355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Гарин » Век Джойса » Текст книги (страница 60)
Век Джойса
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:09

Текст книги "Век Джойса"


Автор книги: Игорь Гарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 60 (всего у книги 64 страниц)

А он [Гоголь] именно это особенно и подчеркивает и выставляет и потому нет в нем ясного, светлого, гармоничного творчества, всё поставлено на дыбы, всё доведено до крайности, до судороги…

Иннокентий Анненский обратил внимание на то, что всё написанное Гоголем пропитано ужасом и страхом. Да и сам Гоголь признавался, что всё видит и развивает "в самых страшных призраках". Призраки эти его мучают до того, что не дают ему спать и совершенно истощают силы. Не только "мертвые души" связывают великого украинца с великим австрийским евреем, но – всё мироощущение, отношение к действительности: "О, как отвратительна действительность… что она против мечты!". Гоголь тоже творец предельных состояний, гипертрофированной, уродливо искаженной, доведенной до крайности реальности. Самое незначительное тоже становится у него вселенским (ибо душа человека). "Он преображал действительность и любил ее такой, какую сам выдумал" – это о Гоголе, но не в меньшей мере – о Кафке. Всё, что он видит, всё, что он знает, всё, о чем он пишет, – есть только предлог для выявления себя самого и своих мучений, – это тоже о Гоголе и о… Кафке.

В свое время психиатр В.Чиж и психоаналитик И.Ермаков написали интереснейшие книги о болезни Гоголя. К сожалению, я не знаю подобных о болезни Кафки, но полагаю, что многое, слишком многое, сказанное об авторе Мертвых душ, относится и к автору Процесса…

При всей неповторимости художников, в России жил еще один писатель, близкий к Кафке по мирочувствованию, восприятию "оголенных сущностей", острому восприятию драматизма человеческого существования. У них множество общих тем: человеческое одиночество, страдание, боль, несвобода, несбыточность мечтаний, беспомощность, ужас смерти, утрата цели и смысла жизни – всё это никак не связано с социальным устройством жизни, изначально, бытийно. У обоих трагическое восприятие жизни человека, неверие в "торжество правды", в возможность преодоления вездесущего зла. Даже стилистика этого писателя, тоже слышавшего голоса из грядущего, упреждает кафкианскую.

Л. Андреев:

Вижу картины одиночества, заброшенности, болезни: будто я в богадельне, на мне халат, и руки трясутся. Очень тяжела была моя прежняя жизнь, и стоит слегка обстругать меня как "модного" писателя – тотчас же покажется одинокий, отчаявшийся человек, боящийся людей и жизни.

Безгранично велик был мир, и я был один – больное, тоскующее сердце, мутящийся ум и злая, бессильная воля.

Л. Андреев тоже изображал не драму отдельного, конкретного человека, а трагедию человеческого бытия, безумие и ужас "жизни человека". В прологе пьесы с таким названием Некто в сером излагает идею пьесы, этапы жизни героя:

Родившись, он примет образ и имя человека и во всем станет подобен другим людям, уже живущим на земле. И их жестокая судьба станет его судьбою, и его жестокая судьба станет судьбою всех людей… Ограниченный зрением, он никогда не будет видеть следующей ступени, на которую уже поднимается нетвердая нога его; ограниченный знанием, он никогда не будет знать, что несет ему грядущий день, грядущий час, минута. И в слепом неведении своем, томимый предчувствиями, волнуемый надеждами и страхом, он покорно совершит круг железного предначертания.

Когда Горький предложил Андрееву "оздоровить" рассказ Красный смех, выбросив из него кошмары и чудовищные видения, тот отвечал: "Оздоровить значит уничтожить; моя тема: безумие и ужас". "Факты важнее и значительнее твоего отношения" – совершенно не согласен… мое отношение – тоже факт, и весьма немаловажный".

И Кафка, и Андреев, остро переживая трагедию личности, писали не конкретного человека, а человеческий архетип, человека вообще, не привязанного к внешним обстоятельствам и конкретному времени:

Л. Андреев:

Не беда человеку, если сомнения его перейдут в мелкую травлю самого себя, в неустанную, беспощадную и бесцельную грызню своего я.

Вопрос об отдельных индивидуальностях как-то исчерпан, отошел; хочется все эти разношерстные индивидуальности так или иначе, войною или миром, связать с общим, с человеческим.

И Кафка, и Андреев считали, что человек начинается там, где кончается бездумное приятие мира, оба считали фантазию художника первичной, а внешние обстоятельства – вторичными.

Л. Андреев:

Натуру я не обожаю, – это правда; я люблю выдумку. Но как часто письма, факты, многое другое убеждают меня, что я прав в своей догадке.

И Кафка, и Андреев не воспринимали душевного комфорта, подлого спокойствия души.

Л. Андреев:

И сколько б я ни пояснял, никогда не поймет меня тот, кому чужды терзания совести бунтующей, печаль потерянных надежд, горе любви обманутой и дружбы попранной… Никогда не поймет меня тот, чья спокойно комфортабельна душа, толстым здоровьем здорово ожирелое сердце, чей слух, обращенный к внешнему, никогда <не> обращался внутрь, никогда не слышал лязга сталкивающихся мечей, голосов безумия и боли, дикого шума той великой битвы, театром для которой издревле служит душа человека…

Черные маски в одноименной пьесе Андреева – "персонифицированные лживые мысли и темные страсти, действующие в человеческой душе, а черные маски, не ведающие ни Бога, ни Сатаны, – олицетворение мрака безумия, угрожающего ей.

782

Конечно, Леонид Андреев – это Леонид Андреев, а Франц Кафка – это Франц Кафка, два художника с разными судьбами и литературными путями, но – при всей неповторимости своей. – такие близкие…

Вот еще пример: Марина Цветаева – человек, казалось бы по всем качествам с Кафкой не совместимый, но ведь и у Марины Цветаевой есть вполне кафкианский образ Суда, Рока, возмездия, расплаты…

 
Закинув голову и опустив глаза,
Пред ликом Господа и всех святых – стою.
Сегодня праздник мой, сегодня – Суд.
Сонм юных ангелов смущен до слез.
Бесстрастны праведники. Только ты
На тронном облаке глядишь как друг.
Что хочешь – спрашивай. Ты добр и стар,
И ты поймешь, что с эдаким в груди
Кремлевским колоколом – лгать нельзя.
И ты поймешь, как страстно день и ночь
Боролись Промысел и Произвол
В ворочающей жернова – груди.
Так, смертной женщиной – опущен взор,
Так, гневным ангелом – закинут лоб,
В день Благовещенья, у Царских врат,
Перед лицом твоим – гляди! – стою.
А голос, голубем покинув грудь,
В червонном куполе обводит круг.
 

Душа подобна в этом стихотворении искупительной жертве: не понимая вины, она ее принимает, ибо над нею – рок… душа, явившаяся на Суд, не знает за собою вины, но не только готова к расплате, но и благодарна за предстоящую ей великую милость наказания. Такую ситуацию, напоминающую нравственные коллизии Достоевского, Цветаева в другом месте очень точно назвала «возвышением Бедою».

Кафкианский мотив этого шедевра – в том, что вина человека безусловна и достойна наказания, но неведома – как бы предопределена судьбою. "Вины, если судить по стихотворению, как бы еще и нет, но она неизбежна".

КАФКА В КОНТЕКСТЕ КУЛЬТУРЫ
ОКОНЧАНИЕ

Кафка, Джойс, Беккет… Как говорил Адорно, в их искусстве звенит час, пробитый миром…

Я царь, я раб, я бог, я червь – восклицает Державин. Человек существо, равно способное на критику чистого разума и людоедство, вторит ему великий современник Кафки. Да, в каждом человеке живет неандерталец и Гёте, и еще не известно, кого больше. Неандертальца, – отвечает Кафка.

И хотя мы объявили, что Кафка – это тупик, именно из этого тупика берет начало широкая дорога в искусстве: Герман Казак и Элизабет Лангессер, Ионеско и Беккет, Адамов и Жене, Ильза Айхангер и Вальтер Томан, Арто и Мишо, Аррабель и Реверди, Роб-Грийе и Бютор, Кэтрин Мэнсилд и К. Эдшмид, Дюрренматт и Хильдесхаймер, Борхес и Кортасар, Краус и Фриш, Хершель-ман и Берроуз, ранний Гаскар, Гарсиа Маркес, Феллини и Бергман, сюрреализм Дали, экспрессионизм Клее, живопись Фрониуса, кино Балабанова и Уэллса, театр Фокина и Табори, танец Барышникова, музыка фон Айнема, наконец, хоры Крженека на слова самого Кафки.

В Постороннем Камю приговоренный к смертной казни Мерсо тоже встречается со священником. Это не просто реминисценция – у Камю та же главная тема: бессмысленность человеческого существования и бессмысленность самого убийства.

Тщательно закамуфлированная кафкианская жизнь, казалось, вдруг сбросила свои покровы, выставив напоказ безобразно-зловещую свою наготу.

Многим писателям, в том числе Сартру и де Бовуар, Кафка открывал совершенно новое отношение к миру, новую перспективу его видения. Кафка оспаривал существующие традиции ми-ровидения. Сравнивая Кафку с Фолкнером, Симона де Бовуар отмечала: "Фолкнер, как и все другие, рассказывал отстраненные от нас истории; Кафка говорил нам про нас; он обнажал наши проблемы перед лицом мира без Бога, мира, в котором на карту поставлено наше существование".

Нет литературы, если нет у писателя особенного голоса, а следовательно, и языка, который несет на себе печать его личности.

Литература не должна навязывать другому описываемого существования она демонстрирует возможность отличных от общепринятых существований. Кафка приучал читателя к существованию иной реальности, в которой он может опробовать свое "я".

Приглашение на казнь Набокова – в известной мере дань Кафке, хотя Сирин отказывался от такой параллели и от знакомства с Замком и Процессом. Впрочем, он отрицал и знакомство с Улиссом в период своего становления как писателя. Если это правда, то, следовательно, она еще раз подтверждает существование художественного эфира, питающего людей одной эпохи, не знающих творчества друг друга. Во всяком случае, в Приглашении всё то же растворение человека в торжествующем безличии массы, всё та же пассивность "маленького человека", всё то же единство жертвы и палача, всё тот же абсурд бытия.

Это царство двойников-дублеров. Адвокат ничем не отличается от прокурора: "закон требовал, чтобы они были единоутробными братьями, но не всегда можно было подобрать, и тогда гримировались" Согласно обычаю, жертва и палач должны стать друзьями и вот мсье Пьер, которому предстоит привести приговор в исполнение, прикидывается сокамерником Цинцинната. Директор тюрьмы – он же врач; адвокат, он же помощник палача, роли всё время меняются.

Ирреальный, столь знакомый нам мир…

Мир "Приглашения на казнь" искусственный, мнимый мир. Паук, повисший в камере, сделан из латуни. На тюремных часах циферблат без стрелок. Судьбу Эммочки, дочери директора, предсказывает фотогороскоп. Слезы, что проливает похотливая жена героя, не солоны и не сладки – просто капли комнатной воды.

Как и у Кафки, ирреальный, гротескный, жуткий мир выписан в живописной манере сверхреализма – ярко, рельефно, сочно, до боли знакомо: приглашающая на казнь Цинцинната афиша "Талоны циркового абонемента действительны" вывешена на обычной рекламной тумбе, а вся фантасмагория действия обрамлена житейскими подробностями таким образом, что теряется всякое представление о конце реальности и начале абсурда.

Реверди, Арто, Беккет довели кафковский стон до вопля, хотя нельзя не заметить и тенденции усиления патологии, отмеченной Лану:

Смотрите, смотрите, до чего же мы любим человека. Нет такого закоулка в сознании, нет такого нервного потрясения, такого оттенка шизофрении, паранойи или вызванного наркотиком состояния, которые бы оставили нас равнодушными.

Гарин в Завоевателях, Некий Плюм у Мишо, герои театра абсурда – версии Йозефа К. Все они подвергаются преследованию такими же, как они, по ничтожным поводам, все они становятся жертвами нелепых обвинений, выдвинутых самозванными пастырями и стражами закона. Я считаю общество не дурным, то есть поддающимся улучшению, говорит Гарин, я считаю его абсурдным. А это совсем другое дело… Абсурдным. Меня задевает вовсе не отсутствие справедливости, а нечто гораздо более глубокое – невозможность согласиться с социальной организацией, какой бы она ни была.

Не закон, а мир нелеп. Человек несет ответ, его ждет расправа – не за действие, по прихоти случая. Он виновен фактом своего существования, фактом своей слабости в мире силы. Вот смысл Процесса и всех его последующих разновидностей. Затем эта тема будет звучать со всё большей силой у Беккета, Ионеско (Пешком по воздуху), Адамова (Профессор Таран н), Пин-тера (День рождения), Дюрренматта (Двойник).

Слишком многое в "новом романе" – старый Кафка. Я понял это, прочитав Лабиринт Роб-Грийе. Всё, что происходит с солдатом, – продолжение истории землемера К. и Иозефа К…

Кафка и Джойс… Их герои имеют много общего: Йозеф К., как и Стивен, в глубине души несет комплекс вины; оба – отметая при этом социальное давление. Землемер К., как и Блум, безуспешно пытается укорениться в жизни, и оба терпят крах. И там, и здесь – персонифицированные маски. Оба претендовали на всеобщность: "Я не рисую людей. Я рассказываю некую историю. Это образы, только образы". Для обоих единственное убежище – мир искусства.

Убежище и – страдание, сомнение, боль.

К творчеству Кафки, Джойса, Музиля тесно примыкают литературные искания писателя-философа Германа Броха, главная тема которого – человеческое сознание в эпоху заката культуры и распада ценностей. Одна из глав его Лунатиков так и называется – Распад ценностей:

Обладает ли эта искаженная жизнь еще хоть какой-нибудь действительностью? Обладает ли эта гипертрофическая действительность еще хоть какой-нибудь жизнью? Патетический жест грандиозной готовности к смерти завершается пожатием плечами. Они не знают, почему умирают; лишенные всякой действительности, они валятся в пустоту, тем не менее окруженные и умерщвляемые действительностью, которая принадлежит им самим, ибо они постигают ее причинность.

Не-действительное – это нелогичное. И наше время представляется неспособным выйти из климакса нелогичного, антилогичного: будто чудовищная реальность войны перечеркнула реальность вселенной.

Цельное мировосприятие разрушалось с концом Средневековья. Ренессанс, Просвещение, эпоха "торжества разума" – не что иное, как последовательные стадии разрушения человеческого сознания, утраты духовных идеалов, постепенной деморализации. Смерть Вергилия – книга не о закате Рима, а о эпохе масс, ликующей черни, угрожающей существованию самой культуры, восставшей против труда. Когда держава становится выше человеческой личности, предупреждает Брох, катастрофа неизбежна. Рим потому и рухнул, что блестящая "эпоха Августа" пренебрегла человеком, христианство потому и восторжествовало, что поставило личность выше идеи.

Почти всё, что Брох написал об Улиссе, можно написать о его творчестве, а некоторые главы Невиновных, вобравшие броховские искания, содержательно и стилистически перекликаются с романами Кафки:

Нужно было решаться. Направо лестница вела вверх, и, будто для пробы, как бы проверяя, выдержит ли, он поставил ногу на первую ступень. Но он просто не мог не оглянуться еще раз на ту маленькую дверь, которая теперь была слева: казалось, оттуда можно было ожидать еще большего соблазна. За грязными стеклами слепила глаза белая стена, залитая нещадным солнцем. Что же, там снова двор, а за ним еще, и так далее – один за другим, один за другим, целый город дворов? Внезапно горизонтальная протяженность опротивела ему, словно в горизонтальности и прячется подоплека всякого страха, как в лабиринте.

Тут за чьей-то дверью осы роились как стражи, чтобы никто не проник в сад. Разве щелканье и гул над лабиринтом города не то же самое, что жужжание насекомых над навозной кучей? Шум, который поднимает прокаженный страж, отпугивая прохожего и вынуждая идти окольными путями.

Значит, он их перехитрил, когда стал подниматься по лестнице, так сказать, обошел стражу; и с этой мыслью он ускорил шаг, двинулся наверх и на каждом этаже видел длинный коридор, тянувшийся в обе стороны от лестницы, а в нем – ряды крашеных светло-коричневых дверей и зарешеченных кухонных окон; он прислушался, не слышно ли за дверьми каких-либо звуков. Но слышно ничего не было, а если что-то и шелестело, так ведь это могли быть мыши или даже крысы. Конечно, тишину можно было объяснить полуденным часом, когда и человек, и зверь засыпают под неусыпной охраной ос и мух, но не стоило даже заходить в предположениях так далеко, скорей всего, эти квартиры постепенно превратились в задние помещения больших контор, правда малоиспользуемые, снятые вместе с остальными только ввиду будущего расширения дела и из-за их дешевизны; сюда лишь изредка забредал кто-нибудь из слуг.

Д. Затонский:

Новелла "Легкое разочарование" [романа "Невиновные], в которой Мелита появляется впервые, – это произведение еще более кафкианское, чем "Каменный гость". Ее главные герои – лабиринты, дом-лабиринт и лабиринт-сад, отрешенные от прочего города и связанные с ним неожиданными проходами. И всё это столь же абсурдно и столь же естественно, непреложно, как у Кафки.

ЙОЗЕФ К. – ЧЕЛОВЕК БЕЗ СВОЙСТВ

Они не выпрямлялись совсем, а стояли сгорбленные, как нищие. К., поджав идущего сзади курьера, тихо сказал:

– До какой степени они унижены!

– Да, – ответил курьер, – это ведь обвиняемые…

Ф. Кафка

Да, это верно: всё его творчество – работа в глубокой шахте. Он разрабатывал подземные пласты жизни, разрывал норы, никогда не выходя на поверхность. А здесь, в кромешной тьме, нет места подвигу, героизму, порыву, даже понятий этих не существует. Зато здесь исчезает утопический вымысел. Естественно, на этом горизонте жизнь не раскрывается во всей своей полноте ее цветы отсюда не видны, – зато хорошо видны корни…

788

Т. Манн окрестил его искусство поэзией сновидений, но это поэтическое преувеличение: сновидениями живем мы, на поверхности. Он же писал ту подпольную жизнь, которая всех касается, но которую вовсе не хотят замечать. Мы люди здравого смысла, антиздравость жизни – не про нас.

Но почему-то именно в этом подземном мире легко узреть, что за статьями закона скрывается грубейшее, построенное на круговой поруке беззаконие, за равенством и справедливостью скрываются извечные кастовость и иерархия, за святой правдой – ложь и что вообще этот человек, для и ради которого всё у нас делается, – самое ненужное, мешающее, подлежащее жестокому подавлению существо.

Если учесть, что Процесс и Замок создавались в годы крупнейших мировых катаклизмов и взрыва активности масс, то тотальная пассивность их героев видится в новом ракурсе; не как свидетельство его слепоты, а как доказательство его сверхзрячести. В то время как "всевидящие" демонстрировали свои солидарность и героизм, Кафка в своей норе исследовал корни – разобщенность и страх, то всеобщее безразличие, равнодушие, эгоизм и личный интерес, которые всё сильнее высвечивались этими катаклизмами и этой активностью. Ведь самый неумолимый процесс – революция масс: они, может быть и солидарны, но окончательный приговор истории неумолим…

К сожалению, потребовалось слишком много нечеловеческих страданий, граничащих с уже не вымышленным экзистенциальным, а – реальным абсурдом, чтобы осознать то, что знал Кафка: в герое живет порабощенный собственными страстями, беззащитный и бессильный, отчужденный от всех и неприспособленный к нормальной жизни, зверствующий и ничтожный перст божий – человек. Нет, мнимость человека, чудовище, способное на всё.

Нет, он не был певцом зла – зло сделало его отпевалыциком. Бывают люди-гальванометры, люди-камертоны, люди-медиумы. Они – великая редкость. Ведь не чувствует же эвримен могучей, всепроникающей радиации мировой воли. Он же был тем счетчиком, который не просто фиксировал микродозы, но уже в микродозах ощущал мощь этой грозной стихии.

Он ощущал бессмысленность борьбы или неспособность человека вмешаться в то, что им движет, а, может быть, слишком хорошо понимал последствия такого вмешательства. Отсюда – позиция созерцателя, страшащегося собственных страхов и своей причастности ко всему.

Что общего у меня с евреями? У меня едва ли есть что-либо общее и с самим собой, я только и способен тихохонько, радуясь тому, что дышу, забиться в угол…

Он знал, что темная жизнь не поддается ни рассудочному анализу, ни упорядочению, ни рациональному закону. Она беспорядочна, алогична, бессвязна. За темной волей, стремлением, усилием скрывается страшная, разрушительная стихия, хаос, тайна. Здесь вместо единства царит разорванность, вместо связи – изоляция, вместо определенности неуловимость. Сколько бы мы не знали о человеке, ни одно его действие не поддается обобщению.

У каждой эпохи свой герой. Античный бог, Святой Антоний, Гаргантюа и Пантагрюэль, галантный рыцарь куртуазной литературы, страждущий Вертер, байроновский бунтарь, мечтатель, отвергающий бунт, маленький человек, безжалостно преследуемый цивилизацией, житель норы. В этом переходе от Бога к норе – трагический символ нашей культуры, это и есть тот закат, о котором вещал Шпенглер, даже если его прогнозы и не сбылись.

Герои Кафки – Карл Россман, Грегор Замза, Йозеф К., землемер К. каждый "один против всех". И не потому, что они особенные, просто так устроен этот мир: любой из массы – один, все остальные – все. Всё его творчество – персонофикация категории отчуждения, но не временного и преходящего, взятого из трудов наших демиургов, а абсолютного, отчуждения-эйдоса, отчуждения-сути человеческой трагедии, когда один всегда против всех.

Орсон Уэллс визуализировал это кафкианское отчуждение, это расщепленное сознание, эту неопределенность человеческого бытия.

Анализируя природу визионерских переживаний, Олдос Хаксли высказал предположение, что наряду с видениями Рая существуют инфернальные, негативные видения – визионерский ад, "зримая тьма" Мильтона, "дымный свет" Тибетской книги мертвых, ужас Жерико. Кафка – типичный негативный визионер, терзаемый зловещими видениями, Непреходящим Ужасом, комплексом вины и наказания. Тексты Кафки, творимые в пограничном состоянии "зримой тьмы", действительно отвечают диагностике Хаксли, скажем, герой Превращения соответствует следующему описанию состояния сознания негативного визионера:

Негативное визионерское переживание зачастую сопровождается специфическими и весьма характерными телесными ощущениями. Блаженные видения в основном ассоциируются с чувством отделения от тела, ощущением деиндивидуализации.

Когда же визионерское переживание чудовищно, а мир преображается в худшую сторону, то усиливается индивидуализация, и негативный визионер обнаруживает себя связанным с телом, которое начинает казаться ему все более твердым, более плотным, пока он, наконец, не обнаруживает себя сведенным до истерзанного сознания некоего сгустка материи – не больше камешка, который можно зажать в кулаке.

Другая важнейшая категория поэтики Кафки – вина. Не чья-то вина, а личная, не абстрактное понятие, а самоотрицание, ненависть к злу в себе. Только самым высоким, самым одухотворенным присущ этот уникальный вид экстремизма: чувство первородного греха в сфере собственного сознания.

Как никто другой, Кафка проникся главной мыслью Датского Сократа: требования религии и логики несовместимы. Его мифология глубоко теологична: это и новое прочтение библейских текстов и неожиданный комментарий к ним. В сущности Процесс – парафраза к мифологеме Иова – невинного страдальца в руках "Отца". Как и бедный Иов, Иозеф К. не знает, что справедливость "Отца" выше понимания сына. Можно обнаружить множество прямых и косвенных параллелей: Йозеф К. – Иов, судебные исполнители, признающие справедливость закона, – друзья Иова, банк – мир материи и т. д., и т. п. Отличается лишь финал: в отличие от Иова Йозеф К. завершает свою инициацию саморазрушением.

Религиозные мотивы творчества Кафки явно недооценены. Можно сказать, он не только "дописывал" Апокалипсис, но и творил покаянную книгу человечества, рисуя дьявольский перечень человеческих соблазнов и грехов. Макс Брод, видевший в канцеляриях Замка "промежуточные инстанции" между человеком и Богом, выразился неточно: канцелярии – земной Лимб, место "отбора"…

Лишь сравнительно недавно обратили внимание на то, что эмоциональным фоном творчества Кафки является травестия иудаистского мифа, столь глубоко спрятанная автором, что для обнаружения этого факта потребовалась мощь современного структурализма.

Все творчество Кафки – модернистское богоискательство человека, который мог любить "лишь то, что мог поставить недосягаемо высоко над собой":

Я никогда не был неверующим в этом смысле (предшествующий фрагмент письма, к несчастью, утерян), но удивлен, обеспокоен, в голове столько вопросов, сколько мошкары на этой лужайке. Я примерно в той же самой ситуации, что цветок рядом со мной, который не слишком хорошо себя чувствует, который, конечно, тянет головку к солнцу – кто бы поступил иначе? – но который полон тайного беспокойства по причине болезненно проистекающих в его корнях и в его соке явлений; там что-то случилось, там продолжает что-то происходить, но он получает лишь смутные новости, болезненно-смутные, и он не может тем не менее наклониться и разрыть почву, чтобы посмотреть туда, а ему остается вести себя, как другие, и держать высоко головку, что он и делает, но делает с усталостью и безразличием.

Перед нами богоискатель, терзаемый ностальгией по вере, вечно размышляющий об абсолюте, о содержащемся в нас "неразрушимом", о цели и смысле человеческого существования.

Вера – это присутствие неразрушимого внутри себя, познание – движение сознания, направленное на его поиск, затрудненное множеством ошибок, заблуждений, ложных мотиваций, уводящих от искомого: "Зло – это всё, что отвлекает".

Вера может быть только живой, будоражащей, просветляющей. Кафка далек от иудаистской ортодоксии, но Талмуд влечет его будоражащей мистикой богоприсутствия.

"До чего же коротка жизнь! Когда я вспоминаю прожитое, все так тесно сдвигается передо мной, что мне трудно понять, как молодой человек отваживается ну хотя бы поехать верхом в соседнюю деревню, не боясь, я уже не говорю – несчастного случая, но и того, что обычной, даже вполне благополучной жизни далеко не хватит ему для такой прогулки". Эти идеи, перенесенные в свободную теологию Кафки, приводят к выводам, которые неожиданно опрокидывают всякие перспективы. Так, изгнание из рая, описанное в Бытии, не могло происходить в какой-либо момент истории. В реальности речь идет о вечном мгновении. Мы не перестаем находиться в каждый момент у ворот рая – это еще можно понять. Но эта же фраза в то же время значит, что мы его никогда по-настоящему не покидали; мы находимся еще в раю, но мы его забыли. Рай не является отдельным местом, где будут компенсированы земные несчастья. Существует только один мир, и, кроме него, нет никакого другого, чтобы открыть новую реальность. Вся реальность нам дана с самого начала, и только мы сами не умеем ее ухватить.

Бог изгнал человека из рая не для того, чтобы запретить познание, которое может привести только к нему его творение, а чтобы не позволить последнему испробовать от древа жизни. Он запретил людям участвовать в жизни. И если этим он не захотел наказать непослушание, то это значит, что он так решил независимым постановлением. Он нас лишил жизни, чтобы мы не перестали взирать на него. Потому что земное существование, столь печальное, столь тягостное, содержит в себе силу убеждения, от которой нельзя избавиться: "Ведь нельзя же не жить". Именно в этом "нельзя же" заключена безумная сила веры; именно в этом отрицании она получает облик".

Даже практикуя отречение, Кафка не проповедует мораль, он не обучает искусству жить; он описывает религиозный опыт. Нам не дано разрушить мир: во-первых, потому что мы это не сможем сделать, и, во-вторых, потому что данный нам мир неразрушим в себе самом и желаем как таковой. Только доведя его до пределов его возможностей, мы взорвем его бесцельность и сможем от него освободиться.

"Делать отрицательное, – пишет Кафка, – это для нас еще возможно; положительное дано нам уже". Значит, для достижения этой цели у нас нет лучшего оружия, чем страдание. "То, что называется страданием в этом мире, становится блаженством в другом мире, без всякого изменения, освободившись лишь от своей противоположности".

Существующие религии придуманы, чтобы успокаивать, та же, которую желает он, должна походить на резак. Обычные религии – языковые системы, рано утратившие силу убеждения; истины, о которых в них идет речь, невыразимы, а те, которые провозглашаются, уже сомнительны: "Выражение, говорит он, – не значит, в принципе, ослабление убеждения, а – тут не место об этом плакать – слабость убеждения". Истинные убеждения – это бесплатный дар, это озарения, которых невозможно ни домогаться, ни заслужить; "Кто ищет, не находит, кто не ищет, найдет".

Мы вошли, что хорошо видно, в область мистики, и мистические формулы следуют одна за другой: "Верить – значит освободить неразрушимое в себе, или лучше, освободиться, или лучше: быть неразрушимым, или лучше: быть". В тот же день: "Слово быть (sein) обозначает на немецком языке и существование и принадлежность кому-то". Или еще: "Иметь" не существует, есть только "быть", быть, которое испаряется, ищет удушья". И еще рано утром 25 января 1918 года: "Прежде чем ступить на порог Святая Святых, ты должен снять обувь, и не только обувь, а все – твой дорожный костюм и багаж, и твою обнаженность, которая под ним, и все то, что скрывается под обнаженностью, и все, что находится дальше, затем ядро и ядро ядра, и то, что остается, затем остаток и затем еще искру вечного огня. Только сам огонь поглощается Святая Святых и позволяет себя им поглощать; один не может противостоять другому". Чтобы дойти до этого состояния крайнего обнажения, нужно ждать, оставаться пассивным: "Только деятельность, происходящая от созерцания, или, скорее, та, которая к нему возвращает, является истиной".

Бог Кафки носит все признаки иудаистского Яхве, бог Книги Бытия, без каких-либо следов антропорфизма – надмирная сила, могущество, лишенное формы, определений, лица, желания. Впрочем, такой человек, как Кафка, не может быть ортодоксом. Хотя в Израиле о нем часто говорят как об обновителе Каббалы, он далек от проторенных религиозных путей. Свидетельство тому – его собственное сокровенное признание, затерявшееся в томике Свадебных приготовлений в деревне, уникальность которого в финальном признании, типичном для пророков:

Не инертность, не злая воля, не неумелость… заставили меня потерпеть неудачу во всем или даже позволили мне потерпеть неудачу, а отсутствие почвы, воздуха, закона. Моя задача состояла в том, чтобы создать их, и не потому, что я мог бы когда-нибудь получить все, чего мне недоставало, а я хотел по крайней мере ничего не упустить, и эта задача стоила того. Это самая простая из всех задач или всего лишь малейший их отблеск… Это, впрочем, не исключительная задача, она, конечно же, часто стояла и перед другими. Однако была ли она когда-нибудь таких размеров? Я не знаю… Меня не вела по жизни, по правде говоря, уже трясущая рука христианства, как Киркегора, и я не смог ухватиться за кончик ускользающего еврейского плаща, как это сделали сионисты. Я конец или начало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю