извини, Лелька, начальство зовет. Я человек подневольный, – слегка рисуясь, сказал он, давая понять, что в слове «подневольный» есть и такие оттенки, как «нужный», «необходимый», «незаменимый», и что это хорошо.

Я вышла от Гната с ощущением того, что итог моего визита был скорее с плюсом, чем с минусом. Я высказала ему свое мнение, а как-никак впечатление от первого допроса всегда значительнее, чем от последующих. Потом возможны уже всякие влияния и расчеты, которые человек не успевает сразу переварить.

Все, что говорил Гнат, тоже ложилось в пользу объективного рассмотрения дела. Правда, вполне возможно, что Гнат еще не ощутил на себе влияния тех сил, которые стремились обелить Титова.

Будет ли Гнат сопротивляться этим силам – мне было неясно. А то, что он так тепло меня принял, так это тоже ни «за», ни «против».

Сейчас, до суда, дело текло своими путями, и было неизвестно, кто прокладывает эти пути и куда они могут привести.

Во всяком случае, я не могла предвидеть и ничтожной доли развернувшихся вскоре событий, когда ход дела, уже становящийся монотонным, как движение маятника, неожиданно и резко изменился…

В какие-то одни сутки наступила развязка. Для меня самым неприятным в этом было то, что из отпуска вернулся Шумилов. Меньше всего я хотела, чтобы он присутствовал при моем крахе.

Все осталось по-прежнему, все было так же, как много лет назад, когда я работала у него практиканткой и всегда хотела в его глазах выглядеть наилучшим образом.

Об этом сейчас не могло быть и речи.

Меня вызвал уже не Ларин, а губернский прокурор. Тот самый престарелый лев с седой гривой и подозрительно черной бородой, который принимал меня с Шумиловым два года назад, когда я приехала в Москву.

Он стоял по одну сторону большого стола, крытого зеленым сукном, я – по другую. Точь-в-точь дуэлянты на поляне…

Разговор был недолгим, но достаточным для того, чтобы один из противников свалился замертво.

– На чем вы основывались, выписывая ордер на арест Титова и подготавливая постановление о привлечении его в качестве обвиняемого? – спросил прокурор, подергивая свою неестественную бороду и все еще не садясь.

Я ответила:

– На показании стенографистки и на явной лживости показаний Титова.

– Но это не два, а только одно доказательство. Отбросив показания стенографистки, мы тем самым отбрасываем и подозрение в лживости.

Я согласилась, но заметила, что не вижу причин отбрасывать показания стенографистки. В моих глазах оно не опорочено.

– Оно просто более не существует. Стенографистка категорически опровергает полученные вами от нее показания.

Я молчала. Совершенно очевидно: она спохватилась, узнав, что ее показания изобличают Титова. Это было так же ясно, как тенденция поверить именно ее отказу.

– Объяснить ее отказ от показаний легко тем, что стенографистка хочет выгородить своего начальника. Но чем объяснить ее первое показание? – сказала я.

– Вашим непозволительным, – прокурор посмотрел на меня и добавил, словно мой вид подсказал ему дальнейшее усиление фразы, – незаконным методом допроса.

Он сразу же опустил глаза, взял со стола и подал мне несколько листов бумаги, скрепленных большой скрепкой.

Я тотчас вспомнила, что такие большие скрепки видела на столе у Хвильового. Вероятно, больше их ни у кого и не имелось: это были совсем особенные, заграничные скрепки.

Я стала читать заявление Софьи Ивановны Лосевой, приложенное к протоколу второго допроса.

В заявлении Лосева писала, что я приехала к ней в то время, когда она спала после ночной работы. Она заявила мне, что не может давать показания, так как плохо себя чувствует, однако я настаивала и в дальнейшем «оказывала давление» на нее, выразившееся в том, что я подсказывала ей ответы, а она, в силу своего состояния, соглашалась с моими формулировками.

Теперь, по зрелому размышлению, она поняла, что «наговорила много неверного», и просит считать ее первые показания недействительными.

– Между первым и вторым показанием Лосевой произошло нечто существенное, – сказала я с некоторым трудом, потому что понимала: никакие силы мне уже не помогут, – стенографистка узнала о том, что ее показания изобличают Титова.

Прокурор ответил раздраженно: – Речь идет не о стенографистке, а о вас. Вы можете быть свободны.

Выйдя от прокурора, я прошла мимо двери Шумилова на цыпочках, как будто Шумилов мог через обитую войлоком дверь услышать мои шаги и позвать меня. Так сильно я не хотела, чтобы он меня видел в час моего поражения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю