Текст книги "Годы с Пастернаком и без него"
Автор книги: Ирина Емельянова
Соавторы: Ольга Ивинская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)
– Подожди, давай посмотрим на вещи со стороны, давай найдем в себе мужество еще потерпеть… трагедия еще может обратиться фарсом… Ведь наше самоубийство их устроит – они обвинят нас в слабости и неправоте и еще будут злорадствовать! Ведь ты веришь в мое шестое чувство, так давай я еще попробую сходить и выяснить, чего еще они от тебя хотят и как они поступят с тобой дальше. Только не спрашивай, куда я пойду, – я этого еще сама не знаю. А ты иди спокойно сядь в своем кабинете, успокойся, попиши. Я выясню ситуацию, и если можно будет над ней посмеяться, то лучше посмеяться и выиграть время… А если нет, если я увижу, что действительно конец, – я тебе честно скажу… тогда давай кончать, тогда давай нембутал. Но только обожди до завтра, не смей ничего без меня!
Перечитываю эти слова и удивляюсь их бледности, неубедительности, беспомощности. Вероятно, тогда я инстинктивно нашла какие-то непередаваемые интонации, чтобы убедить его. И он сдался.
– Хорошо, ты там ходи сегодня где хочешь и ночуй в Москве. Завтра рано утром я приеду к тебе и будем решать – я уже ничего не могу противопоставить этим издевательствам.
На этом мы расстались. Боря пошел по дорожке к даче и, оборачиваясь, махал рукой нам вслед.
А мы с Митькой шлепали по непролазной грязи в противоположную сторону – к Федину. Скажи я тогда, к кому я собираюсь идти, – ни за что бы Б.Л. меня не пустил…
Было слякотно, грязно, рыжее месиво кипело на дорогах. С неба сыпалась какая-то отвратительная осенняя крупа. Вспомнилось Борино:
«Был темный дождливый день в две краски. Все освещение казалось белым, все неосвещенное – черным. И на душе был такой же мрак упрощения, без смягчающих переходов и полутеней».
Насквозь промокшие, грязные, помятые, вступили мы с Митькой в холл благоустроенной фединской дачи. Дочь Федина Нина долго не пускала нас, объясняла, что отец ее болен и никого не принимает.
– Я Ивинская, и он будет жалеть, что не увидел меня сейчас, – наконец сказала я.
Но в это время на лестничной площадке с возгласом: «Сюда, сюда, господи боже мой, Макарчик, сюда» – появился Константин Александрович. (Как-то, когда мы отдыхали с ним в одном и том же известинском санатории «Адлер», он стал называть меня Макарчиком, потому что при всяком случае я говорила: «На бедного Макара все шишки валятся».) Но вдруг спохватился, стал официальным и повел меня в свой кабинет.
Я рассказала, что Б.Л. на грани самоубийства, что он только сейчас предлагал мне этот исход.
– Б.Л. не знает, что я здесь, – добавила я. – Вы старый его товарищ, интеллигентный человек, вы понимаете, что среди всего этого шума и гама ваше слово для него будет важно. Так скажите мне – чего от него сейчас хотят? Неужели и впрямь ждут, чтобы он покончил с собой?
Федин подошел к окну, и мне тогда показалось, что в его глазах стояли слезы.
Но вот он обернулся.
– Борис Леонидович вырыл такую пропасть между собой и нами, которую перейти нельзя, – сказал он с каким-то театральным жестом. И после короткой паузы совсем другим тоном: – Вы мне сказали страшную вещь; сможете ли вы ее повторить в другом месте?
– Да хоть у черта в пекле, – отвечала я. – Я и сама умирать не хочу, и тем более не хочу быть свидетелем смерти Б.Л. Но ведь вы же сами подводите его к самоубийству.
– Я прошу вас обождать. Я сейчас позвоню, и вы встретитесь с человеком, которому расскажете все, о чем говорили сейчас мне. – И стал звонить все тому же злосчастному Поликарпову. – Вы завтра сможете подъехать в Союз в три часа? Вас примет Дмитрий Алексеевич, но уже не в ЦК, а как писатель – в Доме литераторов.
– В Союз, в КГБ или в ЦК – это, – говорю, – мне безразлично: я буду.
– Вы же сами понимаете, – напутствовал меня К.А., – что должны его удержать, чтобы не было второго удара для его родины.
Я поняла, что они не хотят этого самоубийства. Наследив Федину на чистом паркете, мы с Митькой удалились.
Знаю, что позже Федин мой приход и разговор с ним называл авантюристическим выпадом. Я же говорила с ним, движимая тем шестым чувством (его так хорошо понимала Ариадна), которое у меня всегда возникало, когда Б.Л. грозила опасность. На взгляд посторонних, я иногда делала какие-то несусветные глупости, но они диктовались чувством самосохранения, и они на самом деле охраняли Борю. Здесь нужно было мне верить.
Когда утром следующего дня (в среду) Б.Л. приехал на Потаповский, я встретила его словами:
– Ты можешь меня убить, но я была у Федина.
– Зачем? Только не у Федина, не у Кости Федина, который даже улыбку надевает на себя, – отвечал Боря. Оказывается, накануне он долго говорил с Корнеем Чуковским, немного подбодрился и успокоился.
– Давай посмотрим, что будет дальше!
И мы решили смотреть и ждать…
Б.Л. завез меня на такси в Дом литераторов, где я должна была встретиться с Поликарповым, а сам поехал в Переделкино.
Поликарпов меня уже ждал.
– Если вы допустите самоубийство Пастернака, – говорил он, – то поможете второму ножу вонзиться в спину России. (Ох уж эти ножи!) – Весь этот скандал должен быть улажен, и мы его уладим с вашей помощью. Вы можете помочь ему повернуться к своему народу. Если только с ним что-нибудь случится, моральная ответственность падет на вас. Не обращайте внимания на лишние крики, будьте с ним рядом, не допускайте нелепых мыслей…
На мой вопрос – что же конкретно делать, Д.А. в довольно туманных выражениях дал понять, что Б.Л. «должен сейчас что-то сказать». Казалось бы, от премии он отказался – чего же большего от него ждут? Но ясно было, что ждут. На следующий день я поняла – чего. А пока разговор с Поликарповым меня как-то успокоил.
Я уже всей кожей ощутила близость нашей смерти, и, когда поняла, что «они» ее не хотят, на сердце отлегло…
В сравнительно хорошем настроении я помчалась в Переделкино. Мы великолепно поговорили с Борей; я старалась с юмором пересказать свое свидание с вождем.
– Надо обязательно посмотреть, что будет дальше, непременно будем смотреть, – так мы решили.
И я поехала опять в Москву – нужно было успокоить детей, поговорить с Ариадной, Старостиным. Боря без конца звонил мне из переделкинской конторы. Я была усталая, не высыпалась несколько дней, все это наложило какой-то странный отпечаток на все происходящее. Под вечер мечтала подремать, попросила детей меня не будить.
И тем не менее вскоре Митька меня растолкал:
– Мать, Ариадна Сергеевна просит обязательно подойти.
– Сплю, – отвечала я. – Какого черта? – Но все же подошла.
– Ну как ты там? – спросила она сердито. – Рано ты спать легла.
Когда я огрызнулась, что могла и устать, она пояснила:
– Включи-ка сейчас телевизор.
Выступал со своей речью Семичастный: «…паршивую овцу мы имеем… в лице Пастернака… взял и плюнул в лицо народу… свинья не сделает того, что он сделал… Он нагадил там, где он ел… Пусть он стал бы действительно эмигрантом и пусть бы отправился в свой капиталистический рай…»
Опять завертелось! Значит, надо опять действовать, надо советоваться, надо что-то предпринимать, надо защищаться.
Б.Л. прочитал «милые» эти высказывания на следующий день в «Комсомольской правде». И тут на короткое время встал перед нами вопрос: а не ехать ли, раз гонят, впрямь? Первой высказалась Ира:
– Надо поехать, – заявила она храбро, – можно поехать.
– Может быть, может быть, – поддержал ее Б.Л., – а я вас потом через Неру вытребую.
В то время до нас дошли слухи, будто Неру заявил о своей готовности предоставить политическое убежище Пастернаку.
– А может быть, давай уедем? – вдруг предложил он мне. И сел за письмо правительству.
Б.Л. писал, поскольку его считают эмигрантом, он просит отпустить его, но при этом не хочет «оставлять заложников» и потому просит отпустить с ним и меня, и моих близких.
Написал, порвал письмо [21]21
Черновик этого письма Хрущеву сохранился. В нем Б.Л. просит, что, если уж депортация неминуема, «выслать меня вместе с семьей, а также с моим близким другом О. Ивинской и ее детьми, в разлуке с которой, в неуверенности в судьбе которой и в страхе за которую, существование мое немыслимо». – И.Е.
[Закрыть]и сказал мне:
– Нет, Лелюша, ехать за границу я не смог бы, даже если бы нас всех отпустили. Я мечтал поехать на Запад как на праздник, но на празднике этом повседневно существовать ни за что не смог бы. Пусть будут родные будни, родные березы, привычные неприятности и даже – привычные гонения. И – надежда… Буду испытывать свое горе.
Да, это было лишь минутное настроение, а серьезно вопрос «ехать ли» не стоял. Б.Л. всегда ощущал себя русским и по-настоящему любил Россию.
Оставалось одно. Обратиться к правительству, царю Хрущеву.
И вот сидят в столовой на Потаповском Ира, Митя, В. В. Иванов (Кома), Ариадна. Мы на все лады обсуждаем проект этого письма. У меня шумело в ушах. Что-то долго говорила Ариадна; потом Ира настаивала, что не надо посылать это письмо, не надо каяться ни в какой форме.
Теперь ясно, что такая позиция была единственно правильной. Но тогда все выглядело иначе. Даже для меня авторитетные люди, например Александр Яшин и Марк Живов, усиленно советовали обратное. И самое главное – стало уже страшно: погромные письма, студенческая демонстрация, слухи о возможном разгроме дачи, грязная ругань Семичастного с угрозами выгнать «в капиталистический рай» – все это устрашало, заставляло призадуматься. А я просто боялась за жизнь Б.Л.
Сейчас это выглядело дико – мы составили такое письмо, а Б.Л. еще не догадывался о его существовании; но тогда мы торопились, нам все в этом бедламе казалось нормальным.
Б.Л. подписал письмо, внес одну лишь поправку в конце. Он подписал еще несколько чистых бланков, чтобы я могла исправить еще что-нибудь, если понадобится. Была еще приписка красным карандашом: «Лелюша, все оставляй как есть, только, если можно, напиши, что я рожден не в Советском Союзе, а в России».
После этого письмо приобрело следующий вид:
«Уважаемый Никита Сергеевич!
Я обращаюсь к Вам лично, ЦК КПСС и Советскому Правительству.
Из доклада Семичастного мне стало известно о том, что правительство „не чинило бы никаких препятствий моему выезду из СССР“.
Для меня это невозможно. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой.
Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее. Каковы бы ни были мои ошибки и заблуждения, я не мог себе представить, что окажусь в центре такой политической кампании, которую стали раздувать вокруг моего имени на Западе.
Осознав это, я поставил в известность Шведскую Академию о своем добровольном отказе от Нобелевской премии.
Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры.
Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу еще быть ей полезен.
Б. Пастернак».
Этой же ночью Ира с Ниной Игнатьевной [22]22
Н. И. Бам – вдова известного критика и переводчика С. Ромова, в 1937 году незаконно репрессированного. В 1946 году в Москве вышла книга «Воспоминания» А. С. Аллилуевой (сестры жены Сталина) в литературной редакции Нины Бам.
[Закрыть]отнесли письмо на Старую площадь в ЦК. Сдали его в окошечко, из которого, как рассказала Ира, на нее с большим интересом смотрели офицер и солдат.
В дни присуждения Нобелевской премии другому русскому писателю – Александру Солженицыну – я заново переживала те страшные дни октября теперь уже далекого пятьдесят восьмого года. И особенно остро поняла нашу нестойкость, быть может, даже глупость, неумение уловить «великий миг», который обернулся позорным.
Да, сейчас уже не поймешь, чего больше было в отказе от премии – вызова или малодушия.
И если уж искать оправданий (а их, пожалуй, нет), то можно вспомнить, что Солженицын в момент присуждения премии был почти на двадцать лет моложе Б.Л. и прошел (наверное, как никто в мире) сквозь тройную закалку: четыре года фронтовой жизни, восемь лет каторжных концлагерей и раковую болезнь.
С ним ли можно равняться типичному «мягкотелому интеллигенту» Борису Пастернаку? Счастье еще, что он умер у себя в постели, а не на случайной трамвайной остановке, как Юрий Живаго…
Не надо было посылать это письмо. Не надо было! Но – его послали. Моя вина. <…>
Ведь нас душили.
Вот он и подписал эти письма. И легко подписал, так как нисколько не сомневался в своей конечной победе. Ибо он понимал самое главное: ДЕЛО БЫЛО СДЕЛАНО – книга написана, издана, читалась не столько страной, сколько – миром, «Живаго» совершал свой «космический рейс» (выражение Б.Л.) вокруг планеты. И кроме того, тогда уже ему была ясна истина, ставшая теперь очевидной почти всякому: эти письма ничего не портят, кроме репутации тех, кто его к ним принудил. Сам он об этом очень четко и недвусмысленно позже записал: «Когда заподозренный в мученичестве заявляет, что он благоденствует, является подозрение, что его муками довели до этого заявления…»
Так оно и было.
К НИКИТЕ СЕРГЕЕВИЧУ
Все та же длинная пятница тридцать первого октября. Утомленная эпопеей предыдущего дня и отправкой в ЦК письма, я опять легла накануне поздно, спала скверно. Днем я пришла к маме в Собиновский переулок с тем, чтобы хоть немного вздремнуть.
Не тут-то было – мама вскоре меня разбудила:
– Звонят, говорят, что из ЦК, по очень важному делу.
Пришлось подняться. Оказалось – Хесин. Он говорил взволнованным, благожелательным голосом, как будто ничего не случилось и не было того нашего последнего разговора, после которого я ушла, хлопнув дверью.
– Ольга Всеволодовна, дорогая, вы умница: письмо Б.Л. получено, все в порядке, держитесь. Должен вам сказать, что сейчас нам надо немедленно с вами повидаться, мы сейчас к вам подъедем.
– Я с вами, Григорий Борисович, и разговаривать не хочу, – раздраженно отвечала я. – Очень странно слышать, что вы ко мне обращаетесь. Ведь в самый трудный для меня момент вы показали, какой вы друг! Никаких отношений у нас с вами отныне быть не может.
После долгой паузы Хесин сказал, что передает трубку Поликарпову.
– Ольга Всеволодовна, голубчик, – послышался умиротворяющий голос Дмитрия Алексеевича, – мы вас ждем. Сейчас мы подъедем к вам на Собиновский, а вы накиньте шубку и выходите, мы все вместе поедем в Переделкино: нужно срочно привезти Бориса Леонидовича в Москву, в Центральный Комитет.
Только вчера вечером было сдано письмо в ЦК на имя Хрущева, и вот уже требуют Б.Л. в ЦК, как будто все заранее было готово, продумано и только и ждали этого письма.
Первым моим движением было найти Иринку, пусть мчится в Переделкино раньше нас и предупредит Б.Л., что сейчас за ним приедут везти в ЦК. А главное – убедить его, что все самое страшное позади – и чтобы он ко всему относился как к фарсу. Я поняла, что после письма кульминация пройдена и мы идем на безболезненное снижение. Оставалась официальная процедура личной беседы. С кем? Сомнений ни у кого не было: раз за Б.Л. в Переделкино едет Поликарпов, то принимать его будет сам Хрущев.
Ире я дозвонилась, и она согласилась ехать. Значит, надо было задержаться мне, чтобы ей успеть выполнить свою миссию. Однако вскоре после нашего разговора раздались призывные звуки сирены. В переулке в воротах дома стоял черный правительственный «ЗИЛ» с Поликарповым и Хесиным.
Я вышла к ним и сказала, что мне нужно еще кое-что взять, и вернулась к маме, с единственным расчетом протянуть время и дать возможность Ире приехать в Переделкино раньше нас и предупредить Бориса Леонидовича.
Но не тут-то было: наша машина шла по правительственной трассе, не останавливаясь у светофоров. До поворота на Переделкино мы промчались почти без остановок.
– Теперь вся надежда на вас, – сказал, оборачиваясь ко мне с улыбкой, Дмитрий Алексеевич, – вы его успокоите, сейчас правительство ответит ему на его письмо. Надо, чтобы ничего лишнего при этом там сказано не было. Держитесь теперь без шума. Главное сейчас – вывезти его из Переделкина. Чтобы он, чего доброго, не отказался ехать.
Когда потом я перебирала в памяти все перипетии этой пятницы, я удивлялась – как они все боялись, что Б.Л. не поедет. Не всякий полководец, при таком превосходстве сил, так тщательно готовит боевую операцию, как готовилась операция «Привоз Пастернака в ЦК».
Первую остановку мы сделали у «фадеевского шалмана» (сиречь возле пивнушки на шоссе). Рядами там стояли машины, а возле них – Г. Марков, К. Воронков, еще кто-то (силы-то, силы какие были стянуты!). Здесь Поликарпов сказал, чтобы я с Хесиным пересела в другую машину и ехала дальше, а он будет ждать возле «шалмана»; когда мы уже с Б.Л. проедем в сторону Москвы, он поедет вслед.
Мне был нарисован такой план действий: Ира заходит на дачу к Б.Л. и просит его выйти ко мне, я его убеждаю ехать в ЦК, после чего мы едем в Москву на Потаповский и должны побыть там некоторое время. Мне, мол, надо переодеться и всем попить чаю. Машина будет ждать и довезет нас до ЦК, где будут уже готовы пропуска. Словом, надо было для чего-то оттянуть время.
Между тем стало темнеть уже тогда, когда мы подъехали к переделкинской даче. Закрапал дождь. Возле дачи никакого Ириного такси не оказалось. Злилась и волновалась я невероятно – ведь я дала ей по крайней мере сорок минут фору… Делать нечего, план есть план – не нарушать же его… и минут пятнадцать мы молча стояли в темноте, глядя на дорогу. Наконец появилось Ирино долгожданное такси. Оказалось, она разыскивала по Москве Кому… Нашла время! Но вот видим, как Ира зашла на крыльцо. Ей навстречу вышла испуганная Зинаида Николаевна и сказала, что Б.Л. сейчас оденется. Он, видимо, что-то понял (или испугался внезапного приезда Иры) и вышел в своем выходном сером пальто и серой шляпе.
С ходу уловив ситуацию, в машину он уже садился в веселом настроении, только жаловался, что Ира не дала переодеть ему брюки.
– Ты знаешь, – говорил он, – я великолепный надел пиджак, аргентинский, этот синий; он мне к лицу, но вот брюки Ирка мне не дала переодеть!
– Ну Ирочка, – обращался он к ней, – ну девочка моя, теперь я покажу им, вот увидишь, какую я историю разыграю. Я им все сейчас выскажу, все выскажу.
– Боря, так ведь ей не дадут пропуска, – говорю я, – нечего ее туда тащить и сцены там устраивать.
– Нет, я без нее не пойду, не беспокойся, Лелюша, я достану пропуск.
Тут я шепнула ему на ухо, что недурно нам заехать на Потаповский, попить чайку, мне переодеться, а потом уже спокойно ехать в ЦК. Эта идея Боре очень понравилась, – бедняга, он даже не подозревал, что эта «вольность» была предписана Поликарповым и значилась в его стратегическом плане.
Пару раз я, тихонечко толкнув Борю, шептала ему на ухо, указывая на шофера: «Боря, тише, ведь это же шпик», но он нисколько не унимался. Он очень смешно жаловался, что плохо выглядит, мало спал, что брюки на нем дачные; как он это все объяснит в ЦК? Он скажет, будто его поймали, когда он гулял, и поэтому не успел переодеться; а главное – плохой вид, плохой его вид. Он все время косился в шоферское зеркальце: «Боже мой, они там увидят меня и скажут – из-за такой рожи шум на весь мир!» И мы в машине все время смеялись.
А за нами цугом шли правительственные машины. Я знала, что в одной из них Поликарпов.
И вот наконец Потаповский. Боря разделся, походил, выпил крепкого чаю, попросил меня не надевать никаких украшений и не мазать сильно губы.
– Олюша, – говорил он, – Бог тебя не обидел, пожалуйста, не наводись. – Это было нашим всегдашним столкновением.
Затем Б.Л. велел Ире захватить лекарства. Она взяла огромный флакон с валерьянкой, валокордин – в случае конфликта оказать первую помощь. Машина нас ждала, опоздать мы не боялись, и поэтому было какое-то, пожалуй, чуть истерическое веселье…
Поехали по Покровке ко второму подъезду ЦК на Старой площади. Б.Л. подошел к часовому и стал объяснять, что ему назначено, но у него нет с собой никаких документов, кроме писательского билета.
– Это билет вашего Союза, из которого вы меня только что вычистили, – сообщил он солдату и тотчас же перешел к брюкам: – Вот видите, меня застали во время прогулки, – точно как он задумал, так и сказал, – меня застали во время прогулки, поэтому у меня и брюки такие!
Солдат слушал с большим удивлением, но вполне доброжелательно.
– У нас можно, у нас все можно, ничего, можно, – говорил он.
Как я и ожидала, нас с Борей провели в гардероб, а потом вверх по лестнице, а Иру не пропустили.
– Ничего, моя девочка, – шептал ей Боря, – посиди здесь немножко, а я сейчас достану тебе пропуск, я без тебя туда не пойду.
Пока мы поднимались по лестнице, Боря перемигивался со мной, перешептывался.
– Ты увидишь, – шептал он мне, – сейчас будет интересно.
Конечно, он нисколько не сомневался, что его ожидает сам Хрущев.
Но вот отворилась заповедная дверь, и за огромным столом мы увидели… все того же Дмитрия Алексеевича Поликарпова. Только он был побрит и выглядел лучше, словно не было этого суматошного дня. Очевидно, уже после того как смотался с нами в Переделкино, он успел привести себя в порядок. Стало ясно, зачем он запланировал наш заезд на Потаповский. Только было как-то неловко за него – сколько он сил потратил, чтобы привезти сюда Б.Л., а теперь пытается делать вид, что он с утра не выходил из своего кабинета, и в приезде Б.Л. нисколечко не заинтересован.
Рядом с Поликарповым сидел худой человек, который мне казался знакомым по портретам, но он все время молчал, и мне трудно что-нибудь о нем сказать. Потом еще ненадолго появился человек с папкой. Но в общем, главным действующим лицом в этом кабинете был Поликарпов. Нас пригласили сесть. Мы с Борей сели друг против друга в мягкие кожаные кресла.
Боря начал первый, и, конечно, с того, что потребовал пропуск для Иры.
– Она меня будет отпаивать валерьянкой.
Поликарпов нахмурился.
– Как бы нас не пришлось отпаивать, Борис Леонидович, зачем же девочку еще путать? Она и так слышит бог знает что!
– Я прошу дать ей пропуск, – упорствовал Боря, – пусть она сама судит!
– Ну ладно, – вмешалась я, – мы скоро выйдем отсюда, пусть обождет.
После препирательств из-за Иры Поликарпов откашлялся, торжественно встал и голосом глашатая на площади известил, что в ответ на письмо к Хрущеву Пастернаку позволяется остаться на родине. Теперь, мол, его личное дело, как он будет мириться со своим народом.
– Но гнев народа своими силами нам сейчас унять трудно, – заявил при этом Поликарпов. – Мы, например, просто не можем остановить завтрашний номер «Литературной газеты»…
– Как вам не совестно, Дмитрий Алексеевич? – перебил его Боря. – Какой там гнев? Ведь в вас даже что-то человеческое есть, так что же вы лепите такие трафаретные фразы? «Народ»! «Народ»! – как будто вы его у себя из штанов вынимаете. Вы знаете прекрасно, что вам вообще нельзя произносить это слово – народ.
Бедный Дмитрий Алексеевич шумно набрал воздуху в грудь, походил по кабинету и, вооружившись терпением, снова подступился к Боре.
– Ну теперь все кончено, теперь будем мириться, потихонечку все наладится, Борис Леонидович… – А потом вдруг дружески похлопал его по плечу: – Эх, старик, старик, заварил ты кашу…
Но Боря, разозлившись, что при мне его назвали стариком (а он себя чувствовал молодым и здоровым, да к тому же еще героем дня), сердито сбросил руку со своего плеча:
– Пожалуйста, вы эту песню бросьте, так со мной разговаривать нельзя.
Но Поликарпов не сразу сошел с неверно взятого им тона:
– Эх, вонзил нож в спину России, вот теперь улаживай… – Опять этот пресловутый нож, почти как «и примкнувший к ним Шепилов».
Боря вскочил:
– Извольте взять свои слова назад, я больше разговаривать с вами не буду, – и рывком пошел к двери.
Поликарпов послал мне отчаянный взгляд:
– Задержите, задержите его, Ольга Всеволодовна!
– Вы его будете травить, а я буду его держать? – ответила я не без злорадства. – Возьмите свои слова назад!
– Беру, беру, – испуганно забормотал Поликарпов.
В дверях Б.Л. замедлил шаги, я вернула его, разговор продолжался в другом тоне.
У выхода, попрощавшись с Б.Л., Поликарпов задержал меня:
– Я должен буду вас скоро найти; недели две мы будем спокойны, но потом, очевидно, еще раз придется писать какое-то обращение от имени Бориса Леонидовича. Мы с вами сами его выработаем вот в этих стенах: но это будет после октябрьских праздников, проводите их спокойно. Сознайтесь, у вас тоже упала гора с плеч?
– Ох, не знаю, – отвечала я.
– Вот видишь, Лелюша, – говорил Боря, спускаясь по лестнице, – как они не умеют… вот им бы сейчас руки распахнуть – и совсем было бы по-другому, но они не умеют, они все крохоборствуют, боятся передать, в этом их основная ошибка. Им бы сейчас поговорить со мной по-человечески. Но у них нет чувств. Они не люди, они машины. Видишь, какие это страшные стены, и все тут как заведенные автоматы… А все-таки я заставил их побеспокоиться, они свое получили!
И вот мы втроем, с Ирой, в огромной черной правительственной машине мчимся обратно в Переделкино. Боря, как и по дороге в Москву, возбужден, радостен, говорлив. Взахлеб и в лицах он изображает Ире весь наш разговор с Поликарповым. Сколько я ни дергаю его за рукав и ни киваю в сторону шофера – ничего не помогает. Но вот в какой-то паузе Ира по памяти читает отрывок из «Шмидта»:
Напрасно в годы хаоса
Искать конца благого.
Одним карать и каяться,
Другим – кончать Голгофой.
Наверно, вы не дрогнете,
Сметая человека.
Что ж, мученики догмата,
Вы тоже – жертвы века.
Я знаю, что столб, у которого
Я стану, будет гранью
Двух разных эпох истории,
И радуюсь избранью.
Энергичный подъем и возбуждение Б.Л. как рукой сняло. Все время он был в напряженно-бодром состоянии, а тут вдруг, слушая свои же стихи, даже всплакнул:
– Подумай, как хорошо, как верно написано!
Мы простились с ним, и он пошел к себе на «большую дачу». А нам надо было обратно в Москву. Увы, оказалось, что наша большая машина прочно засела в луже. Мы все объединились в «трудовом процессе» с шофером, но ничего не получалось. Ире снова пришлось идти на дачу Пастернаков за помощью. Вышли Татьяна Матвеевна (домработница) и младший сын Леня. Особенно Татьяна Матвеевна усердствовала, выпихивая машину, и Ирочка говорила, что в этом есть даже нечто символическое…
Так поздно ночью закончилась эта длинная пятница тридцать первого октября. <…>
ПО КОШАЧЬИМ И ЛИСЬИМ СЛЕДАМ
Каждый день почта приносила десятки писем. Я не завидую лаврам «Литературки», которые ей можно присудить за «объективность» в подборе писем, и потому скажу сразу: хотя подавляющая часть писем носила доброжелательный и сочувствующий характер, попадались не только критические, но и попросту погромные письма. О последних не стоит говорить, а вот о критике коллег умолчать нельзя.
Письмо Сельвинского я привела полностью, но не могу сделать того же с письмом Галины Николаевой, хотя оно у меня в руках – двенадцать исписанных карандашом страниц: она любила Пастернака «Лейтенанта Шмидта», но дальше:
«…пулю загнать в затылок предателю. Я женщина, много видавшая горя, не злая, но за такое предательство рука не дрогнула бы».
Предложив свои услуги на должность палача (причем в буквальном, физическом смысле этого слова), Николаева на случай, если ее великодушное предложение «не злой» и «не жестокой» женщины не будет сразу принято, рекомендовала поэту поездить по стране, узнать людей, которых он оклеветал, понять, что это за люди, поездить по колхозам, по «великим стройкам коммунизма», и тогда она будет надеяться, что Пастернак «Лейтенанта Шмидта» не сможет остаться равнодушным.
В день публикации «гнева народа» Б.Л. написал Николаевой ответ. Вот он:
«
1 ноября 1958
Благодарю Вас за искренность. Меня переделали годы сталинских ужасов, о которых я догадывался до их разоблачения.
Все же я на Вашем месте несколько сбавил бы тону. Помните Верещагина и сцену справедливого народного гнева в „Войне и мире“. Сколько бы Вы ни приписывали самостоятельности Вашим словам и голосу, они сливаются и тонут в этом справедливом негодовании.
Хочу успокоить Вашу протестующую правоту и честность. Вы моложе меня и доживете до времени, когда на все происшедшее посмотрят по-другому.
От премии я отказался раньше содержащихся в Вашем письме советов и пророчеств. Я Вам пишу, чтобы Вам не казалось, что я уклонился от ответа.
Б. П.».
А на отдельном листочке Боря написал записку для меня:
«Олюша, надо ли отвечать Галине Николаевой?
Прочти и подумай. Если не надо, уничтожь письмо. Целую тебя. Если бы не плечо и лопатка, я был бы на верху блаженства. А ты?»
Я не отправила это письмо, и оно хранится сейчас у Иры.
Я не помню больше писем такого типа.
Каждый день стекался к нам поток сочувствия и поддержки. И иногда самые безыскусные, самые простые письма вызывали у Б.Л. слезы умиления.
Вот одно из них:
«Уважаемый Борис Леонидович!
Сегодня я рассылаю поздравительные открытки и письма, и мне захотелось написать также и Вам.
Всю эту неделю слежу за газетами с большой печалью и со стыдом за наших литераторов.
…Но я не верю нашим литераторам, выступившим против Вас. Их поведение омерзительно…
Кто-то из писателей сказал, что Вам теперь никто не подаст руки. Ошибается. Крепко жму Вашу руку и желаю Вам сил и здоровья перенести все эти испытания.
Помните, что важен только свой суд, суд своей совести. Прав тот, кто уверен в своей правоте.
Вы не должны чувствовать себя одиноким. Вероятно, за всю свою жизнь Вы не имели столько сочувствия, сколько имеете сейчас.
Будьте счастливы.
Уважающая Вас
Г. ЗинченкоЗакройщица фабрики „Индпошив“Киев 4/XI.58».
Из редакции «Правды» нам переслали письмо главного инженера конструкторского бюро п/я 729 из Ленинграда С. А. Оболенского. Он писал:
«Уважаемый т. Редактор!
Я – старый производственник… я – не критик, ноя – большой любитель стихов, ценитель поэзии. И вот, прочитав статью В. Ермилова „За социалистический реализм“, опубликованную в № 154 газеты „Правда“, я подумал: „Если бы мы, производственники, ТАК ЖЕ критиковали друг друга, если бы каждый из нас РАДОВАЛСЯ промахам другого и старался бы их раздувать – не далеко ушли бы мы в своем производстве…“»
И далее он обстоятельно развенчивает доводы Ермилова против поэзии и прозы Пастернака.
Из Литвы П. Яцкявичус прислал Боре копию своей большой статьи:
«Пастернак выдержал труднейшее испытание временем. Круг его ценителей невелик, но тот, кто вошел в неповторимый мир его поэзии, уже никогда не изменит ей.
Ныне принято ставить в заслугу писателю искренность и честность. Пастернак был одним из немногих, кто предпочел молчание искренности. Опаснейшая часть пути пройдена. Впереди – время, когда Пастернак перестанет быть „поэтом для поэтов“ и станет поэтом для всех».
Было и такое письмо:
«Поэту Борису Пастернаку.
Я низко (до земли) Вам кланяюсь за счастье и радость, которые Вы дали мне своими стихами с тех пор, как я их узнала. Я ухожу из жизни, но ухожу с ними, и я давала их многим, которые их будут знать и не забудут.
К. Прутская».
Были и анонимные письма. Вот одно из тех, что пришли в разгар травли:
«Глубокоуважаемый Борис Леонидович!
Миллионы русских людей радуются появлению в нашей литературе настоящего большого произведения. История не обидит Вас.
Русский народ».
Помимо писем такого характера каждый день приходили отклики из-за рубежа, из десятков различных городов мира, От людей самых несхожих профессий.