Текст книги "Годы с Пастернаком и без него"
Автор книги: Ирина Емельянова
Соавторы: Ольга Ивинская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)
Чтобы как-то «примириться» с публикой, говорю: вот, мол, среди нас присутствует сын (пасынок) любимого поэта, моего и Вадима, написавшего, может быть, величайшее стихотворение XX века – Борис Александрович, сын Александра Введенского, замученного в харьковском НКВД. Борис Ал., он по матери Викторов, прелестный, красивый человек, всю жизнь работал с Мишей в Гипрошахте или Гипрогоре, кто их разберет, инженером-проектировщиком. И я прочла свою любимую «Элегию» («такую сочинил элегию о том, как ехал на телеге я»). После вечера Миша мне сказал, что мало кто понял, при чем тут Викторов, я невнятно объяснила, а он настолько скромный человек, что «величайшее стихотворение XX века» к нему не могли отнести. «На смерть, на смерть держи равненье, поэт и всадник бедный!» Такая мощь – а тут простой, всем знакомый Викторов.
Потом перешли к Вадику. Интуиция меня не подвела – приняли «авангардиста» по-родственному. В зале обнаружился и муж Вадиковой учительницы (сама не ходит), и коллега по обществу «Знание» Марка Ильича, и однокашники… Одним словом, «Боже, как Лева похож на покойную тетю Розу!». Слушали очень внимательно, я выбрала два стихотворения, которые очень ценю и, на мой взгляд, «доступные»: «Книга» и «Еще одна вариация». Читала я, конечно, не на память, а по книге. Миша совсем успокоился, перестал переживать за меня, румяный Костик выглядывал из второго ряда, Витины друзья по институту, «врачи – лучшие люди Харькова»… Лиля Чичибабина как-то прочувствованно кивала, хотя и не «Борина эстетика».
Под конец я вынула пачки книг, что везла через таможню, и предложила разбирать, Лора делала мне страшные глаза – и верно, началась толкотня. Но «Легенды» мы продавали по спискам (в библиотеку я, конечно, подарила, и в «Круг») по шесть гривен. Лора собирала выручку – по-моему, одна книга окупает расходы на один торт. А Вадиковы просто дарили, я надписывала. Вернулись домой, утопая в цветах, завтра пойду на «телебаченье» в Госпром, а потом на радио запишемся, есть одна русская волна.
…Ездили с Лорой на кладбище. Ездили – громко сказано, у трамваев такие перерывы, что долго шли пешком, а потом (за две гривны) добирались на каком-то леваке. Тоже из Гипрошахты, как выяснилось по дороге. Сократили отдел. Кладбище, конечно, зеленое, утопает в сирени, наполовину осыпалась, много старых красивых деревьев. Портрет дедушки, который мне очень нравился, на гранитной доске, увы, украли. Он был прикреплен к ограде железными заклепками – оторвано. Лора не стала восстанавливать, а оставила лишь имена на могильном камне – дедушки, нашего любимого Марка, и бабушки, незабываемой К. З. Подмели, помыли плиты, потом пошли дальше по главной аллее и на первом же перекрестке увидели памятник Чичибабину. Лиля о нем говорила как-то смущенно: «Сложный». Да, тут и плачущий ангел, и гранитная стела, и венки из бронзы, и его бюст – много всего, включая цитату на стеле: «Сними с меня усталость, матерь Смерть». Стоит большая корзина живых цветов – мэр Харькова лично следит за могилой, большой поклонник Бориса Алексеевича, он и барельеф распорядился установить на нашем доме, где какое-то время Чичибабин жил (вот этот – замечательно удачный!), и улицу переименовать…
30 июля.
Возвращаюсь в Москву. Тысячный, наверное, мой отъезд из Харькова за целую жизнь – не последний ли? Поезд, как всегда, подан задолго, перрон полупустой, и, как уже много лет, играет какой-то музыкант – на горне, что ли? «Караван» Эллингтона, потом неизменное «Прощание славянки»…
В купе оказалась вдвоем с пожилым человеком, Иван Ильич. Уже почти несуществующее, занесенное в Красную книгу хорошее, простое русское лицо. На пенсии – бывший токарь на Московском сталолите какого-то высшего разряда. Спокойный, разумный, неозлобленный. Ездил к сестре в деревню Калиновка, она тоже на пенсии, учительница. Мается, хочет перебраться в Белгород, где уже Россия, и пенсии выше, и все дешевле, но – огород, хозяйство, поросенок… Жалко бросать. Ужинаем вкуснейшим домашним салом, малосольными огурцами, ватрушками. И стопочку наливает – «за знакомство» – своей наливки на смородиновых почках. Калиновка тоже перешла на украинский язык, Иван Ильич добродушно смеется, не клянет «беловежский сговор», распад Союза.:. «Да не было ж выхода… все ползло… нитки-то сгнили все». Вдруг мимоходом как-то проскальзывает, что был в Германии. «В турпоездке?» – «Да нет, у сына. У меня жена – из русских немок, с Поволжья. Жена осталась, а сын – он тоже токарь, у меня и учился, – надумал уехать. Работу нашел быстро, на заводе. Живет хорошо, нас с матерью все зовет».
Вот оно! Все лучшее, разумное, толковое, работящее – бежит. И такое хорошее, простое лицо. Так не хватает именно таких лиц – они теперь в альбомах только остались: «Россия, которую мы потеряли».
Ночью Иван Ильич деликатно выходит покурить. А утром я обнаруживаю, что укрыта еще вторым одеялом – достал с верхней полки, решил, что дует. А мне ночью в полусне виделись мои харьковчане на перроне… И над ними уже явно витает призрак Канады. Вот и останется скоро на карте моей жизни вместо Харькова пустой белый кружок.
1996 год. Август. Санкт-Петербург – Пушкинские Горы.
Когда-то об этой поездке мы мечтали с Вадимом. Даже давали себе такие обеты – Рим, Венеция, Прага, Толедо, Михайловское… «После свободы». И как ни странно – многое осуществилось, правда, с трудом, из-за его инертности, из-за вечного: «Надо доработать Рембо! Перевод не движется… Бланшо надо ответить… легкие проверить» и т. п. На этот раз препятствием стала выставка картин Мишо, которую он со скрипом готовит уже второй год – первый раз картины Мишо будут в России. Но я уже боюсь откладывать свои обеты, едем с моей любимой подругой, «историческим» человеком Ирой В. Погода не слишком благоприятствует – типичная петербургская – серое небо, из которого сыплется колючий дождь, а обещают и вовсе ливни и похолодание. Тем не менее поехали на автобусную остановку на Лиговский проспект и купили билеты на завтрашний рейс, в восемь утра.
Автобус рейсовый, не туристский, набиваются «простолюдины», с тюками, знаменитыми клетчатыми сумками, какими-то огромными стеклами для парников, шофер злой – на смотровом окошке портрет Сталина, хоть и не грузин. Через десять минут становится нечем дышать, окна задраены, так как по стеклам уже хлещет тот самый обещанный ливень. Настроение мрачное. Куда мы там денемся, под этим дождем? Правда, через третьи руки получена информация, что в самом Михайловском есть пансионат, турбаза – и сейчас, в связи с кризисом школьных экскурсий, он пустует. Но я слабо верю в свое бытовое везение. Остается молиться – Александр Сергеевич, голубчик, ведь мучаемся ради вас, чтобы «под вашу сень, михайловские рощи», вступить. Через полчаса назревает скандал – мой Ноздрев не выдерживает и требует открыть верхнюю фрамугу. Автобус злобно молчит, а когда она сама палкой пытается поднять стекло и доказывает, что дуть не будет, что автобусные окна на крыше так устроены, что дождь не должен заливаться, хор протеста. Однако мы побеждаем, слабо поддержанные единственным туристом, тоже едет в Михайловское, остальные – на свои огороды, картошку выкапывать. Дождь, конечно, заливает, дядька напротив меня, который все время наваливался на меня со своими парниковыми рамами, встает и пытается фрамугу снова закрыть. Между ним и И. борьба за палку. К счастью – остановка. Луга.
Сколько уже в нашей постперестроечной прессе и едко, и патетично, и просто-таки гимнически исписано страниц по поводу вокзальных советских уборных – но не исчерпать бездонной темы! Три часа мы уже в дороге. Санитарная остановка именно в Луге, как и у других автобусов, – мы не одни. Шофер объявляет: «На оправку!» Но очередь перед одноэтажным домиком (в нем же – с другой стороны – столовая) такова, что до Михайловского не доедем и к ночи. Тем не менее на все про все отпущено двадцать минут, а этот таков, что ждать не будет. Люди вылетают пулями. Внутри домика бетонный помост из трех ступенек, знаменитых три очка, к которым надо пробираться по кирпичам, так как пол сантиметров на десять залит соответствующей жидкостью.
…Кое-как справились. Трогаемся. Все промокли, злые, шипят, пахнет сырыми старыми сумками. Вокруг сплошная стена черного дождя. Подъезжаем к Острову – это страшный советский город-подземелье, где строились ракеты для космодрома в Плесецке. Теперь завод бездействует, «оборонка» заморожена. Несмотря на дождь, безработные бывшего завода облепляют автобус – с кульками черники, зелеными яблоками, мокрыми грибами. Этой торговлей добывают они нынче хлеб насущный. Кое-что купили из жалости… И вдруг, как только оставили мы позади это Кощеево царство, – чудо! Солнце, ослепительная зелень мокрого леса, и впереди – синий, без единого облачка горизонт. Нет, не зря были наши мучения.
Правда, первые шаги по священной земле огорчают. Поселок Пушкинские Горы – скопление страшных панельно-блочных домов, улица Ленина, школа-интернат имени Ленина, улица Молодых Патриотов, улица Юных Подпольщиков, кинотеатр «Витязь», дом Советов (что там нынче?), Дом культуры имени Ленина, гостиница «Дружба», мемориал защитникам Родины… Все казенное, уродливое – казармы. Да плюс к этому дурацкие валуны: либо с цитатами из М. Дудина, либо просто заменяют указатель – «налево пойдешь… направо пойдешь…» – игривое дурновкусие Гейченко. Перед гостиницей «Дружба» – бюст вождя (? – ведь никогда тут не был!), сквер с засохшими бегониями. Администратор сообщает, что ни воды, ни туалетов в номерах нет. Я, помня советы уже бывавших, предлагаю пойти на турбазу, хотя мы и очень устали. Оказывается, туда можно и позвонить. Звоним: есть горячая вода, есть туалеты, есть свободные номера! Ура! Турбаза на границе Михайловского парка, у входа в заповедник, и, молодец Гейченко, въезд автобусам туда не разрешен.
Попадаем в другой мир. Странная тишина, людей немного, но те, что там, приехали недаром, славные интеллигентные лица, дедушки с внуками, девушки в шортах, с мольбертами, учительницы с любимыми учениками. Теперь это недешево, и кто приезжает – приезжает именно по велению сердца, а не «по школьному плану», автобусами. А над окошком администратора – как маслом по сердцу – объявление: «Просьба лошадей яблоками не кормить». И свободные комнаты есть!
Приняли душ, вышли на балкон. Рай. Тишина. На стволах сосен невероятной красоты закат, солнце уходит за гору, которая так и называется Закат. Под балконом шуршит трава – пасется та самая лошадь, которую нельзя кормить яблоками. Не будем.
С 5 по 10 августа.
Незабываемые дни. Впали в такое умиление, что несколько раз плакали, стараясь не смотреть друг на друга. Появилось (и сохранялось все эти дни) странное чувство, что мы оказались «у себя дома». В последнее время Вадик, все с большей горечью следящий за происходящим в России, часто рассуждает о том, что «русский дом, русская крыша оказываются только в поэзии, в сказочно-бесподобной, интонационно-задушевной поэзии…», т. е. чувство дома, которое, как он пишет, «только и осталось в длящемся и уже мало кому различимом ее обещании». Справедливость этого мы ощутили почти физически. Впрочем, если отбросить всякую метафизику, все очень просто – почти нет организованных экскурсий (хотя и жаль безработных гидов, копающихся теперь на своих огородах), нет пресловутых «праздников поэзии» с вечным «другом степей калмыком» Кугультиновым и затхлым Дудиным – природа отдохнула, посвежела, смыт с пушкинских мест «хрестоматийный глянец», и чуть слышно, но дышит Genuis Loci. Надолго ли? И люди, приехавшие сюда, – неслучайные. Завтракаем за одним столом с учительницей из Братеева (пригород Москвы) – она целый год откладывала деньги из своего мизерного жалованья, чтобы вновь, как привыкла каждый год, приехать сюда. Рассказывает о своих учениках с энтузиазмом – то к Бунину в Елец ездили, то к Набокову в Рождествено, то в Переделкино к Пастернаку. И. выдает мое «происхождение», учительница почти теряет сознание – оказывается, они и могилу мамы отыскали. Под конец она зовет меня в свою школу выступить… «С каким человеком я познакомилась, никто не поверит!»
Еда, конечно, очень скромная. На завтрак – знаменитый творог со знаменитой черникой (в буфете даже плакат: «Полкило черники в день уменьшает близорукость на одну восьмую диоптрии»), чай с домашними булочками, на обед – грибной суп, «котлетки»…
Сначала мы пошли в монастырь – он отдан теперь церкви, все пушкинские реликвии переданы в гейченский центр – новое здание в поселке. Собственно, ничего пушкинского не было – картины, копии, книги – все современное. Не жаль… Но бродящие по монастырскому саду полупьяные парни – монахи отнюдь не вызывают благостного настроения. Положили свои цветочки на пушкинскую плиту. Вот на вечернюю службу надо бы пойти, если успеем. Рассказывали, что служат (и поют) очень хорошо.
Потом по «отдохнувшей» лесной дороге пошли в Михайловское. Конечно, всё там новодел (сам пушкинский дом, деревянный, горел пять раз), но восстановлено все с такой любовью и тактом, что, кажется, хозяева на прогулке и сейчас вернутся, – «в гостиной штофные обои, царей портреты на стенах и печи в пестрых изразцах». Может, я и ошибаюсь, но, по-моему, культура литературных музеев в России очень высока – разве можно сравнить этот совершенно живой дом с квартирой, например, Гюго в Париже? Там так, комнаты в библиотеке. А какое чудо Ясная Поляна, квартира Достоевского в Санкт-Петербурге, Мураново… «Это потому, – говорил, помню, Н. И. Харджиев, – что „жития литераторов“ заменяют им „жития святых“. Новую строчку Пушкина найдут и объявляют национальный праздник, флаги вывешивают».
Сначала мы были одни, а потом появилась «группа» – итальянец-турист с переводчиком и гидом. А следом, разумеется, несколько японцев. Экскурсовод (а у И. в этой среде масса знакомств) рассказала нам, что единственный подлинный пушкинский экспонат – бильярдный шар, тот самый: «…Он на бильярде в два шара играет с самого утра». Маленький, костяной, почерневший. А кий (подлинный) отдали в Тригорское, которое тоже горело раз шесть, поделились. Прошли мы все комнатки с геранями на окнах и вышли с того самого заднего крыльца, с которого «обыкновенно подавали ему донского жеребца»… И скакал он в Тригорское.
Итальянец оказался также знатоком поэзии и попросил сфотографировать его именно на этом крыльце. Недалеко «домик няни», он на холме, где проводились дни поэзии и тысячи ее «любителей» вытаптывали траву, а теперь, слава богу, она поднялась. Домик няни – тоже, конечно, новодел; иначе и быть не может, так как он находится на какой-то особой прицельной высоте, а во время страшных боев на Северо-Западном фронте на Псковском направлении линия фронта проходила как раз через эти места. Он столько раз переходил из рук в руки (домик – от немцев к нашим и обратно), что у меня создалось впечатление, что Вторая мировая война началась не иначе как для того, чтобы захватить «домик няни».
В этом домике меня поразило письмо Арины Родионовны. Начинается как-то так: «Кланяется вам низко раба ваша верная» и т. п. Через несколько строк: «Что же ты, Саша, обещал и не едешь? Нехорошо, вот Оля какая дама стала, а приехала» и т. п. – свободно, грамотно, по-родственному, ставит поэта на место… А под конец опять: «Припадает к стопам вашим раба ваша…» Вот вам и крепостное право.
Озеро Маленец (тут все на «нец») внизу – «брожу над озером пустынным и far niente мой закон». Господи, надо удержаться от цитирования, а то мы с И. себя до сомнамбулизма доведем. Но ведь именно вокруг этого Маленца бегал А.С. в одной рубашке и кричал: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» – после «Бориса Годунова»! Прав Николай Иванович. «Жития святых». И для меня тоже.
Как объяснила нам учительница из Братеева, существует свой ритуал для посвященных – смотреть закаты. Есть особое место, на опушке, где горизонт как-то необыкновенно широк, и вот, прислонившись к валунам, мы, как язычники, наблюдали настоящий праздник огня – таких всполохов я действительно никогда не видела. Вечернюю службу в монастыре пропустили, но зато успели на представление «пермских детей», на котором и пролились наши первые слезы.
«Пермские дети» – школьники из Перми, которые со своей учительницей, сорокалетней энергичной дамой в очках, приезжают регулярно в Михайловское. Они убирают территорию, ухаживают за лошадьми, помогают на кухне. (Вечером, правда, отдыхают – дружно садятся на велосипеды и уезжают на Сороть купаться.) За это их бесплатно кормят и селят в номерах. Но они также дают два «представления» – монтаж (стихи, романсы, отрывки из писем Пушкина) о лицейских друзьях Пушкина. Учительница – подлинный Песталоцци – она и в узде их держит, и слезы утирает, и Станиславским работает. Монтаж сделан очень талантливо. И костюмы прекрасные (сами шили) – бальные платья, лицейские мундиры, даже фраки. Их человек пятнадцать, самых разных возрастов – есть и совершенные клопы, наверное, третьеклашки. К сожалению, мало народу пришло на вечер, а стоило бы – я так на обоих представлениях была.
В начале они дружно выходят на сцену и поют песню Кима «На пороге наших дней… (не все запомнила)… нас встречает царскосельский незабвенный наш лицей». Потом разыгрывают «судьбы» пушкинских друзей – Дельвига, Горчакова, Матюшина, Кюхли… Все по текстам книги «Пушкин в воспоминаниях современников», со стихами и танцами – и бал, и лицейский экзамен, и последняя встреча Пушкина и Кюхли… Под конец прелестная девочка поет романс на стихи Цветаевой: «Вам все вершины были малы и мягок самый черствый хлеб, о молодые генералы своих судеб!» Одним словом, безумно трогательно, особенно пронзил нас сам Пушкин – маленький, лет десяти, ушастый «пермячок», как он падал бесстрашно на пол, когда в него стрелял Дантес! И в конце, когда они снова, взявшись за руки, поют песню Кима – «На пороге наших дней…», чувствую, реву: «Ведь никогда, никогда Андрюшка не разделит так, как эти дети, нашу любовь и наше единственное богатство!»
Сморкаюсь в сторону, стыдно, и вдруг рядом слышу всхлипывания. И. шепчет: «А ведь Ася [ее дочь, в Израиле] знать этого ничего не хочет, может, мы виноваты?»
Может, мы виноваты, что так переломили их жизнь?
6 августа.
Поехали в Петровское. Имение двоюродного деда Пушкина – Петра Абрамовича Ганнибала. Поехали, так как вдруг подвернулся автобус – «колясочники»-инвалиды, для них еще находятся «в бюджете» деньги на экскурсии. Пока они катили по парку свои коляски, мы прошлись по дому, саду. Пусто. Парк знаменит своими «карликовыми липами», посаженными Ганнибалом. Увы, они вымахали до размеров пальм (при Гейченко опасались особенно подстригать и выкорчевывать – была «охранительная» политика), закрывают дом, виден лишь знаменитый флюгер со слоном – геральдика рода Ганнибалов. Вышли к озеру Кучане, у лестницы, ведущей к воде, – панно со стихами А.С. (след деятельности Гейченко, но на этот раз пронзило), запомнилось, что жил он здесь (Ганнибал) в «поздни охлажденны лета».
Пешком дошли до Сороти, где искупались – она мелкая, заболоченная, но чистая и очень холодная. Так что переплыть «сей Геллеспонт» не удалось, но окунуться сумели. Почти бежали по шоссе, чтобы успеть на ритуальный закат, как вдруг останавливается роскошный «Мерседес» и типичный «новый русский» галантно предлагает подвезти. Как облагораживает незримое присутствие поэта даже такие заблудшие души!
7 августа.
И. сегодня уехала. А я доплатила двести тысяч рублей и осталась еще на три дня. Пошла одна к Сороти, купалась, наслаждалась тишиной, на обратном пути поднялась на Савкину горку – нет, Гейченко, конечно, молодец, что сумел отстоять для А.С. столько незамутненного простора, незастроенного горизонта… На горке – маленькая новая часовня (новоделы всегда неприятны, но эта хотя бы маленькая) и знаменитая мельница, та самая, что еще при Пушкине «скривилась, насилу крылья ворочая при ветре…» (Как написано! Чувствуешь неповоротливость старых досок.)
Успела на закат. У валунов (это просто клуб!) познакомилась с литературоведом, специалистом по Набокову, и его женой – знатоком русских усадеб XVIII века. Вот это профессия!
8 августа.
Одна ходила в Михайловское. Даже «колясочников» не было, только выхоленный петух-красавец прогуливался вокруг знаменитого «круга» – клумбы перед парадным крыльцом. Искупалась на этот раз около мельницы, а к шести пошла в Святогорский монастырь на службу. Но эти «возвращенные святыни» чем-то отталкивают – настоящих ведь прихожан нет, и причт какой-то подозрительный, вчерашние пэтэушники, ларьки с сувенирами повсюду – А.С. в ладанках! Советское навыворот.
Поэтому пошла в старую Казанскую церковь, на Лесной улице, недалеко. Там «намолено», и кладбище «непарадное», настоящее сельское. Без маскарада.
9 августа.
Когда я за завтраком доедала свой неизменный творог, подъехал на машине «набоковед» и пригласил проехаться в Тригорское. Хотя я предпочла бы пешком или на велосипеде, но, чтобы поддержать знакомство, согласилась. По дороге он меня вводил в суть конфликта – после смерти Гейченко возникло две партии. Первая – продолжатели его святого дела, «охранители» – вокруг его дочери. Вторая – реформаторы – вокруг нового директора Василевича. Новый директор «рубит», расчищает аллеи, «сносит» исторические постройки, хочет настроить коттеджей и т. п. В Тригорском, куда мы приехали, уже «снесено и вырублено». Но ведь это совсем не исторический дом, он раз шесть горел и перестраивался, и если Василевич вернется к первоначальному плану и приведет в порядок парк, вырубит кустарники, чтоб, как при Осиповых, был belvue на озеро, то будет совершенно прав (и мой новый знакомый так думает). Ведь нельзя, если это живое место, «наш дом», чтоб все зарастало, как в «Спящей красавице»…
Но тут, конечно, возникают «спонсоры» и их коттеджи… У главного «инвестора» мы пили кофе, и он делился планами переустройства. Лукавил, конечно. Потом мой спутник сидел на «онегинской» скамье, а я купалась – ведь последний день! Гуляли, дошли до «зеленого зала», до цветочных часов, до «дуба уединенного»… Прощаясь, он пригласил меня на конференцию – в поселке, в гейченском пушкинском центре устраиваются регулярно – на свой доклад «Набоков и его комментарии к Онегину». Я постеснялась сказать, что эти комментарии читать невозможно, так же как и набоковский перевод поэмы на английский, и неуверенно обещала прийти. Моя соседка по столу из Братеева меня поддержала: «Я никогда не пользуюсь этими комментариями. Зачем он их написал? Есть же прекрасные комментарии Лотмана, мы все на них выросли, я по ним и учу своих…»
Так что вечером я на конференцию не пошла, в последний раз смотрела закат, а потом еще раз, чтоб крепче запомнить, – «пермских детей». Но к «набоковеду» и его супруге все-таки после концерта заглянула – угощали чаем с фантастическим вареньем из брусники и морошки, договорились встретиться в Париже.
10 августа. Отъезд. Поезд Псков – Москва.
Адская духота в поезде. Он стоял под солнцем, наверное, часов десять, а окна заварены намертво – от дорожных грабежей. Измученная проводница и не пытается открыть – ей тоже дурно, она все время бегает на перрон подышать. В моем купе (а я пришла за час) уже часа три мается какой-то огромный бритый парень. Эдик. Разговорились – он служит в подмосковной дивизии, второй год, был на побывке дома. «А после армии куда?» – «Да на сверхсрочку останусь, дома делать нечего». – «Трудно служить? Чему вас учат в дивизии?» – «Да… вот курятник майору строили. А я больше на кухне». Служба какая-то странная. «Ну стрелять-то ты умеешь?» – «Да… стрелял раза два, на зачетах. Не попал». Вот такие защитники Родины! В его тощем рюкзачке только несколько зеленых яблок. Я вынимаю свои пирожки, купленные на турбазе, – он их сметает за один присест, я еле успеваю себе один спрятать. Голодный. Но никакой благодарности, ответного движения, все надо просить: «Эдик, сходи за чаем. Помоги чемодан поднять». Тогда молча делает.
Глухонемые продают кроссворды. Покупаю, и начинаем с Эдиком разгадывать. «Верхняя часть дома из семи букв?» – «Чердак! Нет, здесь шесть». – «Мезонин». Эдик от всей души хохочет: «Ну это вы бросьте! Что еще за слово выдумали!» Денег на постель у него тоже нет, я за него плачу. Жалкий, голодный, никому не нужный. Утром, уже в Москве, он даже со мной не прощается, берет свой рюкзачок, и я вижу, как его стриженая голова на тонкой шее высоко над толпой движется по направлению к метро. А не простился вовсе не от какой-то особой черствости. Просто он ни злой, ни добрый – никакой. Никому не нужный. Вот оно, племя молодое, незнакомое. Не дай мне бог увидеть твой могучий поздний возраст…
* * *
В. Козовой и И. Емельянова в Лондоне. 1999 г.
* * *
Сентябрь – 1998 год. Октябрь. Антиб.
Еду в Антиб, знаменитый старинный городок на Лазурном Берегу, недалеко от Канн. Вадик в него просто влюблен – первая любовь! В годы своего бесприютного мыкания по парижским углам (1981–1982) он по десять дней отдыхал и душой и телом в этом благословенном месте у Даниэль Бургуа, сестры владельца знаменитого издательства. Жил в самом старинном центре, где еще римское мощение улиц и средневековые фонтанчики на маленьких площадях. Ездил, конечно, и в Монако, где продувался безбожно, но приходила необходимая разрядка, даже спал после этого лучше. С тех пор он почти ежегодно туда стремится, да и я была три раза. Живем мы уже в новостройках – «Бермуды», «Флорида», «Майами», но квартирки славные. Последняя, правда, была с ужасающим видом на жандармерию (это вместо лазурного моря!), казарменное здание, какие-то Нижние Котлы, и на закате огромные зарешеченные стекла кроваво отсвечивали, приходилось убегать из дома, спасаясь от тоски – невыносимой в этот час, да и на таком же багровом восходе.
Он уже там и квартиру снял другую – на углу бульвара Фош и Альберта Первого. Раздраженно звонил несколько раз, чтобы, во-первых, я не приезжала, так как он простудился и принимает «курс антибиотиков» (его любимое выражение). Во-вторых, что в квартире нет телефона (очень он мне нужен! Я только что закончила rattrapages, переэкзаменовки, и мне совсем не улыбается, чтобы мадам Одресси звонила мне и уточняла тысячные доли этих mention-ов). В-третьих, чтобы я все-таки приезжала, он не выходит, его надо кормить. Не дожидаясь четвертого звонка, я купила билет. Теперь туда ходит прямой поезд, а раньше надо было пересаживаться в Марселе.
В поезде. Раскрыла путеводитель, но не читается. Рядом со мной сидит розовощекий бонвиван, разложил какие-то карты и блокноты. Заговаривает. Интересуется, первый ли раз я еду на Лазурный Берег и куда именно. Услышав мой акцент (а также отсутствие артиклей), начинает расспрашивать, у него, как и у многих далеких от России французов, возвышенное представление о русских – все князья, все жертвы революции, обогатили Францию – балетом, модой, красавицами… (Галантно смотрит на меня.) Сам же он – де Майяк, какой-то древний бретонский род, всюду замки. Едет в свой замок в Сан-Рафаэле (сойдет раньше меня), где собираются его друзья, все такие же «де», чтобы разработать планы охоты – она открывается в конце месяца. Он – недаром напомнил мне Стиву Облонского – заядлый охотник, показывает длинный предмет в чехле – особое ружье для охоты на лисиц. Я начинаю ныть: мол, какие же сейчас лисицы, как же вам не жалко и т. п., на что выслушиваю, разумеется, целую лекцию, что именно они, охотники, главные защитники природы, поддерживают экологическое равновесие и т. п. Показывает карту, где отмечены крестиками места будущих засад. Вспомнила стихи Вадика:
Начерчены планы охоты
И страх охватил антилопу
Последний художник и маг
Роняет ружье на лужайку
<…>
Он видит как звери вращают
Жернова обреченной судьбы
И робко достав папиросу
Глядит он в кровавую чащу
Где кружатся забытые схемы
Охоты проклятой небом.
Приглашает меня в бар, угощает коньяком, слишком долго возмущается, как плохо и дорого в этих поездах, что они, охотники, уже подняли об этом вопрос в министерстве… Прощаясь, дает свою визитную карточку и приглашает (вместе с мужем! Он тоже увлечется! ха-ха-ха!) на их съезд в Сан-Рафаэле, а потом уже в охотничьи угодья, в Бретань. Галантно целует руку (этого французы давно не делают) – наверное, потому, что русская дама, хотя и не княгиня.
…Чудесная квартирка на углу бульвара Фош и улицы Газан, пусть и «без вида». Вид – на сквер, посредине которого возвышается вожделенная телефонная будка (телефона в квартире действительно нет).
Но меня беспокоит Вадик. Хотя он и встречал меня на вокзале, но был очень бледный, слабый, все время мокрый. Никуда не ходил, не ездил даже в Монако, все время лежит. Ужинаем дома, на чудесном балконе, никаких кровавых окон жандармерии, закат теплый, акварельный, отраженный. Вадик пунктуально глотает свои таблетки, но результат обратный, все хуже. Прочла аннотацию к лекарству (он-то никогда их не читает) – это вовсе не антибиотик, а какое-то средство от кровотечений. Странно. Обещает завтра позвонить врачу. Вечером пошла одна по своей любимой набережной (мешает только не прекращающийся ни на секунду поток машин), мимо бастиона, потом вдоль старых крепостных стен, мимо дома, где жил Николя де Сталь, где он покончил с собой – бросился из окна. Из того самого окна, откуда он рисовал свои знаменитые кораблики, «парус одинокий…». Удивительно, как мог он разбиться, ведь это совсем невысоко.
…Утром одна пошла на пляж. Вадик все лежит, дремлет. Шла по элегантной центральной улице Альберта Первого, и неубранные облетевшие листья платанов путались под ногами – ведь уже осень. Грустное чувство еще одной осени, пусть и такой мягкой, ласковой, но не последней ли? Каждый раз у меня во время этих ранних проходов к морю щемит сердце: «Я встретил с легким изумленьем нежданной старости зарю…» На пляже пусто, прибрано, голубые мешки для мусора, развешанные через каждые сто метров, как флаги бьются на ветру. У такого мешка (чтоб было видно издалека) я обычно раскладываю свою подстилку, открываю детектив, греюсь, а через полчаса – в море. Уже никто не купается. Для них, избалованных, 20 градусов – уже холодно, купаемся обычно мы с Вадиком и какие-нибудь шведы или финны. Но на море – настоящий «бой бабочек», разноцветные стайки маленьких парусов – planches voiles кружатся, падают в воду, снова выныривают, весь горизонт в этой веселой пляске. Жизнерадостный ритм этого мелькания рассеивает тоску. Обычно к двенадцати Вадик приходит (с кучей газет из киоска), купается, и мы идем обедать. Но сегодня не пришел.