Текст книги "Андрей Ярославич"
Автор книги: Ирина Горская
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц)
В этом походе Анка глянулась Михаилу, милостнику-кравчему княжескому. Он и прежде видывал ее, но она казалась ему невзрослой совсем, девочкой еще. А теперь она сама к нему, младшему приятелю ее отца, прислонилась. Но не было в том дурного женского помысла. А просто было все. Девушка боялась Пурешева сына, который будто выслеживал ее и глядел неотрывно и жадно-тяжело. Анка решила показать ему, что имеет молодого защитника. И Михаил готов был защитить дочь своего старшего друга. И ни девушка, ни юноша не думали, что глянутся друг другу. А это и случилось. И уже они говорили друг с другом об этом, и отцу Анки сказались; и было порешено играть свадьбу по возвращении в город родной.
И вот. приказ князя нарушил все. Она и Михаил сделаются кумовьями, вместе будут крестить, и после этого нельзя им будет венчаться. А Михаил – ближний человек князя, не может взять жену без венчания. И отец ее не отдаст без венчания дочь. Отца она любила и ведала и его любовь к ней. Но отец бывал суров, она боялась докучать ему просьбами, жалобами…
Она стала у шатра с Михаилом и жаловалась ему. А он все знал и говорил ей, что нет, это не горе; отца ее он уговорит, и без венчания обойтись можно, и он такой ряд-уговор сделает, чтобы, если он умрёт, все нажитое его досталось бы ей…
– Ах нет, не говори такое! – Она ласково и тревожно прижала девичьи свои пальчики к его губам под светлыми молодыми усами.
Но и вправду она успокоилась, уверенность жениха успокоила ее. Она стала говорить ему о мордовской княжне, крестными которой предстояло сделаться.
– Я видела эту девицу, необыкновенно красива княжна. Все-таки это честь нам – тебе и мне. Князь хочет оказать нам честь, а без венчания… обходятся же другие… – Она рассмеялась.
– Я слыхал, княжна – ведунья, – задумчиво произнес Михаил.
– Но мы ведь крещеные, ведовству креста не одолеть, – сказала Анка убежденно и, вынув из ворота узорной сорочки маленький серебряный крестик на витом шнурке, подержала его и снова опустила. – И княжну покинет ведовство после крещения, – добавила, качнув гладковолосой головкой.
Михаил протянул руку и коснулся ее волос цвета темных осенних листьев.
А когда успокоенная девушка ушла, он дошел до березняка, и все думалось ему о недобром. И не то было страшно, что по слову князя сотворится недоброе с его Анкой, а то, что милости князя дороже и ему и Якову, дороже дочери, милее молодой жены. Да и если бы он решился пойти против княжеского слова, куда ему скрыться с молодой женой, куда бежать, где-найдет приют, кому отдастся в у служение, как выбьется без рода-племени… Оставалось одно – ждать, что будет, что сделается…
…Отвели ее в дом в городце Пуреша, приставили к ней прислужниц. Прислужницы были чужие, девушек ее рода не допустили к ней.
И днем и ночью топоры стучали – терем ей возводили. Ближние люди жениха поклонились ей пирогами. Прислужницы ее приняли те пироги. Теперь она была невестой.
Темнобородый человек в золоченом одеянии произнес непонятные слова. Юноша и девушка, совсем девочка, стояли подле него. Она встала в длинной белой рубахе в лохань с водой. На шею ей надели золотой крестик на шнурке гладком и сказали, что теперь имя ее – Анастасия.
Собрались девицы и парни, заиграла дуда, стали петь и выкликать:
– Киштеде ды морадо! – Пляшите и пойте!
Вечером зажгли костер и смоляные факелы.
На другой день растопили баню, прислужницы и девицы долго мыли ее. В голове словно бы никаких мыслей не осталось, бессмысленное тело покорялось всему. Стали одевать ее, две сорочки и платье надели, шитое нитями золотыми и серебряными в узор, пальцы перстнями унизали, грудь ожерельями убрали, на голову серебряный венец надели. Снова пели песни и удивлялись ее красоте. Она всегда знала, что красива, и даже гордилась красотой, но никогда не бывало радостно, и теперь не могло быть…
Вывели ее во двор, подвели к ярко горевшему костру. Поднял руки служитель богини Анге, запрокидывал голову в уборе из перьев. Говорил древние слова, чтобы жили муж и жена согласно, как волк с волчихою, чтобы послала богиня Анге столько детей и богатства, сколько бывает у пчел меда и сотов…
Пламя в ее глазах металось. Но и стоящего рядом она видела; в его темные глубокие глаза– до донышка не доглядишься, его убор высокий – войлочная шапка наподобие шлема и обтянута красным шелком, и понизу – венец золотой, саженный золотыми с эмалью узорам, будто резными изображениями башенок; на шее ожерелья и оплечья золоченые с цветными камнями, и маленькие округлые пряжечки с человеческими ликами свешиваются, чуть перезвякиваются; она уже знала то изображения святых служителей ее новой веры…
Отвели ее в горницу, где она сидела в своем тяжелом наряде. Во дворе запивали говядину и пироги пивом, сыченым медом, снова играла дуда, топали ноги в пляске и пелись песни.
Покрыв ей голову толстым покрывалом, повели ее в ее терем. Большая постель разложена была на деревянном помосте. Прислужницы раздели ее до одной рубахи, усадили на постель, оставили. Две свечи в подсвечниках высоких поставлены были. Он вошел тоже в одной рубахе брачной. Был он, как бог молний и грома, темноликий, темные блескучие глаза огромные, волосы темные прямые, борода острая.
Тогда, у реки (а как давно было!), она знала, что в их соитии брачном – ее месть ему и всему его роду, она ясно знала. После, пока убирали к свадьбе, она бессмысленным существом была. Но теперь вся она – и тело, и сердце, и мысли – все противилось ему. И от этой страшной супротивности вся, она вдруг напряженно обмерла и почувствовала, как холодеет больно. Это была смерть, но не было страшно. Лучше смерть, лишь бы он не сделался близок с ней…
Он сидел на краю постели, чуть свесив просто босые ноги, и смотрел на простертую красавицу, холодную, ледяную. Руки ее он уложил вдоль тела, прекрасная грудь замерла каменно.
Его тяготение к ней было таким страшным, и потому не было в нем торопливости. Кончиком пальца он касался изгиба холодных розовых губ, осторожно трогал длинную прядь распущенных светлых волос. И от этого одного делалось мучительно и сладко, до содроганий.
И три дня она лежала. Напрасно пытались оживить ее, напрасно подносили к лицу травы и жгли их в горнице и лили на лицо настои травяные. Жених, не сделавшийся мужем, смотрел без печали и будто и с любопытством странным. Она была и жива и словно бы мертва.
– Надо ехать за старухой Сюмерьге! – сказал Пуреш.
Запрягли в телегу семь лошадей одну за другой, упряжь медными бубенцами увешали. Сами служители богини Анге в своих уборах из перьев сели в телегу. Следом обережные поскакали на приземистых местных коньках. Поехали привезти великую ведунью, старуху Сюмерьге.
Еще четыре дня миновало. И вот на седьмой день воротились. Из телеги на руках снесли с большим бережением странное существо – то ли старую скрюченную женщину, то ли птицу длинноклювую; и лицо длинными темными волосами поросло; острыми звездочками глаза сверкают.
Внесли ведунью в горницу брачную. В наряде лоскутном стала над брачной постелью. Темными узловатыми лапами взяла красавицу за белые руки.
– Я ведунья, а ты пуще меня колдунья! Ступай за судьбою своей, прощайся с прежней жизнью девичьей…
Приговаривала громким, неожиданно ясным голосом.
Девушка открыла глаза. Не было слабости, бодрость чувствовала. Не думала ни об упрямстве, ни о мести, одна лишь бодрая готовность перенести свою судьбу оставалась.
Во дворе обряжали старухин поезд, грузили дары…
Он заключил ее в объятия, и уже и не было мучительно, а только странно. Говорил певуче, на непонятном своем языке.
– О, как я люблю тебя! Зачем я так люблю тебя?! – говорил.
Не было страшно и супротивно…
Он приставил к ней девушку, дочь своего приближенного. Девушка милой была, и видно было, что восхищается ее красотой. Стали друг у дружки учиться говорить.
Анка и вправду искренне восхищалась госпожой. Такая была странная красавица и будто чуждая всему земному. Случалось прежде Анке слышать жалобы прислужниц княгини Феодосии; та бывала гневлива, могла и ударить; глядела, чтобы волосы убраны были под шапку шелковую гладко, а пятно углядит на платье нарядном – достанется всем и пощечин и щипков. И была княгиня обычной женщиной, хотела красивой быть; опасалась, не старится ли; оставляла гордость и расспрашивала о разных разностях женских, говорила с боярынями и прислужницами, дивилась, а то и судила.
А эта красавица неземная была. Обронит словечко, улыбается смутно, в глазах голубых золотистый живой свет… И отчего-то жаль было ее…
Лето пошло на самый разгар. Девушки надели белые платья к сенокосу. Поднялись высокие травы. Сладкий медвяный дух понесся над покосами.
Теперь, в медовом дыхании трав, ему казалось, будто и она пробуждается и чувствует его любовь. Но, быть может, лишь казалось? И он знал, что справился с собою. Пусть остается эта боль в душе, пусть саднит, не отпускает, но он все свершил, как задумывал, и вернется к жизни обычной, которая есть истинная жизнь; а то нынешнее, что с ним сотворилось, – медвяный странный сон…
Пробудился.
Вести дошли плохие. Голод, мор и пожары в Новгороде Великом. Слава Богу, сыновей его успели верные сановники спасти, увезли в Переяславль. Немецкие купцы кораблями хлеб везут в Новгород. А не любят князья дружбы этой новгородской с немцами. Послов к Михаилу Черниговскому новгородцы посылали… Возвращаться надо к жизни своей… Самому во все входить…
Она спокойно, все с тою же улыбкой неземной приняла его отъезд. И будто задумчива была странно. А думала о чем? Бог весть!..
Но были трое, которым солоно его отъезд пришелся. Яков Первой, Михаил и Анка.
Перед самым отъездом побратался он с Пурешем, взял с него клятву беречь Анастасию и оказывать ей все положенные княжеские почести, а если родится дитя, известить немедля! И обратился к Якову, сказал, что жалует его дочь ближней милостницей княгине меньшой Анастасии. Яков покорно поклонился. Анка поняла, что оставляют её в мордовском городце, и слезы покатились из глаз. И будто чутье какое заставило Михаила поднять взгляд на Пурешева сына. И увидел довольство на его лице. Но неужели князь ради того и оставил Анку? Будто подачку кинул, чтобы забыл сын Пурешев, разумный малый, унижение свое… А если так…
Но в характере Михаила и его старшего друга Якова было сильно то чувство безоглядного самоотвержения, что и создает вернейших слуг, преданных, развиваясь, разрастаясь в душе. И слуга такой – не судья господину и преданности неколебимой. И в душе юной Анки уже разгоралось то чувство, прежде вовсе неведомое ей. И поглощенная новым трепетным чувством служения, она уже и не замечала, как глядит на нее молодой сын Пуреша. Вся была в своем желании трепетного бережения госпоже, такой странной, неземной. И если бы не было такое грехом, называла бы ее святой. И гордилась своим служением ей…
Миновало восемь месяцев. И были посланы от Пуреша к Феодору-Ярославу в город его Переяславль-Залесский гонцы-послы с вестью о рождении сына. В самую середку второго месяца весны он родился и, стало быть, зачат был в самый сенокос, когда медвяные высокие травы падают под лезвиями острыми. Послы не вдруг добрались. И еще почти три месяца прошло, пока вернулись они и привезли дары – золото и серебро. Князь признавал рожденного сыном, а вовсе не всех своих детей, кроме детей от супруги венчанной, он признавал. Целое посольство прибыло от Ярослава в городец Пуреша. Священник, боярин – крестный отец и боярыня – крестная мать и слуги и прислужницы. Младенец был здоровым и крепким, и следовало бы его крестить по правилу – в церкви. Но церкви не было ни в городце, ни в окрестностях. Потому крестили в особой горнице. Надели крестик золотой присланный. И всю свою жизнь с этим крестильным крестом не расставался. Князь-отец передал священнику свое пожелание, и священник то пожелание исполнил – крещение было в день святого Андрея Критского, чей канон покаянный читается Великим постом. И тот же день – день благоверного князя Андрея Боголюбского, убиенного своими слугами. И младенцу наречено было имя – Андрей. И правду сказать, более об Андрее Боголюбском, нежели о святом Андрее Критском, думалось князю Ярославу. Родным старшим братом приходился Андрей Юрьевич его отцу Димитрию-Всеволоду. Но были они от разных матерей: от половецкой княжны – Андрей, от византийской царевны – Димитрий. И по смерти отца Андрей изгнал Димитрия на родину матери, в Константинополь, откуда вернулся Димитрий уже возрастным. Казалось, не за что Ярославу чтить память об Андрее, гонителе его отца, но почитал он Андрея за его деяния; так радел Андрей об украшении стольного града Владимира, как, пожалуй, один лишь Ярослав Мудрый о Киеве радел. И говаривал Феодор-Ярослав ближним людям, поминая об Андрее Юрьевиче и предке-тезке, что на походы боевые достанет всякого князя, а вот украшать город княжий не всякому правителю дано…
Но не одну лишь весть о рождении сына получил князь Феодор-Ярослав; и другую весть привезли ему. И Другая эта весть не опечалила его, но странным образом облегчила, его, душу. А весть эта была о том, что после рождения тотчас лишился рожденный матери.
Но Ярославу было почти хорошо думать, что ее нет. И будто и не было ее. Нет, нет ее. И взять неоткуда. Кончилось…
В три монастыря приказал раздать поминальные вклады. И пусть молятся о душе христианской рабы Божией Анастасии. И приказал передать Пурешу, пусть ни в чем отказа не будет пестунье и кормилице Анке. А сына к себе возьмет после…
После того как уехали ее близкие, Анка осталась совсем беззащитной. Анка знала, как велось при дворе Ярослава; то и дело жаловались там княгине Феодосии на всевозможные утеснения и обиды боярыни и простые прислужницы и даже рабыни; княгиня любила разбирать жалобы, входить в подробности, но часто судила по справедливости; конечно, женская, мелочная справедливость это была, но ведь как раз подобная справедливость и потребна была женщинам и девицам. Но своей госпоже Анастасии Анка никогда бы не пожаловалась. Госпожа сама была жалости достойна, большой нежной жалости; рядом с горестью этого неземного существа, словно бы принужденного жить среди людей, мелкими и ничтожными казались все людские беды. И свою беду Анка начинала видеть мелкой, простой, избывной; и не знала, что в этом видении таком своей беды раскрывалась широта ее души.
А была велика девичья беда Анки. Другая девица руки заломила бы в тоске и отчаянии, но Анка лишь терпела, лишь вынимала из ворота крестик и глядела, лишь вспоминала икону Богородицы в церкви; взгляд Божьей Матери говорил о неземной справедливости, которой непременно дано будет свершиться там, за пределом жизни земной. А жизнь земную надо было терпеть.
Сын Пуреша легко смог подстеречь Анку и овладел беззащитной девушкой. Ей было обидно, страшно, больно; но к этим ее чувствам примешивалось и чувство наслаждения; она тихо изумилась, однако задумываться не стала, решив и это стерпеть. Он подарил ей бусы из шариков серебряных. Она ни о чем его не просила и не спрашивала. Ее огорчало лишь то, что она не служит, как надо, своей госпоже. А та не отдавала никаких приказаний, не приказывала готовить льняные холсты на пеленки, простынки и свивальники; не шила в пяльцах. Сидела у теремного окна, глядела, вдруг запевала и тотчас замолкала, улыбалась смутно. И Анка сама стала отдавать приказания, ведь ее оставил князь при своей супруге. Прежде Анка не знала такого за собой, а вот оказалось, умеет быть резкой и сильной, и даже грубой, и слушаются ее. Научилась править делами теремными.
Скоро сын Пуреша сказал ей, что она должна выйти замуж. Она отвечала на его такие слова, что ее место – при госпоже. Он сказал, что сына своего от нее признавать не будет, но даст ей хорошего мужа и сыну своему достойного отца. Она уж знала, что у нее будет ребенок, но пока ей это казалось всего лишь досадной помехой какой-то.
Она не ответила и тихо пошла наверх, в покои госпожи, легко ступая по ступенькам деревянной лестницы.
А когда сидела и кроила ножницами, выделанными в виде птичьего клюва, тонкий льняной холст, прислужница доложила о приходе сына Пуреша. Госпожа в большом кресле деревянном, мягким войлоком обитом, красным шелком крытом, смотрела прямо перед собой и будто не видела ни Анки, ни прислужниц своих, ни всей их женской суеты. Вошедшая прислужница обернулась к Анке. Анка кивнула. Сын Пуреша – знатного, княжеского рода, не ей оскорблять его.
Он вошел и поклонился госпоже.
– Позволь мне быть сватом, княгиня Анастасия! – решительно заговорил. – Ближний мой воин Ушман Байка хочет взять за себя твою ближнюю девицу русскую. Дозволишь ли ты ей сделаться женою моего ближнего воина?
Госпожа молчала. Затем промолвила нежным, звонким и страдальческим голосом:
– Ты хочешь уйти от меня? – Смотрела прямо на Анку и видела ее.
Анка бросилась к ней, припала, обняла ее колени. Но знала, нельзя было гневить сына Пуреша, власть была у него.
– Нет, нет, госпожа, нет! Мы оба служить будем тебе, и мой супруг, и я! Ни на миг я не покину тебя!
Госпожа улыбнулась осознанной и ясной улыбкой.
– Я не буду помехой твоему счастью, милая Анка…
Свадьба сделана была богатая, настоящая свадьба княгининой милостницы. Когда Анку ввели в дом будущего мужа, свекровь, по обычаю, поднесла ей каравай хлеба. По обычаю же, следовало троекратно отказаться брать. Но Анка, увидев доброе лицо старухи, порывисто протянула обе руки, откинув свадебное покрывало, и поспешно взяла поднесенный хлеб. Старуха поняла ее движение и громко сказала дрогнувшим голосом, со слезами на глазах:
– Согласна невестка в моем доме пожить, очаг поберечь!
Своего мужа Анка хорошо разглядела, только когда, привели его к ней в амбар, где была постлана брачная постель, и крикнули:
– Вот тебе и волк твой!
До того успела заметить, что он высокий.
И нежданно и он оказался хорошим человеком.
– Я знаю все, – говорит. И взял ее руки в свои.
И долго они проговорили. Й после полюбили друг друга. Анка дивилась, как много, и даже и часто, как странно может любить сердце…
Муж ее был верным приближенным своего господина. Часто уезжал. И она сама проводила много времени при госпоже, боялась оставить одну. Но вдруг заболела, до срока родился у нее сын, пришлось оставаться у свекрови. Своего ребенка она полюбила, как всякая мать любит свое дитя. Но о госпоже тревожилась и, узнав о ее внезапной смерти, винила себя. Что могло унести молодую сильную женщину? Говорили, что не текла кровь, не было горячки; только закрылись глаза при первом крике младенца и дыхание пресеклось.
– Нутряная, сердечная тоска убила ее, – говорила свекровь Анки.
Тоска? Анка не могла поверить. Быть может, просто подмешали в питье капли ядовитого зелья? Разве не было для этого поводов у Пуреша и его сына? А князь Ярослав? А если и он для того только не взял к себе меньшую княгиню, чтобы в случае гибели ее и младенца напасть на владения Пуреша? То была бы всего лишь справедливая месть…
И тут Анка бросила думать о чужих делах. У нее ведь свой долг. И, еще больная, она поспешила в терем, к безымянному сыну своей госпожи.
Это был здоровый красивый мальчик. В мать он пошел обликом. Лицо его было светлым, глаза не по-младенчески широко раскрыты; темные колечки вокруг зрачка по радужке, солнечные искорки золотились в их голубизне. Он был высокого рода и предназначен был судьбою для власти своей над прочими людьми. Уже виделось, что вырастет он сильным, крепким. Но пока он был таким беспомощным! Быть может, рука, убившая мать, пощадила новорожденного из страха или из корысти. Но надолго ли? Анкиным долгом было – защитить и выходить его. Она сознавала свой долг, суть своей жизни; она гордилась тихо…
Ребенка она унесла в дом своей свекрови. Лишь для крещения принесли его в терем, воздвигнутый его отцом для матери его. Дом свекрови Анкиной был богатый, были слуги и прислужницы. Здесь в большем бережении княжич был. Своей грудью Анка его кормила. Сына же ее свекровь, понимающая все, поила из рожка молоком козьим. Пуреш и его сын не препятствовали Анке, не требовали вернуть маленького Андрея в терем; опасались, быть может, его отца, Феодора-Ярослава…
«Самое дальнее детство»
ак бывает всегда, детские его воспоминания были непоследовательные, разбросанные какие-то, порою совсем смутные.
Он уже понимал, что у него – кормилица-пестунья, а у других – матери; и у его пестуньи был сын. Однако маленький Андрей не чувствовал себя осиротевшим или в чем-то обделенным; напротив, он, маленький, был самым значительным лицом в доме. Все улыбались ему, говорили ласковые слова; и он уже. чувствовал, что даже большие, взрослые, словно бы ниже его, маленького еще. Властно тянулись, подымались ручки, раздавался звонкий уверенный голосок – и тотчас оказывалось перед ним то, чего ему хотелось. А если желаемое ребенком оказывалось вещицей опасной, вроде ножниц или гвоздя, тотчас принимались отвлекать его разными забавами и потехами.
Для пестуньи своей он был важнее родного сына. Детским острым чутьем чуял, как напоминает ей неведомую для него сторону, где она родилась и росла. Он еще не понимал, почему это так, но уже чувствовал: это связано с тем, что он здесь как бы выше всех, даже самых высоких, больших. И только с ним она говорила на языке, непонятном ее сыну, и старой бабке, и большому воину. И этот язык уже почитал смутно маленький Андрей знаком своей избранности, необычности. С ним на руках она выходила на крыльцо деревянное и, покачивая его, приговаривала потешные слова:
Ай-ай! Ай-ай!
Ты, собаченька, не лай,
Моих деток не пугай,
Играй в жалейку,
Потешай Андрейку!..
И слезы вдруг слышались в ее голосе. Мальчику передавались эти непонятные ему тревога и горечь; от-крытым добрым детским сердцем стремился он утешить свою кормилицу, теплыми ручками охватывал за шею, головкой припадал к плечу… И она улыбалась сквозь слезы виновно, винила себя за то, что встревожила его, и целовала тугие яблочные щечки…
А старая бабка качала его в колыбели и пела песенки на простом языке, на каком все здесь говорили:
Сия рога скалынест, нурьк, нурьк,
Сырнень сюро букинест, нурьк, нурьк…
Коровушка – серебряные рожки, баю, баю,
Бычок – золотые рожки, баю, баю…
Дом был деревянный и казался ему теплым, хорошим. Возле дома росло большое дерево с таким раздвоенным стволом, верхние ветки заглядывали в окна. Кажется, это было самое первое его осознанное желание: взобраться на дерево, быть высоко. До двух лет кормилица поила его своим молоком. Он сильный рос. Помнил, как забирался на ее колени, припадал к груди и сосал.
В доме было женщин больше, чем мужчин. Молодые и просто взрослые женщины ходили в белой одежде, разузоренной красным; старухи все были в белом и черном; и черные платки, будто птицы черные. У старой бабки лицо было большое и круглое, большой нос набряк, и губы мягкие отвисли. Она тяжело сидела на лавке, одной рукой обхватив его, другою – его молочного брата. Как звали этого мальчика, товарища его первых детских игр, Андрей так и не запомнил; и уже и не вспомнил никогда. Пестунья после никогда не говорила о своем сыне. Быть может, ей больно было вспоминать?
Уже тогда складывалось: со своей пестуньей он говорил по-русски, а со всеми другими – на мордовском диалекте. Он был еще маленький, обходился немногими словами и на одном и на другом языке. Мордовского имени у него не было, это он хорошо запомнил; звали его Андреем, Андрейкой.
Он уже знал, что живет в крепости. Однажды Анка, пестунья, принесла его на руках в большой высокий деревянный дом. Встала с ним на руках у окна косящатого. Сверху он увидел длинную серебряную реку. Живо потянулся вперед. Анка прижала его к груди. Сказала ему, что в этом доме он родился, а отец его богат и знатен и возьмет его к себе. Он испугался, что останется без нее, и сказал:
– Ты всегда будь со мной!
Она поцеловала его в щеку.
В крепости жили правитель и сын правителя. Андрей видел их. Собрались все в большой горнице в том высоком деревянном доме. Андрей маленький сидел на пестро вышитой подушке в кресле большом. Анка стояла рядом, совсем близко. Люди нарядные кланялись ему и показывали и ставили возле кресла золотую и серебряную посуду. Он знал, что это золото и серебро. Ему особенно понравилась маленькая серебряная чарочка. Он сразу сильно захотел, чтобы она у него была, чтобы с ней играть; и только об этом думал. Он потянул Анку за рукав, повернул голову и сказал почти громко, указав пальчиком:
– То хочу!..
Кажется, Анка не знала, как поступить. Но большой толстый человек в длинной одежде, затканной толстыми золотыми нитями, улыбнулся сквозь бороду и, почтительно наклонившись, поднес Андрею чарку серебряную. Мальчик зажал ее в кулачок. Толстый человек заговорил на русском языке; он как будто обращался к Андрею, но и знал как будто, что Андрей не поймет его, и хотел, чтобы слышали правитель Пуреш с сыном своим. Другой человек из прибывших говорил по-мордовски, повторял, кажется, слова первого. Но маленький мальчик и вправду не мог понять; все слова, и русские, и мордовские, были непонятные.
После Анка сказала, что это были послы его отца, привезли ему подарки.
– Где подарки? – спросил он.
Анка улыбнулась. Большой воин, ее муж, и старая бабка засмеялись. Для маленького Андрея подарком была только серебряная чарочка, с ней можно было играть.
Они играли вдвоем на пестром половике теплом, Андрей и сын Анки. Андрей прилег, опираясь на локти, и катал свою чарочку на полу. Вдруг молочный его брат резко протянул ручонку и, улучив мгновение, когда Андрей отпустил чарочку, сам схватил занятную: блестящую игрушку. Андрей почувствовал даже и не обиду, а просто очень сильное изумление. Он уже понимал, что. вот так схватить принадлежащее ему– означает нарушить его права какие-то, и даже как бы нарушить какие-то – свыше – установления. И за такое нарушение ведь и наказание должно было быть – свыше. И Андрей не бросился отнимать, а только ждал, смутно и с изумлением; ждал восстановления и возмездия – свыше. Но дело все же было совсем еще детское, и потому возмездие воплотилось в шлепке подоспевшей Анки. Она уже хотела выхватить из руки своего сына серебряную игрушку. Мальчик надулся на шлепок материнский. И тут вдруг Андрей понял, что существует нечто более ценное для него, нежели обладание занятной желанной игрушкой.
– Нет! – громко произнес он и вытянул ручку, останавливая свою пестунью.
И Анка послушалась мальчика, которому еще и трех лет не исполнилось; послушалась, потому что он был ее господином.
Маленький Андрей встал на пестром половике. Он ничего не сказал, не приказал; но молочный его брат тоже поднялся и остановился против него с покорностью. Андрей не протянул руку, но мальчик наклонился и поставил у его босых маленьких ступней серебряную вещицу.
– Возьми, играй! – коротко сказал Андрей.
Медленными движениями мальчик наклонился и поднял чарочку. И с чарочкой в руке склонился, поклонился Андрею. Андрей наклонил голову и повторил:
– Играй…
Независимо и решительно прошел босыми ножками крепкими, толкнул обеими ладошками дверь, выбежал вприпрыжку из сеней во двор, взобрался на лавку у стены дома и заболтал ногами, улыбаясь…
Анка позвала его. На половик была поставлена миска с кашей. Анка дала ему и его молочному брату деревянные ложки. Стали есть. Ели из одной миски. Старая бабка сказала пестунье, что Андрей будет настоящим правителем, красивым и милостивым.
– Будет он словно туча, рассыпающая жемчуг! Уже и теперь видно… – сказала бабка. И гордилась им.
Жемчуг Андрей видел. Жемчуг находили, добывали на отмелях длинной серебряной реки, которую звали Идыл или Волга. Жемчуг был кругловатый, мелкий и мягко сияющий, из него бусы низали. Андрей представил себя в нарядной золотой одежде, как будто он стоит высоко или сидит на красивом невиданном коне; поведет рукой – и туча над его вскинутой ладонью взовьется и всех вокруг – много людей – осыплет жемчугом, словно дождем частым…
И больше никогда Андрей не играл серебряной чарочкой. Даже и не испытывал желания взять ее в руки. Он подарил это своему подданному; и было бы недостойно– брать подарок назад или даже просто касаться его… Запомнилось, что правитель должен быть красивым, самым нарядным и милостивым, как эта сказочная жемчужная туча, дождем сыплющая жемчуг, не разбирая и не считая…
Анка, старая бабка и большой воин могли быть сердитыми, кричали, приказывали, и их слушали. Но с ним они были ласковы. От них тепло и защитно было. Старая бабка рассказывала длинные сказки о Дятле и Соловье. Они были его предки, такие крылатые люди, с большими, темными, длинноперистыми крыльями. Жили на самых высоких деревьях, в гнездах из веток сухих. Бились друг с другом клювами острыми, летели высоко в небо и бились там. И темные длинные острые перья падали, кружась, вниз. От боевых кличей листья опадали с деревьев, звери убегали стремглав. Дятел и Соловей владели всеми этими землями. Своих дочерей они отдали замуж за бога молний и грома, и пошли от того мордовские князья. И вот однажды князья из Руси ехали этими землями. Старые мордовские князья приказали своим детям и внукам приветствовать пришельцев, поднести им жемчуг на большом блюде и кашу просяную. А молодые князья, дети и внуки, вышли жадные; кашу сами поели, жемчуг меж собой поделили. Чем приветствовать пришельцев? На блюдо, где жемчуг был, и в горшки, где каша была, положили землю и песок. Землей и песком поклонились пришельцам. И те подумали, решили, что им отдают все эти земли в полное владение…
Маленький мальчик уже знал, что явился от двух корней; и знал, что слишком многое должен исполнить, слишком многих примирить, слишком многое создать… И уже смутно-смутно сомневался; а сможет ли? И что оно такое, все это, все, что должен он совершить?..
Сделалась первая зима, которую он запомнил. Снег был совсем белый, яркий; землю, и ветки деревьев, и крыши домов покрыл ровно, красиво. Испекли пирожки с кашей. Огромную свинью держали, повалив на бок. Он смело зажал в кулачке деревянную рукоятку ножа и сильно вонзил… Большой воин крепко направлял его руку. Живая плоть животного противилась упруго. Один старик отвалил заранее камень во дворе, это был священный камень, и спустил в неглубокую Ямку темную кровь. Андрею дали свиную большую голову. Он удерживал ее за ухо у своего смеющегося лица и прыгал на месте. Рядом с ним прыгал и смеялся его молочный брат.
На другой день свиная голова стояла торжественно на большом блюде, зажаренная, стояла на красных нитках. Это называлось: «золотая борода». Пришли гости, ели вкусную еду, пили пиво и пели песни.