Текст книги "Невидимый всадник"
Автор книги: Ирина Гуро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
– Метафора!
– Метафора служит для того, чтобы лучше увидеть, а как можно это увидеть? И что такое «плаха Времени»? Пустая красивость. Бантик. И при чем тут Рим? Рим пал совсем по-другому. И как это «из земли» неслись сынки бояр? Что они, покойники? Нельзя «угаснул», надо «угас»…
Он бы еще долго нудил, просто удивительно, как он все запомнил с одного раза, на слух, но я положила этому конец:
– Я пишу просто для себя. Для своего удовольствия. А ты ничего не понимаешь… Я читала про Париж тысячи книг, но не видела его! Он был невидим! Написала про Париж – и увидела его!
– Да? – заинтересованно протянул Дима. – Всегда считалось наоборот: сначала поэт видит своим духовным взором, а потом пишет.
– «Духовным взором»! – передразнила я. – А у меня наоборот. Взаимодействие базиса и надстройки тут проявляется именно так, – выпалила я.
– Что ты мелешь? Базис тут ни при чем. Это все сфера надстройки. – Дима тоже знал, что к чему.
– Пойдем, я замерзла!
Весна запаздывала. Стояли на редкость для мая холодные вечера, утренние заморозки цепко держали землю.
Дима поднялся, на нем была его мохнатая куртка, синий берет торчал из кармана, волосы спутаны – вид самый босяцкий. А между тем он уже делался «модным поэтом»: клубы приглашали его наперебой, а последнюю его поэму – «Глаза черемух» – напечатали в толстом журнале…
В саду посветлело. От луны, взошедшей над крышей странного, всегда темного дома. Впрочем, что же странного? Просто это нежилой дом, там какое-то учреждение.
Необыкновенный грохот, словно орудийный гром, донесся до нас издалека…
– Что это, Дим? Где стреляют?
– Ледоход! – закричал Дима не своим голосам. – Бежим!..
И мы что есть силы побежали к Москве-реке, словно ледоход уходил от нас, а мы хотели его догнать…
Благодаря Овидию я узнала Москву лучше, чем ее старожилы, и была в курсе всех новостей. То привезли в Москву новый английский снегоход «Мотобот», который, судя по рекламе, «приспособлен для движения по любой снежной поверхности…». И мы с Овидием, конечно, устремились на испытания. Но «Мотобот» не взял снежную целину. Было много матюгов и мало толку.
То мы кидались на встречу «крестьянина-батрака 39 лет от роду, который, не пользуясь никаким видом транспорта, кроме собственных ног, – как писал репортер «Вечерней газеты», – совершил путь от Владивостока до Москвы за десять месяцев двадцать три дня»…
Никто не знал, зачем это нужно, но все были в восторге, крестьянина-батрака осыпали цветами и поселили в отеле «Савой», поставив милиционера у входа, чтобы поклонники не довершили то, чего едва не сделал трудный переход.
Вообще, москвичи той поры были темпераментны, словно испанцы.
Но самые сильные страсти, как ни странно, бушевали вокруг ледохода. Может быть, под дурманящим действием весны?
Сотни людей собирались у мостов в ожидании того момента, когда набухшая синева реки взорвется с пушечным громом и вырвавшаяся на волю река бешено закружит вокруг быков, забурлит, заревет и понесется вдаль, опасно вскидываясь на отлогие берега, взбегая все выше, жадно слизывая остатки снега и льда, распространяя запах весенней полой воды, мокрой прошлогодней травы и сухих листьев, зимовавших под снегом.
Толпа стояла днем и ночью.
Молодежь, считавшая. почему-то ледоход явлением старого быта, сборища на мостах игнорировала и даже полагала их вредными, вроде, скажем, крестного хода.
Поэтому тут толпились люди пожилые. Здесь в полном единении помыслов и устремлений топтались темнолицые пролетарии с предприятий, расположенных на Москве-реке и Яузе: с «Красных текстильщиков», «Красной Розы», МОГЭСа, в потрепанных шинельках времен гражданской войны и кожаных тужурках; и бородатые граждане в шубах на лисьем меху и бобровых шапках, женщины в плюшевых жакетах и пуховых оренбургских платках.
Реплики подавались самые острые. Одни вспоминали «настоящие ледоходы в старое время, не то что эти…». Другие кричали, что надо положить конец заразе, а то все нечистоты выпускаются в реку. Ругали коммунхоз и Моссовет, поминали какого-то городского голову, который пообещал одеть берега гранитом, но «помешала революция»… Но третьи кричали еще громче, что «контрики-вредители, прикрываясь ледоходом, разводят агитацию за реставрацию капитализма».
Вдруг в толпе передо мной мелькнуло знакомое лицо. Несмотря на то что на нем имелись усики и бородка, я узнала бы его из тысячи: Котька Сухаревич! Он изменился, но совсем не так, как изменились все мы, повзрослевшие и возмужавшие: он имел какой-то облезлый вид. Не потому, что на нем было мятое пальто и нечищеные ботинки: в те времена, когда мы жили в «Эдеме», Котя вообще щеголял зимою в парусиновых туфлях.
Я схватила его за рукав.
– Лелька! – Мы выбрались на безлюдное место. Мне показалось, что Котька как-то стеснен в разговоре.
Искренняя радость того первого мгновения, когда я окликнула его, будто растаяла, пока я наскоро отвечала на его вопросы, как живу и чем занимаюсь.
– А ты, Котька, ты теперь в Москве?
Я вспомнила, что после разрыва с «эдемовцами» Котька уехал, как говорили, куда-то на юг.
Котька ответил не сразу:
– Приехал к брату. А работаю в Донецке.
– Шахтером, да? – Я подумала, что Котька правильно поступил: пошел на производство.
– Как это у тебя легко! Думаешь, это сахар – в шахте? Я счетоводом в конторе служу.
– Счетоводом?
– Меня же исключили из комсомола еще тогда,
– Ты подал на восстановление?
– Нет,
Мне послышалось недружелюбие в его тоне.
Значит, Котька в Москве, но и не подумал поискать меня, Володю…
– Виделся с Гнатом, – криво улыбнулся Котька, – ну, куда уж! До него, как до неба!
Да, я тоже слышала, что Гнат Хвильовий «забурел», как это у нас называлось. Все-таки я не могла так расстаться со старым товарищем!
– Давай встретимся, Котька! К Володе поедем, – предложила я, обуреваемая воспоминаниями об «Эдеме», о нашей коммуне. О Наташе.
Котька молчал, не глядя на меня, словно взвешивал что-то.
Я удивилась:
– Ты знаешь, Володя Гурко в Москве. Женился…
– Слыхал, – наконец выдавил из себя Котька. – Встретимся, у меня все еще впереди! – засмеялся он и стал на миг менее озабоченным и более похожим на прежнего Котьку. Мы расстались как-то странно, мне показалось, что Котька с облегчением простился со мной. И хотя он записал мой телефон, я не была уверена, что он им воспользуется. Мне хотелось поговорить о Котьке с Володей. Он давно не звонил мне. Конечно, ему было не до меня…
Изредка он радостно сообщал об очередных событиях своей семейной жизни. Одним из них было обзаведение ребенком.
Узнав об этом, я удивилась до крайности. Недели за три до разговора я была у Гурко, видела Клаву, но никаких признаков того, что она готовится стать матерью, и в помине не было. Клава действительно была необыкновенной девушкой, но не до такой же степени!
«Приезжай, все узнаешь!» – сказал Володя тем счастливым голосом, которым он всегда теперь разговаривал.
Я приехала. Оказалось, что Володя с Клавой заняли теперь и комнату соседки.
– А воровка где же? – удивилась я.
– Стала снова воровать. Выслали из Москвы.
– А ребенок? Вы же ратовали за ребенка!
– От ребенка она отказалась. Лишили ее материнских прав! – радостно объявил Володя.
– В детдом сунули? – с сожалением спросила я.
– Зачем же? – Клава улыбалась своей немного потусторонней, джокондовской улыбкой. Она вышла в соседнюю комнату и вернулась со спящей девочкой на руках.
– Воровкина? – беспечно спросила я.
– Зачем же, – повторила Клава с прежней интонацией, – она теперь наша. Машей ее зовут…
– Маша, да наша! – захохотал Володя, с обожанием поглядывая на Клаву, из чего было ясно, что это ее затея.
– Ну а если у вас будет свой? – нерешительно спросила я.
– Тем лучше! – поспешно ответила Клава. – Чем больше детей в семье, тем лучше! Ведь мы очень быстро идем к абсолютному повышению благосостояния трудящихся.
Володя вздохнул, и я поняла, что здесь у супругов есть некоторые расхождения.
– Вам в вашей юстиции ведь не так заметны наши трудности, – обронил Володя.
– Почему это? – обиделась я. – Преступность всегда отражает положение в стране.
– Теоретически. Не непосредственно. В городе нэпман сдал позиции. А кулак, он еще нас ох как держит! На Северном Кавказе и на Украине недород. Середняки, кто и сдал бы хлеб по установленным ценам, боятся. Запросто подкулачники из обреза скосят!
– Не может быть, чтобы так продолжалось, – твердо сказала Клава, – на кулака найдут управу.
– Все не так просто, – жалеючи посмотрел на нее Володя: видно было, что он не в силах выступать против ее неистребимого оптимизма.
Телефона у них в квартире не было: в то время вообще личные телефоны были редкостью; я решила отправиться к ним наудачу.
Дома была одна Клава.
– Володя на операции, – сообщила она и сделала большие глаза.
– Что в этом особенного?
– Совсем особая операция, – объяснила Клава.
Я привыкла не задавать вопросов по такому поводу, да и Клава, естественно, не могла знать, что это за операция. На этот раз, к моему удивлению, Клава оказалась в курсе дела.
– Они ловят тигра… – прошептала она.
– Где? – машинально спросила я.
– В районе Мытищ.
– Тигра? В Подмосковье?
– Ну да. Ах, ты понимаешь, сам тигр-то уссурийский. Его везли в подарок Моссовету от ударников – таежных охотников.
– Господи! Зачем Моссовету тигр?
– Ну ты же знаешь, сейчас все что-то дарят. Что могут подарить охотники? Тигр все-таки нужная вещь. Их даже было два. И один сбежал!
– Клава, ты что-то путаешь, – решительно возразила я, – может быть, какой-то тигр действительно сбежал, но почему Володя должен ловить его?
– Что ты! Ихних сотрудников отправили в первую очередь. Целый отряд. Прочесывают лес. Тигр-то убежал с транспорта, из вагона. Кому же ловить?
Я начала смеяться, но Клава не оценила юмора положения: она вообще была серьезная женщина.
– Ты беспокоишься за Володю? – спросила я.
– Не больше чем всегда, – ответила она с той рассудительностью, которая отличала ее от всех нас. – Тигр – это не самое страшное. А вот когда они ездили на село отбирать хлеб у кулаков, это было… Ты понимаешь, что значит поднять из кулацких ям шестьсот тонн – тонн! – скрытой пшеницы? И вот те, что ховали хлеб в ямах, на что они способны, понимаешь?
– Да.
– А на транспорте?.. От одних махинаций с вагонами голова кругом идет!
– Бедная ты! – искренне сказала я.
Клава ответила удивленно:
– Да что ты! Я самая счастливая!
В то лето я жила в каком-то странном месте. Во флигеле, в тихом дворе, выглядевшем неправдоподобно в центре Мясницкой улицы с ее нэповским кипением.
Когда-то во дворе стоял добротный дом московского купца. Купец сбежал, а дом сгорел. От него остался обвалившийся фундамент, ржавые батареи отопления и почему-то два унитаза. В один из них, валявшийся на боку, нанесло земли, и на ней выросли меленькие цветочки иван-чая.
Я жила совершенно одна во флигеле, обреченном на слом. У меня был отпуск, и я день и ночь писала статью, заказанную мне «Юридическим вестником». Статья посвящалась Чезаре Ломброзо, знаменитому итальянскому психиатру и криминалисту, скончавшемуся в начале века. Я поносила этого изувера с его реакционной «антропологической школой». Я ненавидела Ломброзо не только классовой, но и личной ненавистью. Его учение о «врожденной склонности к преступлению», о «преступном типе» возмущало меня до глубины души. Но это было еще не все. Чезаре Ломброзо требовал ввести жестокие меры наказания «преступного типа», не дожидаясь, пока будет совершено преступление. Он предлагал физическое уничтожение «преступника» или ссылку на далекие острова. Ясно, с расчетом, что их там сожрут каннибалы! Мне был противен этот популярнейший в мире капитала псевдоученый.
(Тогда и в голову не могло прийти, что чудовищные «теории» через какой-то нибудь десяток лет возродятся в передовом европейском государстве. Наше мышление в те времена отличалось некоторой метафизичностью.)
День и ночь я сидела над статьей. Иногда под утро мне хотелось переключиться, и я углублялась в томик сонетов Петрарки, подаренный мне Овидием Гороховым. Вручая подарок, он сказал:
– Будь осторожней с Петраркой: кажется, он был монахом.
Какой кошмар! Но я как-то забывала об этом, углубляясь в текст: «И если я недаром верил в слово, для всех умов возвышенно-святое, ты будешь вечно в памяти людей…» Я как раз верила в слово «возвышенно святое». Верила, что этим словом можно убить Чезаре Ломброзо и искоренить его «учение».
В конце лета дни стояли теплые, а ночи прохладные. Чтобы не дремалось, я открывала окно. Оно упиралось в стену соседнего дома, в то время самого модного в Москве здания <– из стекла и бетона. В нем был даже лифт «патер ностер». В нижнем этаже помещалась пушная база Наркомвнешторга. При посредстве деда Кости, ночного сторожа, которого я иногда по-соседски поила чаем, мне довелось видеть внутренность склада. Там были не только меха в первозданном виде, но и готовые изделия. Не какие-нибудь соболя или шиншиллы, а выбракованные из экспорта более скромные, но весьма привлекательные вещи.
Недавно дед Костя подался обратно в деревню. Новый ночной сторож по внешности вовсе не подходил для этой роли: мелкий юноша с зеленовато-бледным личиком, острыми глазками и вовсе без лба – волосы у него росли непосредственно над бровями. Невзрачность компенсировалась броской лиловой наколкой на руке – русалка, окруженная затейливой надписью: «Явысь мне дева вод».
Изредка я видела нового сторожа, проходя мимо базы. Иногда среди ночи я слышала его голос, приятный тенор. Слов я не разбирала.
Но так как я работала по ночам, то в конце концов поневоле прислушалась. В устах такого заморыша звучало неожиданно:
В одну квартиру я пробрался,
Сломал я множество замков.
И к хозяину придрался:
Его оставил без штанов.
Закончив «романс», певец тут же начинал другой в этом же духе. Я высунулась в окошко. Ночь была ветреная, словно поздней осенью, небо мглистое, беспокойное. На крыльце пушбазы сидел ночной сторож, кутаясь в выхухолевую пелерину. Унаследованную от деда Кости берданку он отставил от себя подальше. Я удивилась: сторожу полагалось находиться внутри, в тамбуре, а сам склад в конце каждого дня пломбировался лично зав– базой.
– Послушай, ночной сторож, почему ты всю ночь поешь? – спросила я.
– Чтобы не уснуть, – резонно ответил юноша и задрал голову, силясь рассмотреть меня в окно.
– А как ты склад вскрыл?
– Обыкновенно, – ответил он скучным голосом.
Я захлопнула створки. В конце концов, это дело Наркомвнешторга охранять свою пушнину, а ночной сторож наверняка из «перекованных». В то время только и говорили, что о «перековке правонарушителей».
Несколько ночей пения не было, а может быть, я его не слыхала, измученная единоборством с Чезаре Ломброзо.
Потом сладкий тенор зазвучал еще более проникновенно. И «музыка», и уж, безусловно, слова были творением ночного сторожа:
Скажи мне, начальник конвоя,
Зачем я лишился покоя?
Зачем прошибает слеза Мои воровские глаза?
Затем шла длинная белиберда, но все очень складно заканчивалось лейтмотивом:
Ах, что же со мною такое,
Скажи мне, начальник конвоя?
То, что ночной сторож обращал свои лирические недоумения к такому должностному лицу, укрепило мои подозрения.
В одну из бессонных ночей я позвала:
– Ты где, сторож? Замерз, что ли?
– Не, я в шубе. – Он появился на ступеньках, и я спросила:
– Почему ты поешь блатные песни?
– Я других не знаю, – ответил он бесхитростно. Он, вероятно, был моим ровесником, не старше.
– Как тебя звать? – поинтересовалась я.
– Альфредом.
Я захохотала:
– Кто же тебя так назвал?
– Папа. В честь мамы.
– А кто твой папа?
– Его уж нет, – высокопарно, что, очевидно, ему было свойственно, ответил заморыш и добавил: – И далека его могила.
– А что он делал, твой отец?
– Пил по-страшному.
Вероятно, у папы было и другое занятие, но я не стала углубляться.
Про маму Альфред охотно сообщил, что она была «кокоткой» и умерла от чахотки. (Тут мне стало ясно, откуда взялся «Альфред».)
Но больше всего меня поразила его фамилия: Петряйко. Почти Петрарка!
– Так ты, Альфред, из колонии, что ли?? – Я решила поставить точки над «и».
– Навроде бы. – Он притворно зевнул.
Я рассказала Овидию про Альфреда. Мой друг нахмурил белесые брови и веско уронил:
– Видимо, он самородок. А насчет совпадения фамилий, то вполне вероятно, что Альфред Петряйко – двойник Франческо Петрарки в веках. Это случается в поэзии.
Овидий прибавил:
– Надо сказать, что по виду твой Альфред может служить наглядным пособием теории Ломброзо о преступном типе…
Мне не понравились слова Овидия. Мне нравился сторож и его творчество.
Овидий решил написать в свою газету о «Сыне проститутки и алкоголика – ныне честном труженике, которому доверены государственные ценности…».
Очерк назывался «Что вы на это скажете, сеньор Ломброзо?».
Тем временем наступила настоящая осень. Шли дожди. Когда я распахнула окно, словно из-за кулис, на крыльце появился Альфред в колонковой горжетке.
– Ты почему не поешь? – спросила я.
– Скучно мне, очень скучно! – Но не скука, а отчаяние слышалось в его голосе. Как часто потом я вспоминала эти его слова. Но в то время я не зацепилась за них – нисколько!
– Что ж веселого горжетки сторожить! Шел бы на производство, – бодро посоветовала я.
Мне было не до сторожа. Меня терзали собственные заботы: в редакции холодно отнеслись к моей статье. Ученый секретарь что-то пробормотал насчет «генов». Я подозревала, что он недалеко ушел от изверга Ломброзо.
Студеным утром я проснулась от страшного шума. Открыв окно, я удивилась: во дворе было полно милиции. Знакомый мне фотограф уголовного розыска носился со своим громоздким фотоаппаратом, размахивая черным сукном, словно анархистским знаменем. Он фотографировал с разных позиций подходы к пушной базе по недавно принятому в нашей криминалистике методу доктора Бертильона.
– Что там случилось? – спросила я.
– Ограбление пушной базы с убийством, – прокричал фотограф
– А убили-то кого? – Недоброе предчувствие уже подсказало мне…
– Сторожа, ясно. Он сам был из блатных, – заключил мой собеседник, убегая.
– Нет, нет, он порвал с блатными! Потому и убили…? – Я сама удивилась и этим своим словам, и своей уверенности.
На посту у пушной базы появилась здоровенная тетка. Она не расставалась с берданкой, держа ее, как метлу.
А я долго еще не могла забыть поэта Альфреда Петряйко – «двойника в веках», пока другие события и лица не заслонили его.
В Октябрьскую годовщину у нас на юге обычно было еще тепло. Мы шли на демонстрацию погожим осенним днем и танцевали на площадях допоздна.
В Москве шестого ноября пошел снег. Он тут же таял, но воздух оставался зимним, непривычно резким, а мне еще был непривычен праздник без цветов, без легкой, пестрой одежды на людях, без танцев на площади… А с танцами теперь тоже было не так просто!
Однажды Дима меня потащил в клуб имени Анатоля Франса на праздник советского танца. Дима объяснил, что там будут демонстрироваться новые танцы, которые призваны заменить всякие вальсы, польки-птички и, уж конечно, падекатр… Я не поняла, чем нам помешал падекатр, но, видимо, у меня еще не была изжита провинциальная отсталость.
В клубе имени Анатоля Франса яблоку негде было упасть: никогда не предполагала, что упразднение падекатра так взволнует трудящиеся массы.
Как положено, началось с доклада. Его сделал серьезный молодой человек в модных роговых очках.
Мы узнали, что еще пещерные люди вытанцовывали все этапы охоты на мамонтов, и это очень помогало. В средние века, наоборот, некоторые танцы приравнивались к колдовству, и одну даму даже сожгли на костре за матлот…
Но самое главное в этой области, оказывается, происходит в наше время.
Перейдя к этому этапу, докладчик очень разволновался, выпил воды и сказал:
– С гнилого Запада к нам просачивается танец фокстрот, что означает «лисий шаг». Обратите внимание на кадры, которые сейчас пройдут перед вами…
Выключили свет, и посредством «волшебного фонаря» перед нами развернулись кошмарные картины… Мужчины во фраках и красивые женщины в роскошных платьях, прижавшись друг к другу, делали крадущиеся шаги и время от времени вздрагивали, словно наступили на лягушку… При этом они смеялись! Негодующий голос докладчика сопровождал это зрелище:
– «Лисий шаг» характерен для времен господства ожиревшей буржуазии. В нем проявляются все черты империализма, рынки сбыта уже поделены, акулы ищут, куда вложить свой капитал… Обратите внимание на вкрадчивый «лисий шаг» и жадно вытянутые вперед руки…
Он бы говорил еще долго, но в это время механик крикнул, что у него что-то заело, и демонстрация фокстрота, ко всеобщему неудовольствию, прекратилась.
Перешли к показу нового советского танца.
Оратор опять выпил воды и сказал:
– Союз танца с физкультурой сводит к минимуму элемент эротики, от которой пока мы еще не можем полностью освободиться… Вы сейчас увидите, как новый ритм вносит новый общественный смысл в простой, незамутненный половыми стремлениями танец.
Оркестр заиграл «Кирпичики». На танцевальный круг вышли пары: молодые, хорошо сложенные мужчины в синих комбинезонах, женщины – в коротких черных юбочках-плиссе и белых кофточках.
«На заводе том Сеньку встретила; лишь, бывало, заслышу гудок, руки вымою и бегу к нему в мастерскую, накинув платок», – запел, покрывая звуки оркестра мощным баритоном, представительный актер с блестящим пробором. Это был самый модный в то время романс.
Пары последовательно изобразили «встречу», «мытье рук», «бег к мастерской»; над головами взвились красные газовые косынки… Это выглядело чудесно, аплодисментам не было конца.
Дима сказал, что он – первый в нашей прессе – обратился к теме нового танца и сегодня чувствует себя именинником.
Мы вышли в фойе, где на стенах были развешаны «Эскизы новых ритмов». Что-то знакомое почудилось мне в красочных пятнах, в расположении которых странным образом угадывались какие-то позы и движения. Мне сказали, что автор эскизов дает объяснения в уголке «Пьянство – позор человечества!».
«Уголок» оказался довольно большим залом, в центре которого под стеклом были выставлены внутренности алкоголика. Облокотившись о витрину, в небрежной позе, заложив руку за борт бархатной тужурки, стоял Матвей Свободный, окруженный благоговейно слушавшими его почитателями.
– Сейчас вы пройдите в фойэ, – говорил он, четко произнося «э» и немного в нос, – и вы увидите мою идею претворенной в цвет и линии…
Так как я уже видела «идею», то сразу подошла к Свободному. Он очень мне обрадовался.
– Ты давно в Москве? – спросила я.
– Год. Разве ты не видела на весенней выставке ОМХа мое полотно «Ночная смена»? Это мой ответ на «Ночной дозор» Рембрандта.
Почему «Ночной дозор» требовал ответа, осталось для меня непонятным, но я промолчала.
– А ты женился?
Матвей, вздохнув, ответил:
– Женился. Вот моя жена.
Он показал мне большой холст с двумя пятнами: лиловым и розовым. Сочетание было гармоничным и легким: я поняла, что Матвей женился удачно, и от души его поздравила.
– А кто она?
– Искусствовед.
Тут подскочил Овидий и увел меня от Матвея.
– Если хочешь участвовать в карнавальном шествии под лозунгом: «Даешь новые ритмы!» – то там уже собираются…
Мы быстренько прицепили себе картонные носы, бесплатно выдаваемые в раздевалке вместе с одеждой, и вышли на улицу.
Эта ночь была очень веселой. Про «ритмы» как-то забыли, и я танцевала с Овидием на Садово-Триумфальной площади «польку-бабочку с вывертом и подскоком»…
Докладчик в роговых очках был тут же и смотрел на нас с завистью: он не умел танцевать.
Шестого ноября ко мне зашел секретарь прокуратуры. Это был пожилой мужчина, всем на удивление носивший баки. Вдобавок его еще звали Дормидонт Осипович. Говорили, что он служил в царском суде в должности судебного пристава. Но я полагаю, это придумали в связи с баками и допотопным именем, а может быть, еще и потому, что Дормидонт писал необыкновенно аккуратным почерком с такими завитушками, как при Павле Первом.
Секретарь вручил мне запечатанный конверт со штампом прокуратуры. Что бы это значило? Я расписалась в дормидонтовской тетради и увидела, что письмо от Шумилова.
Дурацкая мысль, что Иона Петрович приглашает меня в театр подобным бюрократическим способом, владела мной, пока я распечатывала казенный пакет.
Всеволод едва не свернул себе шею, любопытство не украшало его. Но и то сказать: не так часто приносили нам запечатанные конверты со штампом прокуратуры! Обычная переписка шла в открытом виде через канцелярию.
Я вскрыла конверт, и на стол выпал кусочек картона. Но не простого, а похожего на бумагу денежных знаков…
Это был пропуск на военный парад Седьмого ноября.
Да, на нем значились мое имя и фамилия и напоминалось, что надо иметь при себе удостоверение… Я обалдело держала в руках пропуск и даже не получила удовлетворения от завистливого выдоха Всеволода: «Ну и ну!» На военный парад приглашались немногие, так что сам факт получения пропуска уже как бы делал меня на голову выше. И хотя это тоже было важно, но самое главное: я увижу военный парад на Красной площади! Впервые в жизни я буду стоять на трибуне, может быть, даже совсем близко от Мавзолея. И увижу – впервые в жизни! – все правительство…
Мне не терпелось узнать, как же это осуществить, я готова была стоять на площади уже с вечера, несмотря на снег…
Чтобы добраться вовремя до места, учитывая проверку документов на подступах к Красной площади и то, что уличное движение по центру прекращалось, я вышла из дому затемно.
Но оказалась не единственной энтузиасткой. По пустынным еще улицам двигались пешеходы. Они именно двигались: по их одежде, неторопливости и горделивой осанке можно было догадаться, куда они направляются. И я трепетно подключилась к этому шествию, которое все больше сплачивалось по мере приближения к первым постам контроля.
Контроль начинался далеко от Красной площади.
Поперек Сретенки громоздились грузовики, оцепление нарядных в своих красных петлицах и фуражках красноармейцев стояло так картинно и неподвижно, словно парад выплеснулся уже сюда.
Начиная с этого первого оцепления, мы покидали темные, еще ночные улицы: здесь и дальше все было залито ярким светом прожекторов, установленных на крышах.
По Никольской улице шли уже густо по тротуарам и мостовой. От красных полотнищ, вывешенных на стенах домов и протянутых поперек улицы, падал отблеск на лица, придавая им выражение приподнятости и торжества.
Народ шел разный, но таких, как я, было мало, а все больше солидные, рабочие люди, одетые по-праздничному. Шли военные в высоких званиях и ответработники, которые узнавались по модным синим поддевкам с серыми смушками… Шли те, кто обычно проезжал в машинах. Но здесь все были равны, и все пешие. А машины оставались далеко за оцеплением.
Пропуск мой оказался на трибуну у самых Спасских ворот. Отсюда я видела Мавзолей, пока еще безлюдный, благородными своими линиями и окраской отчетливо выделявшийся на серой, тщательно очищенной от снега площади. Справа высилась Спасская башня со знаменитыми курантами, бой которых совсем недавно начали транслировать по радио, и голубые ели у стены… Открытые ворота с часовыми в длинных шинелях, туго опоясанных новенькими ремнями, обещающе показывали часть крупнобулыжной кремлевской мостовой и синеватую дымку в перспективе.
Хотя до парада было еще два часа, трибуны уже заполнялись москвичами. Гости других городов и республик стали организованно подходить позже. Одновременно непривычно пестрой толпой, громко переговариваясь, пошли иностранные делегации, среди которых различались немцы в синих фуражечках– «тельманках», французы в беретах, щупленькие белозубые китайцы.
Когда они проходили мимо трибун, мы поднимали сжатые кулаки и кричали: «Рот фронт!», «Руки прочь от Китая!», «Свободу народам Востока!», а тем, кому неизвестно было, что кричать, мы просто аплодировали.
Попозже подошли и заняли места на особой трибуне послы и военные атташе, аккредитованные в Москве.
Я в первый раз, не считая театра, конечно, увидела на плечах мужчин погоны и даже аксельбанты. Этих никто не приветствовал, командир, приставленный к иностранным гостям, придерживая шашку, указывал затянутой в перчатку рукой места подходившим.
Между тем по площади пробежали связные, устанавливая знаки для расположения воинских частей. Послышались звуки настройки военного оркестра. Напротив трибун, на крыше Торговых рядов, застрекотал киноаппарат.
Потом словно ветерок пробежал по трибунам: на площадь вступили части Московского гарнизона.
Отработанными перестроениями они заполнили все пространство между трибунами и Торговыми рядами, оставив как бы узкую просеку, по которой пробегали туда-сюда распорядители с красными повязками и охрана.
Все взгляды были обращены на Мавзолей. Незаметная дверь позади открылась, на площадку медленно стали выходить члены правительства. Сталин шел третьим.
…Он, наверное же, знал, какая буря подымется сейчас навстречу ему на площади. Все он знал наперед. Но ничто не выдавало ни в его походке, ни в лице ожидания этой бури. Очень буднично было все в нем.
Попросту, задевая друг друга плечами, перебрасываясь какими-то словами и улыбками, все разместились на трибуне Мавзолея, и тотчас стали бить куранты… С первым их ударом за кремлевскими воротами послышалось цоканье копыт. В напряженной тишине одинокий звук казался таким сказочным, что теперь только какое-то чудо должно было появиться там, из синей дымки, в рамке кремлевских ворот.
И чудо произошло! Из ворот Кремля на белом коне вылетел Ворошилов!
…Пройдут годы, я увижу многие военные парады. Будут идти тяжелые танки по Красной площади: целые дома под толстой броней. Гигантские сигары ракет проплывут перед пестрыми трибунами, и крошечные рядом с орудиями артиллеристы поведут их, как погонщики слонов. Под тяжелой сенью знамен пройдут офицеры всех родов войск, щеголяя высоким классом выучки.
Но не уступит им место в памяти тот впервые увиденный мной военный парад и видение легендарного всадника на белом коне, вылетающего из ворот Кремля, в то время как со стороны Исторического музея навстречу ему на гнедом жеребце спешит такой же невысокий – но уж какой ловкий и статный! – Буденный, на смуглом лице темные, браво закрученные усы!
Всадники сближаются, усиленный рупорами, звучит рапорт командующего парадом… Начинается объезд войск, поздравление принимающего парад, перекатное «ура!», умноженное эхом…
И вся необыкновенная картина с четкими квадратами воинских частей, выстроенных для парада, с древними стенами Кремля и Торговыми рядами, с памятником Минину и Пожарскому слева и Василием Блаженным справа – все кажется ненатуральным, как во сне или на экране.