355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Емельянова » Годы с Пастернаком и без него » Текст книги (страница 9)
Годы с Пастернаком и без него
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:02

Текст книги "Годы с Пастернаком и без него"


Автор книги: Ирина Емельянова


Соавторы: Ольга Ивинская
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)

– Подожди, давай посмотрим на вещи со стороны, давай найдем в себе мужество еще потерпеть… трагедия еще может обратиться фарсом… Ведь наше самоубийство их устроит – они обвинят нас в слабости и неправоте и еще будут злорадствовать! Ведь ты веришь в мое шестое чувство, так давай я еще попробую сходить и выяснить, чего еще они от тебя хотят и как они поступят с тобой дальше. Только не спрашивай, куда я пойду, – я этого еще сама не знаю. А ты иди спокойно сядь в своем кабинете, успокойся, попиши. Я выясню ситуацию, и если можно будет над ней посмеяться, то лучше посмеяться и выиграть время… А если нет, если я увижу, что действительно конец, – я тебе честно скажу… тогда давай кончать, тогда давай нембутал. Но только обожди до завтра, не смей ничего без меня!

Перечитываю эти слова и удивляюсь их бледности, неубедительности, беспомощности. Вероятно, тогда я инстинктивно нашла какие-то непередаваемые интонации, чтобы убедить его. И он сдался.

– Хорошо, ты там ходи сегодня где хочешь и ночуй в Москве. Завтра рано утром я приеду к тебе и будем решать – я уже ничего не могу противопоставить этим издевательствам.

На этом мы расстались. Боря пошел по дорожке к даче и, оборачиваясь, махал рукой нам вслед.

А мы с Митькой шлепали по непролазной грязи в противоположную сторону – к Федину. Скажи я тогда, к кому я собираюсь идти, – ни за что бы Б.Л. меня не пустил…

Было слякотно, грязно, рыжее месиво кипело на дорогах. С неба сыпалась какая-то отвратительная осенняя крупа. Вспомнилось Борино:

«Был темный дождливый день в две краски. Все освещение казалось белым, все неосвещенное – черным. И на душе был такой же мрак упрощения, без смягчающих переходов и полутеней».

Насквозь промокшие, грязные, помятые, вступили мы с Митькой в холл благоустроенной фединской дачи. Дочь Федина Нина долго не пускала нас, объясняла, что отец ее болен и никого не принимает.

– Я Ивинская, и он будет жалеть, что не увидел меня сейчас, – наконец сказала я.

Но в это время на лестничной площадке с возгласом: «Сюда, сюда, господи боже мой, Макарчик, сюда» – появился Константин Александрович. (Как-то, когда мы отдыхали с ним в одном и том же известинском санатории «Адлер», он стал называть меня Макарчиком, потому что при всяком случае я говорила: «На бедного Макара все шишки валятся».) Но вдруг спохватился, стал официальным и повел меня в свой кабинет.

Я рассказала, что Б.Л. на грани самоубийства, что он только сейчас предлагал мне этот исход.

– Б.Л. не знает, что я здесь, – добавила я. – Вы старый его товарищ, интеллигентный человек, вы понимаете, что среди всего этого шума и гама ваше слово для него будет важно. Так скажите мне – чего от него сейчас хотят? Неужели и впрямь ждут, чтобы он покончил с собой?

Федин подошел к окну, и мне тогда показалось, что в его глазах стояли слезы.

Но вот он обернулся.

– Борис Леонидович вырыл такую пропасть между собой и нами, которую перейти нельзя, – сказал он с каким-то театральным жестом. И после короткой паузы совсем другим тоном: – Вы мне сказали страшную вещь; сможете ли вы ее повторить в другом месте?

– Да хоть у черта в пекле, – отвечала я. – Я и сама умирать не хочу, и тем более не хочу быть свидетелем смерти Б.Л. Но ведь вы же сами подводите его к самоубийству.

– Я прошу вас обождать. Я сейчас позвоню, и вы встретитесь с человеком, которому расскажете все, о чем говорили сейчас мне. – И стал звонить все тому же злосчастному Поликарпову. – Вы завтра сможете подъехать в Союз в три часа? Вас примет Дмитрий Алексеевич, но уже не в ЦК, а как писатель – в Доме литераторов.

– В Союз, в КГБ или в ЦК – это, – говорю, – мне безразлично: я буду.

– Вы же сами понимаете, – напутствовал меня К.А., – что должны его удержать, чтобы не было второго удара для его родины.

Я поняла, что они не хотят этого самоубийства. Наследив Федину на чистом паркете, мы с Митькой удалились.

Знаю, что позже Федин мой приход и разговор с ним называл авантюристическим выпадом. Я же говорила с ним, движимая тем шестым чувством (его так хорошо понимала Ариадна), которое у меня всегда возникало, когда Б.Л. грозила опасность. На взгляд посторонних, я иногда делала какие-то несусветные глупости, но они диктовались чувством самосохранения, и они на самом деле охраняли Борю. Здесь нужно было мне верить.

Когда утром следующего дня (в среду) Б.Л. приехал на Потаповский, я встретила его словами:

– Ты можешь меня убить, но я была у Федина.

– Зачем? Только не у Федина, не у Кости Федина, который даже улыбку надевает на себя, – отвечал Боря. Оказывается, накануне он долго говорил с Корнеем Чуковским, немного подбодрился и успокоился.

– Давай посмотрим, что будет дальше!

И мы решили смотреть и ждать…

Б.Л. завез меня на такси в Дом литераторов, где я должна была встретиться с Поликарповым, а сам поехал в Переделкино.

Поликарпов меня уже ждал.

– Если вы допустите самоубийство Пастернака, – говорил он, – то поможете второму ножу вонзиться в спину России. (Ох уж эти ножи!) – Весь этот скандал должен быть улажен, и мы его уладим с вашей помощью. Вы можете помочь ему повернуться к своему народу. Если только с ним что-нибудь случится, моральная ответственность падет на вас. Не обращайте внимания на лишние крики, будьте с ним рядом, не допускайте нелепых мыслей…

На мой вопрос – что же конкретно делать, Д.А. в довольно туманных выражениях дал понять, что Б.Л. «должен сейчас что-то сказать». Казалось бы, от премии он отказался – чего же большего от него ждут? Но ясно было, что ждут. На следующий день я поняла – чего. А пока разговор с Поликарповым меня как-то успокоил.

Я уже всей кожей ощутила близость нашей смерти, и, когда поняла, что «они» ее не хотят, на сердце отлегло…

В сравнительно хорошем настроении я помчалась в Переделкино. Мы великолепно поговорили с Борей; я старалась с юмором пересказать свое свидание с вождем.

– Надо обязательно посмотреть, что будет дальше, непременно будем смотреть, – так мы решили.

И я поехала опять в Москву – нужно было успокоить детей, поговорить с Ариадной, Старостиным. Боря без конца звонил мне из переделкинской конторы. Я была усталая, не высыпалась несколько дней, все это наложило какой-то странный отпечаток на все происходящее. Под вечер мечтала подремать, попросила детей меня не будить.

И тем не менее вскоре Митька меня растолкал:

– Мать, Ариадна Сергеевна просит обязательно подойти.

– Сплю, – отвечала я. – Какого черта? – Но все же подошла.

– Ну как ты там? – спросила она сердито. – Рано ты спать легла.

Когда я огрызнулась, что могла и устать, она пояснила:

– Включи-ка сейчас телевизор.

Выступал со своей речью Семичастный: «…паршивую овцу мы имеем… в лице Пастернака… взял и плюнул в лицо народу… свинья не сделает того, что он сделал… Он нагадил там, где он ел… Пусть он стал бы действительно эмигрантом и пусть бы отправился в свой капиталистический рай…»

Опять завертелось! Значит, надо опять действовать, надо советоваться, надо что-то предпринимать, надо защищаться.

Б.Л. прочитал «милые» эти высказывания на следующий день в «Комсомольской правде». И тут на короткое время встал перед нами вопрос: а не ехать ли, раз гонят, впрямь? Первой высказалась Ира:

– Надо поехать, – заявила она храбро, – можно поехать.

– Может быть, может быть, – поддержал ее Б.Л., – а я вас потом через Неру вытребую.

В то время до нас дошли слухи, будто Неру заявил о своей готовности предоставить политическое убежище Пастернаку.

– А может быть, давай уедем? – вдруг предложил он мне. И сел за письмо правительству.

Б.Л. писал, поскольку его считают эмигрантом, он просит отпустить его, но при этом не хочет «оставлять заложников» и потому просит отпустить с ним и меня, и моих близких.

Написал, порвал письмо [21]21
  Черновик этого письма Хрущеву сохранился. В нем Б.Л. просит, что, если уж депортация неминуема, «выслать меня вместе с семьей, а также с моим близким другом О. Ивинской и ее детьми, в разлуке с которой, в неуверенности в судьбе которой и в страхе за которую, существование мое немыслимо». – И.Е.


[Закрыть]
и сказал мне:

– Нет, Лелюша, ехать за границу я не смог бы, даже если бы нас всех отпустили. Я мечтал поехать на Запад как на праздник, но на празднике этом повседневно существовать ни за что не смог бы. Пусть будут родные будни, родные березы, привычные неприятности и даже – привычные гонения. И – надежда… Буду испытывать свое горе.

Да, это было лишь минутное настроение, а серьезно вопрос «ехать ли» не стоял. Б.Л. всегда ощущал себя русским и по-настоящему любил Россию.

Оставалось одно. Обратиться к правительству, царю Хрущеву.

И вот сидят в столовой на Потаповском Ира, Митя, В. В. Иванов (Кома), Ариадна. Мы на все лады обсуждаем проект этого письма. У меня шумело в ушах. Что-то долго говорила Ариадна; потом Ира настаивала, что не надо посылать это письмо, не надо каяться ни в какой форме.

Теперь ясно, что такая позиция была единственно правильной. Но тогда все выглядело иначе. Даже для меня авторитетные люди, например Александр Яшин и Марк Живов, усиленно советовали обратное. И самое главное – стало уже страшно: погромные письма, студенческая демонстрация, слухи о возможном разгроме дачи, грязная ругань Семичастного с угрозами выгнать «в капиталистический рай» – все это устрашало, заставляло призадуматься. А я просто боялась за жизнь Б.Л.

Сейчас это выглядело дико – мы составили такое письмо, а Б.Л. еще не догадывался о его существовании; но тогда мы торопились, нам все в этом бедламе казалось нормальным.

Б.Л. подписал письмо, внес одну лишь поправку в конце. Он подписал еще несколько чистых бланков, чтобы я могла исправить еще что-нибудь, если понадобится. Была еще приписка красным карандашом: «Лелюша, все оставляй как есть, только, если можно, напиши, что я рожден не в Советском Союзе, а в России».

После этого письмо приобрело следующий вид:

«Уважаемый Никита Сергеевич!

Я обращаюсь к Вам лично, ЦК КПСС и Советскому Правительству.

Из доклада Семичастного мне стало известно о том, что правительство „не чинило бы никаких препятствий моему выезду из СССР“.

Для меня это невозможно. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой.

Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее. Каковы бы ни были мои ошибки и заблуждения, я не мог себе представить, что окажусь в центре такой политической кампании, которую стали раздувать вокруг моего имени на Западе.

Осознав это, я поставил в известность Шведскую Академию о своем добровольном отказе от Нобелевской премии.

Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры.

Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу еще быть ей полезен.

Б. Пастернак».

Этой же ночью Ира с Ниной Игнатьевной [22]22
  Н. И. Бам – вдова известного критика и переводчика С. Ромова, в 1937 году незаконно репрессированного. В 1946 году в Москве вышла книга «Воспоминания» А. С. Аллилуевой (сестры жены Сталина) в литературной редакции Нины Бам.


[Закрыть]
отнесли письмо на Старую площадь в ЦК. Сдали его в окошечко, из которого, как рассказала Ира, на нее с большим интересом смотрели офицер и солдат.

В дни присуждения Нобелевской премии другому русскому писателю – Александру Солженицыну – я заново переживала те страшные дни октября теперь уже далекого пятьдесят восьмого года. И особенно остро поняла нашу нестойкость, быть может, даже глупость, неумение уловить «великий миг», который обернулся позорным.

Да, сейчас уже не поймешь, чего больше было в отказе от премии – вызова или малодушия.

И если уж искать оправданий (а их, пожалуй, нет), то можно вспомнить, что Солженицын в момент присуждения премии был почти на двадцать лет моложе Б.Л. и прошел (наверное, как никто в мире) сквозь тройную закалку: четыре года фронтовой жизни, восемь лет каторжных концлагерей и раковую болезнь.

С ним ли можно равняться типичному «мягкотелому интеллигенту» Борису Пастернаку? Счастье еще, что он умер у себя в постели, а не на случайной трамвайной остановке, как Юрий Живаго…

Не надо было посылать это письмо. Не надо было! Но – его послали. Моя вина. <…>

Ведь нас душили.

Вот он и подписал эти письма. И легко подписал, так как нисколько не сомневался в своей конечной победе. Ибо он понимал самое главное: ДЕЛО БЫЛО СДЕЛАНО – книга написана, издана, читалась не столько страной, сколько – миром, «Живаго» совершал свой «космический рейс» (выражение Б.Л.) вокруг планеты. И кроме того, тогда уже ему была ясна истина, ставшая теперь очевидной почти всякому: эти письма ничего не портят, кроме репутации тех, кто его к ним принудил. Сам он об этом очень четко и недвусмысленно позже записал: «Когда заподозренный в мученичестве заявляет, что он благоденствует, является подозрение, что его муками довели до этого заявления…»

Так оно и было.

К НИКИТЕ СЕРГЕЕВИЧУ

Все та же длинная пятница тридцать первого октября. Утомленная эпопеей предыдущего дня и отправкой в ЦК письма, я опять легла накануне поздно, спала скверно. Днем я пришла к маме в Собиновский переулок с тем, чтобы хоть немного вздремнуть.

Не тут-то было – мама вскоре меня разбудила:

– Звонят, говорят, что из ЦК, по очень важному делу.

Пришлось подняться. Оказалось – Хесин. Он говорил взволнованным, благожелательным голосом, как будто ничего не случилось и не было того нашего последнего разговора, после которого я ушла, хлопнув дверью.

– Ольга Всеволодовна, дорогая, вы умница: письмо Б.Л. получено, все в порядке, держитесь. Должен вам сказать, что сейчас нам надо немедленно с вами повидаться, мы сейчас к вам подъедем.

– Я с вами, Григорий Борисович, и разговаривать не хочу, – раздраженно отвечала я. – Очень странно слышать, что вы ко мне обращаетесь. Ведь в самый трудный для меня момент вы показали, какой вы друг! Никаких отношений у нас с вами отныне быть не может.

После долгой паузы Хесин сказал, что передает трубку Поликарпову.

– Ольга Всеволодовна, голубчик, – послышался умиротворяющий голос Дмитрия Алексеевича, – мы вас ждем. Сейчас мы подъедем к вам на Собиновский, а вы накиньте шубку и выходите, мы все вместе поедем в Переделкино: нужно срочно привезти Бориса Леонидовича в Москву, в Центральный Комитет.

Только вчера вечером было сдано письмо в ЦК на имя Хрущева, и вот уже требуют Б.Л. в ЦК, как будто все заранее было готово, продумано и только и ждали этого письма.

Первым моим движением было найти Иринку, пусть мчится в Переделкино раньше нас и предупредит Б.Л., что сейчас за ним приедут везти в ЦК. А главное – убедить его, что все самое страшное позади – и чтобы он ко всему относился как к фарсу. Я поняла, что после письма кульминация пройдена и мы идем на безболезненное снижение. Оставалась официальная процедура личной беседы. С кем? Сомнений ни у кого не было: раз за Б.Л. в Переделкино едет Поликарпов, то принимать его будет сам Хрущев.

Ире я дозвонилась, и она согласилась ехать. Значит, надо было задержаться мне, чтобы ей успеть выполнить свою миссию. Однако вскоре после нашего разговора раздались призывные звуки сирены. В переулке в воротах дома стоял черный правительственный «ЗИЛ» с Поликарповым и Хесиным.

Я вышла к ним и сказала, что мне нужно еще кое-что взять, и вернулась к маме, с единственным расчетом протянуть время и дать возможность Ире приехать в Переделкино раньше нас и предупредить Бориса Леонидовича.

Но не тут-то было: наша машина шла по правительственной трассе, не останавливаясь у светофоров. До поворота на Переделкино мы промчались почти без остановок.

– Теперь вся надежда на вас, – сказал, оборачиваясь ко мне с улыбкой, Дмитрий Алексеевич, – вы его успокоите, сейчас правительство ответит ему на его письмо. Надо, чтобы ничего лишнего при этом там сказано не было. Держитесь теперь без шума. Главное сейчас – вывезти его из Переделкина. Чтобы он, чего доброго, не отказался ехать.

Когда потом я перебирала в памяти все перипетии этой пятницы, я удивлялась – как они все боялись, что Б.Л. не поедет. Не всякий полководец, при таком превосходстве сил, так тщательно готовит боевую операцию, как готовилась операция «Привоз Пастернака в ЦК».

Первую остановку мы сделали у «фадеевского шалмана» (сиречь возле пивнушки на шоссе). Рядами там стояли машины, а возле них – Г. Марков, К. Воронков, еще кто-то (силы-то, силы какие были стянуты!). Здесь Поликарпов сказал, чтобы я с Хесиным пересела в другую машину и ехала дальше, а он будет ждать возле «шалмана»; когда мы уже с Б.Л. проедем в сторону Москвы, он поедет вслед.

Мне был нарисован такой план действий: Ира заходит на дачу к Б.Л. и просит его выйти ко мне, я его убеждаю ехать в ЦК, после чего мы едем в Москву на Потаповский и должны побыть там некоторое время. Мне, мол, надо переодеться и всем попить чаю. Машина будет ждать и довезет нас до ЦК, где будут уже готовы пропуска. Словом, надо было для чего-то оттянуть время.

Между тем стало темнеть уже тогда, когда мы подъехали к переделкинской даче. Закрапал дождь. Возле дачи никакого Ириного такси не оказалось. Злилась и волновалась я невероятно – ведь я дала ей по крайней мере сорок минут фору… Делать нечего, план есть план – не нарушать же его… и минут пятнадцать мы молча стояли в темноте, глядя на дорогу. Наконец появилось Ирино долгожданное такси. Оказалось, она разыскивала по Москве Кому… Нашла время! Но вот видим, как Ира зашла на крыльцо. Ей навстречу вышла испуганная Зинаида Николаевна и сказала, что Б.Л. сейчас оденется. Он, видимо, что-то понял (или испугался внезапного приезда Иры) и вышел в своем выходном сером пальто и серой шляпе.

С ходу уловив ситуацию, в машину он уже садился в веселом настроении, только жаловался, что Ира не дала переодеть ему брюки.

– Ты знаешь, – говорил он, – я великолепный надел пиджак, аргентинский, этот синий; он мне к лицу, но вот брюки Ирка мне не дала переодеть!

– Ну Ирочка, – обращался он к ней, – ну девочка моя, теперь я покажу им, вот увидишь, какую я историю разыграю. Я им все сейчас выскажу, все выскажу.

– Боря, так ведь ей не дадут пропуска, – говорю я, – нечего ее туда тащить и сцены там устраивать.

– Нет, я без нее не пойду, не беспокойся, Лелюша, я достану пропуск.

Тут я шепнула ему на ухо, что недурно нам заехать на Потаповский, попить чайку, мне переодеться, а потом уже спокойно ехать в ЦК. Эта идея Боре очень понравилась, – бедняга, он даже не подозревал, что эта «вольность» была предписана Поликарповым и значилась в его стратегическом плане.

Пару раз я, тихонечко толкнув Борю, шептала ему на ухо, указывая на шофера: «Боря, тише, ведь это же шпик», но он нисколько не унимался. Он очень смешно жаловался, что плохо выглядит, мало спал, что брюки на нем дачные; как он это все объяснит в ЦК? Он скажет, будто его поймали, когда он гулял, и поэтому не успел переодеться; а главное – плохой вид, плохой его вид. Он все время косился в шоферское зеркальце: «Боже мой, они там увидят меня и скажут – из-за такой рожи шум на весь мир!» И мы в машине все время смеялись.

А за нами цугом шли правительственные машины. Я знала, что в одной из них Поликарпов.

И вот наконец Потаповский. Боря разделся, походил, выпил крепкого чаю, попросил меня не надевать никаких украшений и не мазать сильно губы.

– Олюша, – говорил он, – Бог тебя не обидел, пожалуйста, не наводись. – Это было нашим всегдашним столкновением.

Затем Б.Л. велел Ире захватить лекарства. Она взяла огромный флакон с валерьянкой, валокордин – в случае конфликта оказать первую помощь. Машина нас ждала, опоздать мы не боялись, и поэтому было какое-то, пожалуй, чуть истерическое веселье…

Поехали по Покровке ко второму подъезду ЦК на Старой площади. Б.Л. подошел к часовому и стал объяснять, что ему назначено, но у него нет с собой никаких документов, кроме писательского билета.

– Это билет вашего Союза, из которого вы меня только что вычистили, – сообщил он солдату и тотчас же перешел к брюкам: – Вот видите, меня застали во время прогулки, – точно как он задумал, так и сказал, – меня застали во время прогулки, поэтому у меня и брюки такие!

Солдат слушал с большим удивлением, но вполне доброжелательно.

– У нас можно, у нас все можно, ничего, можно, – говорил он.

Как я и ожидала, нас с Борей провели в гардероб, а потом вверх по лестнице, а Иру не пропустили.

– Ничего, моя девочка, – шептал ей Боря, – посиди здесь немножко, а я сейчас достану тебе пропуск, я без тебя туда не пойду.

Пока мы поднимались по лестнице, Боря перемигивался со мной, перешептывался.

– Ты увидишь, – шептал он мне, – сейчас будет интересно.

Конечно, он нисколько не сомневался, что его ожидает сам Хрущев.

Но вот отворилась заповедная дверь, и за огромным столом мы увидели… все того же Дмитрия Алексеевича Поликарпова. Только он был побрит и выглядел лучше, словно не было этого суматошного дня. Очевидно, уже после того как смотался с нами в Переделкино, он успел привести себя в порядок. Стало ясно, зачем он запланировал наш заезд на Потаповский. Только было как-то неловко за него – сколько он сил потратил, чтобы привезти сюда Б.Л., а теперь пытается делать вид, что он с утра не выходил из своего кабинета, и в приезде Б.Л. нисколечко не заинтересован.

Рядом с Поликарповым сидел худой человек, который мне казался знакомым по портретам, но он все время молчал, и мне трудно что-нибудь о нем сказать. Потом еще ненадолго появился человек с папкой. Но в общем, главным действующим лицом в этом кабинете был Поликарпов. Нас пригласили сесть. Мы с Борей сели друг против друга в мягкие кожаные кресла.

Боря начал первый, и, конечно, с того, что потребовал пропуск для Иры.

– Она меня будет отпаивать валерьянкой.

Поликарпов нахмурился.

– Как бы нас не пришлось отпаивать, Борис Леонидович, зачем же девочку еще путать? Она и так слышит бог знает что!

– Я прошу дать ей пропуск, – упорствовал Боря, – пусть она сама судит!

– Ну ладно, – вмешалась я, – мы скоро выйдем отсюда, пусть обождет.

После препирательств из-за Иры Поликарпов откашлялся, торжественно встал и голосом глашатая на площади известил, что в ответ на письмо к Хрущеву Пастернаку позволяется остаться на родине. Теперь, мол, его личное дело, как он будет мириться со своим народом.

– Но гнев народа своими силами нам сейчас унять трудно, – заявил при этом Поликарпов. – Мы, например, просто не можем остановить завтрашний номер «Литературной газеты»…

– Как вам не совестно, Дмитрий Алексеевич? – перебил его Боря. – Какой там гнев? Ведь в вас даже что-то человеческое есть, так что же вы лепите такие трафаретные фразы? «Народ»! «Народ»! – как будто вы его у себя из штанов вынимаете. Вы знаете прекрасно, что вам вообще нельзя произносить это слово – народ.

Бедный Дмитрий Алексеевич шумно набрал воздуху в грудь, походил по кабинету и, вооружившись терпением, снова подступился к Боре.

– Ну теперь все кончено, теперь будем мириться, потихонечку все наладится, Борис Леонидович… – А потом вдруг дружески похлопал его по плечу: – Эх, старик, старик, заварил ты кашу…

Но Боря, разозлившись, что при мне его назвали стариком (а он себя чувствовал молодым и здоровым, да к тому же еще героем дня), сердито сбросил руку со своего плеча:

– Пожалуйста, вы эту песню бросьте, так со мной разговаривать нельзя.

Но Поликарпов не сразу сошел с неверно взятого им тона:

– Эх, вонзил нож в спину России, вот теперь улаживай… – Опять этот пресловутый нож, почти как «и примкнувший к ним Шепилов».

Боря вскочил:

– Извольте взять свои слова назад, я больше разговаривать с вами не буду, – и рывком пошел к двери.

Поликарпов послал мне отчаянный взгляд:

– Задержите, задержите его, Ольга Всеволодовна!

– Вы его будете травить, а я буду его держать? – ответила я не без злорадства. – Возьмите свои слова назад!

– Беру, беру, – испуганно забормотал Поликарпов.

В дверях Б.Л. замедлил шаги, я вернула его, разговор продолжался в другом тоне.

У выхода, попрощавшись с Б.Л., Поликарпов задержал меня:

– Я должен буду вас скоро найти; недели две мы будем спокойны, но потом, очевидно, еще раз придется писать какое-то обращение от имени Бориса Леонидовича. Мы с вами сами его выработаем вот в этих стенах: но это будет после октябрьских праздников, проводите их спокойно. Сознайтесь, у вас тоже упала гора с плеч?

– Ох, не знаю, – отвечала я.

– Вот видишь, Лелюша, – говорил Боря, спускаясь по лестнице, – как они не умеют… вот им бы сейчас руки распахнуть – и совсем было бы по-другому, но они не умеют, они все крохоборствуют, боятся передать, в этом их основная ошибка. Им бы сейчас поговорить со мной по-человечески. Но у них нет чувств. Они не люди, они машины. Видишь, какие это страшные стены, и все тут как заведенные автоматы… А все-таки я заставил их побеспокоиться, они свое получили!

И вот мы втроем, с Ирой, в огромной черной правительственной машине мчимся обратно в Переделкино. Боря, как и по дороге в Москву, возбужден, радостен, говорлив. Взахлеб и в лицах он изображает Ире весь наш разговор с Поликарповым. Сколько я ни дергаю его за рукав и ни киваю в сторону шофера – ничего не помогает. Но вот в какой-то паузе Ира по памяти читает отрывок из «Шмидта»:

 
Напрасно в годы хаоса
Искать конца благого.
Одним карать и каяться,
Другим – кончать Голгофой.
 
 
Наверно, вы не дрогнете,
Сметая человека.
Что ж, мученики догмата,
Вы тоже – жертвы века.
 
 
Я знаю, что столб, у которого
Я стану, будет гранью
Двух разных эпох истории,
И радуюсь избранью.
 

Энергичный подъем и возбуждение Б.Л. как рукой сняло. Все время он был в напряженно-бодром состоянии, а тут вдруг, слушая свои же стихи, даже всплакнул:

– Подумай, как хорошо, как верно написано!

Мы простились с ним, и он пошел к себе на «большую дачу». А нам надо было обратно в Москву. Увы, оказалось, что наша большая машина прочно засела в луже. Мы все объединились в «трудовом процессе» с шофером, но ничего не получалось. Ире снова пришлось идти на дачу Пастернаков за помощью. Вышли Татьяна Матвеевна (домработница) и младший сын Леня. Особенно Татьяна Матвеевна усердствовала, выпихивая машину, и Ирочка говорила, что в этом есть даже нечто символическое…

Так поздно ночью закончилась эта длинная пятница тридцать первого октября. <…>

ПО КОШАЧЬИМ И ЛИСЬИМ СЛЕДАМ

Каждый день почта приносила десятки писем. Я не завидую лаврам «Литературки», которые ей можно присудить за «объективность» в подборе писем, и потому скажу сразу: хотя подавляющая часть писем носила доброжелательный и сочувствующий характер, попадались не только критические, но и попросту погромные письма. О последних не стоит говорить, а вот о критике коллег умолчать нельзя.

Письмо Сельвинского я привела полностью, но не могу сделать того же с письмом Галины Николаевой, хотя оно у меня в руках – двенадцать исписанных карандашом страниц: она любила Пастернака «Лейтенанта Шмидта», но дальше:

«…пулю загнать в затылок предателю. Я женщина, много видавшая горя, не злая, но за такое предательство рука не дрогнула бы».

Предложив свои услуги на должность палача (причем в буквальном, физическом смысле этого слова), Николаева на случай, если ее великодушное предложение «не злой» и «не жестокой» женщины не будет сразу принято, рекомендовала поэту поездить по стране, узнать людей, которых он оклеветал, понять, что это за люди, поездить по колхозам, по «великим стройкам коммунизма», и тогда она будет надеяться, что Пастернак «Лейтенанта Шмидта» не сможет остаться равнодушным.

В день публикации «гнева народа» Б.Л. написал Николаевой ответ. Вот он:

« 1 ноября 1958

Благодарю Вас за искренность. Меня переделали годы сталинских ужасов, о которых я догадывался до их разоблачения.

Все же я на Вашем месте несколько сбавил бы тону. Помните Верещагина и сцену справедливого народного гнева в „Войне и мире“. Сколько бы Вы ни приписывали самостоятельности Вашим словам и голосу, они сливаются и тонут в этом справедливом негодовании.

Хочу успокоить Вашу протестующую правоту и честность. Вы моложе меня и доживете до времени, когда на все происшедшее посмотрят по-другому.

От премии я отказался раньше содержащихся в Вашем письме советов и пророчеств. Я Вам пишу, чтобы Вам не казалось, что я уклонился от ответа.

Б. П.».

А на отдельном листочке Боря написал записку для меня:

«Олюша, надо ли отвечать Галине Николаевой?

Прочти и подумай. Если не надо, уничтожь письмо. Целую тебя. Если бы не плечо и лопатка, я был бы на верху блаженства. А ты?»

Я не отправила это письмо, и оно хранится сейчас у Иры.

Я не помню больше писем такого типа.

Каждый день стекался к нам поток сочувствия и поддержки. И иногда самые безыскусные, самые простые письма вызывали у Б.Л. слезы умиления.

Вот одно из них:

«Уважаемый Борис Леонидович!

Сегодня я рассылаю поздравительные открытки и письма, и мне захотелось написать также и Вам.

Всю эту неделю слежу за газетами с большой печалью и со стыдом за наших литераторов.

…Но я не верю нашим литераторам, выступившим против Вас. Их поведение омерзительно…

Кто-то из писателей сказал, что Вам теперь никто не подаст руки. Ошибается. Крепко жму Вашу руку и желаю Вам сил и здоровья перенести все эти испытания.

Помните, что важен только свой суд, суд своей совести. Прав тот, кто уверен в своей правоте.

Вы не должны чувствовать себя одиноким. Вероятно, за всю свою жизнь Вы не имели столько сочувствия, сколько имеете сейчас.

Будьте счастливы.

Уважающая Вас

Г. Зинченко
Закройщица фабрики „Индпошив“
Киев 4/XI.58».

Из редакции «Правды» нам переслали письмо главного инженера конструкторского бюро п/я 729 из Ленинграда С. А. Оболенского. Он писал:

«Уважаемый т. Редактор!

Я – старый производственник… я – не критик, ноя – большой любитель стихов, ценитель поэзии. И вот, прочитав статью В. Ермилова „За социалистический реализм“, опубликованную в № 154 газеты „Правда“, я подумал: „Если бы мы, производственники, ТАК ЖЕ критиковали друг друга, если бы каждый из нас РАДОВАЛСЯ промахам другого и старался бы их раздувать – не далеко ушли бы мы в своем производстве…“»

И далее он обстоятельно развенчивает доводы Ермилова против поэзии и прозы Пастернака.

Из Литвы П. Яцкявичус прислал Боре копию своей большой статьи:

«Пастернак выдержал труднейшее испытание временем. Круг его ценителей невелик, но тот, кто вошел в неповторимый мир его поэзии, уже никогда не изменит ей.

Ныне принято ставить в заслугу писателю искренность и честность. Пастернак был одним из немногих, кто предпочел молчание искренности. Опаснейшая часть пути пройдена. Впереди – время, когда Пастернак перестанет быть „поэтом для поэтов“ и станет поэтом для всех».

Было и такое письмо:

«Поэту Борису Пастернаку.

Я низко (до земли) Вам кланяюсь за счастье и радость, которые Вы дали мне своими стихами с тех пор, как я их узнала. Я ухожу из жизни, но ухожу с ними, и я давала их многим, которые их будут знать и не забудут.

К. Прутская».

Были и анонимные письма. Вот одно из тех, что пришли в разгар травли:

«Глубокоуважаемый Борис Леонидович!

Миллионы русских людей радуются появлению в нашей литературе настоящего большого произведения. История не обидит Вас.

Русский народ».

Помимо писем такого характера каждый день приходили отклики из-за рубежа, из десятков различных городов мира, От людей самых несхожих профессий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю