355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Дедков » Дневник 1953-1994 (журнальный вариант) » Текст книги (страница 8)
Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 16:00

Текст книги "Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)"


Автор книги: Игорь Дедков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)

Раскладка сил итоговая такая: вот видите, как много, толково мы, руководители, работаем, помогайте же нам, пишите о том же и том же. Так бывает: человек скромен, уважителен, но излучает всезнайство – он знает все необходимые решения, его ничем не удивишь. Разве что у таких решений чересчур абстрактный характер, логически-самоуверенный. Всё-то они знают, это такое разделение труда; они знают и руководят не терпя прекословия; остальные должны послушно подчиняться. Не трогайте этих людей за живое! – иначе они вмиг забудут о своем демократизме и простоте, они тотчас укажут нам наше место – так, чтобы всю жизнь мы помнили, что однажды на свою голову посмели... Вот ведь герои власти... Все время приходит, не дает покоя годами мысль: почему они так боятся – в своей стране, на своей земле, своего народа? Отчего так быстро носятся по улицам? Зачем огораживают трибуну в дни праздников шеренгой офицеров госбезопасности? Отчего так болезненно нетерпимо воспринимают мысль других? Отчего так оберегают от малейшей критики партийный аппарат, а также руководителей в любых сферах? Чего же они так боятся?

8.6.78.

Косыгин был в Костроме 5 – 6 июня.

Сегодня на исполкоме горсовета отчитывался костромской хлебозавод. Его там за что-то ругали и заодно припомнили, что завод не смог выполнить “спецзаказ” – испечь каравай для Косыгина (как же, хлеб-соль): пятнадцать раз перепекали, но не смогли. Наконец испекли в каком-то ресторане. Еще любопытная подробность: в Заволжье вдоль московской дороги тянутся газоны. Перед приездом Косыгина на газонах обрывали одуванчики – ходили два мужика с ведрами и обрывали. Говорят, что когда в позапрошлом году приезжал Соломенцев, то сделал замечание насчет сорняков (видимо, на газонах); так что теперь постарались. А одуванчики сейчас желтые, яркие, весна поздняя, все только-только раззеленелось, расцвело.

В день приезда, когда состоялось торжественное заседание, Косыгин был нагримирован – заседание телевидение показывало на Костромскую область, – видимо, для телевидения и был наложен грим. Но еще до заседания Косыгин ездил в опытно-показательное хозяйство и прошелся по улице. Грим был заметен, и Косыгин выглядел (цвет лица) лучше всего окружения. Но было в гладкости и розовости что-то физически неприятное. Что-то от благообразия человека, убранного в последний путь.

А вообще писать об этом скучно.

Помню перуанский фильм “Зеленая стена”[61]61
  Фильм снят в 1969 году режиссером Роблесом Годоем.


[Закрыть]
; давно я смотрел его, да не забывается. Там в параллельном монтаже шли кадры, изображавшие змею, подползавшую к мальчику, беззаботному и прекрасному, и кавалькаду черных лимузинов, несущуюся по дороге и петляющую вместе с ней (кажется, это снято с высоты было и одно напоминало другое). На огромной скорости все это, черное и поблескивающее, несется посреди улицы; какие-то наглухо закупоренные снаряды, стремящиеся к какой-то неведомой цели; только шелест, свист, рев моторов – пронеслось и кануло.

26.6.78.

– Батюшка, Алексей Николаевич, – сказала бабка, выглянув в окошко, – сделай милость, вели снести наш домик, заждалися.

Все давно прошло, а круги расходятся, да и что прошло, случилось ли что, – какое событие, однако? Что упало?

Все бедно, беднота, беднотища, – ничего нет; ничего – шум слов, аплодисментов, звяк орденов, – и ничего: бессодержательное, бессобытийное, бесцветное, обессоленное время.

Одно всемирно-историческое сменяется другим всемирно-историческим. И все происходит у нас, только у нас: монополия на всемирно-историческое. Об этом кричат газеты и дикторы, но устойчивое чувство: ничего не происходит. И ничего не может произойти.

Разве что – событие пьянства, событие болтовни, событие личного обогащения. Или событие холуйства, нового приступа старой болезни. Событий в этом роде – избыток, и скучно перечислять. И небезопасно. Но главное – что скучно. Противно.

В отсутствие некоторых ценностей вообще трудно поверить. Видишь: лица как лица, голоса как голоса, чины, звания, заслуги. А сколько значительности, гордого сознания своей правоты, своей роли, своего превосходства. Как тут предположить, что это мнимые величины или люди, начисто лишенные здравой самооценки, скромности, совестливости. Эти предположения заглушаются в нас непрерывным грохотом слов: человек сам себя перестает слышать. И все-таки, как ни трудно поверить, что попрано элементарное и нормальное, верить приходится. И может быть, острее всего ощущаешь потерю достоинства личности и личной мысли.

Телепрограмма “Время” (последние известия) – наполовину занята тем, что показывает нам людей, на наших глазах теряющих всякое достоинство, и прославляет таких людей. И никому не стыдно – во всяком случае, внешне; достоинство не ставится ни в грош. Самое удивительное, что эти люди не без выгоды теряют достоинство, и к тому же вам никогда не удастся укорить или дождаться их наказания – они нравятся всем правителям, и никогда не дождаться, чтоб их постигла опала. И никому не дадут сказать им правду в лицо.

4.7.78.

Почти пять дней (с 27 июня по 2 июля) мы с Никитой вдвоем провели в Шабанове. Автобус Кострома – Вологда для такого путешествия очень удобен. В Шабанове я не был семь лет.

<...> Перемена одна, от года к году – одна: трава выше, кусты гуще, тропа незаметнее. Все зарастает, все пустеет. Куда-то перебирается, умирает, скрывается с головой. Во мне осталось как что-то целое, все собой обнимающее: и то, что видел, и то, что слышал и что почувствовал. И землю, по которой ходил, и людей, под чьим кровом ел-пил-спал, и все вокруг. Все зарастает, и нельзя же, невозможно сказать, что дело простое: природа, скажем, зализывает раны, и ей ни до чего нет дела: какая там эпоха и что творится с людьми. Она рада, что ей не препятствуют, вот и зализывает, припрятывая и людей. Однако все не так; человек уходит, унося свое барахло, и сам оставляет природе свою обжитую землю – свое прошлое, смывая его, будто и не было. А оно было, и если бы достало воображения, можно было бы, пожалуй, и ужаснуться: это какое-то обеднение и даже сокращение жизни.

Обе деревни (Шабаново и Поповкино) расположены прекрасно: не на холме, не на возвышенности, вровень с лесом, близко подступающим с одной стороны, но высоко – в другую сторону, на Обнору, и там-то, в заречной стороне, видно на полсвета, и никакого преувеличения в этом “полсвете” нет. Полсвета – это половина окружности, и вся эта половина – амфитеатром поднимающийся, далекий синеватый, туманный по окоему лес. Прекрасно чувствовать – глазу приятно физически, словно утоляется жажда зрения, – прекрасно чувствовать этот простор, эту свободу, эту глубину и даль. Шли от Поповкина к Обноре, и я думал, что когда-то основатели этой деревни увидели эту красоту, почувствовали эту волю, а теперь от нее отказываются, уже отказались, и она будет существовать все для меньшего числа людей, а потом и сама по себе, ничего от того не потеряет, но мы-то потеряем: можно и забыть, какова свобода и как просторна твоя родина.

Когда человек может окинуть взглядом полсвета, в нем непременно что-то происходит, он себя по-другому осознает в мире. И не затерянным ощущаешь себя в таком огромном пространстве – гордым, что ты это видишь и здесь идешь, здесь стоишь. А если живешь?

Ходили на Золотуху, на песчаную гору, что видна от Поповкина. Потому Золотуха, что этот левобережный, высокий, откос Обноры весь день почти залит солнцем и песок золотился. Сейчас не золотится, откос подернулся травой. Под горой, на правом, нашем, берегу, стояла мельница (“мельница на Золотухе”), два полупогруженные в землю жернова по сей день можно видеть. Об остальном (где стояла плотина, где дом мельника?) можно только догадываться, оглядывая землю вокруг себя, все эти ямы и всхолмия, поросли бурьяна, весь рельеф местности. Но мельница-то была, и была здесь жизнь.

Так мало всего осталось в деревенском мире, но деревня не обходится без трагических событий, и кажется, что их случается здесь больше, чем в городе.

В день нашего приезда в соседней деревне Сомове были похороны. Молодежь отправилась в поход на Обнору, набрав водки и закуски. 24-летний тракторист уже ночью, в два часа, вдруг решил броситься в омут. Потребовал, чтоб ему помогли снять сапоги, и во всей одежде метнулся. На том все и кончилось. Бабушка Тася ходила на кладбище, рассказывала, что народу собралось много, и родни у парня полно, и отец с матерью живы, и начальство совхозное его уважало, и заведующий отделением речь сказал. Правда, говорит, и отец, и мать выпивали, да это же не редкость. На поминках тракторист Веня, дружок, заявил, что раз так вышло, то жить тоже не будет. Завел трактор – и к омуту на Комарихе (там тоже была мельница). Его товарищи тоже – на трактора и следом. Догнали его, когда он с разгону влетел в омут. Ну, они его, конечно, вытащили, да и он, видно, передумал, а потом ныряли, цепляли трактор тросом и всю ночь там мучились. Были мы после них на Комарихе: разворотили они там берег серьезно, а до того, судя по всему, было это заросшее, тихое место, – разве что тропки да кострища рыбаков...

А весной этого года случилась беда и в самом Шабанове: умерла старая женщина – было ей уже за семьдесят, а когда женщины увидели ее тело, то ужаснулись: была она вся истыкана шилом. И все отшатнулись от этого дома, и некому было ее обрядить. А мужа этой старухи, который довел ее до смерти, решили не трогать. И верно решили: через несколько дней он повесился. Был он пьющий и приворовывающий старик, побывавший в тюрьме. Бабушке Тасе он складывал поленницу и унес топор, и она не решилась спросить его о топоре.

Дед Федор убежденно говорит, что до революции и в двадцатые годы самогон в деревнях не гнали и пили много меньше. Жил Федор Яковлевич в селе Исакова Пустынь (там был монастырь), километрах в сорока от Шабанова, в Ярославской губернии. Было в семье пятеро сыновей и четыре дочери. Федор Яковлевич был старшим. “Батраком” пришлось быть, говорит он не без горечи и с обидой на отца. В двадцатые годы эта работящая семья имела свою кузню, ветряную мельничку и все тогдашние сельскохозяйственные орудия, кроме трактора, были у отца и ульи, и многое, видимо, он умел. И даже скрипку сам смастерил. Федор Яковлевич и сейчас подробно рассказывает, из какой древесины надлежит ее делать. Дед Яков сам вступил в коммуну и отдал все накопленное добро, даже мясо-солонину. “Мясо сожрали”, а все остальное, как выражается Федор Яковлевич, “ушло дымом в небеса”. До революции дед Яков выписывал газеты “Сельский вестник” и “Биржевые ведомости”. А сосед выписывал “Ниву” и журнал “Новый мир” (так говорит Федор Яковлевич), и по вечерам семья собиралась у огня, и он читал вслух, а каждый занимался своим делом: шили, вышивали, вязали.

А к чему я все это? Да к тому, что жизнь была личностнее, что ли. Гуще и пестрее.

8.7.78.

Заходил после поездки в Москву Виктор. Ездил по делам краеведческим. Был у Лесневских, у Чумакова[62]62
  Чумаков М. М. – балетмейстер спектакля “Роза и крест” (по пьесе А. Блока), поставленном зимой 1920 года в Костроме режиссером Ю. М. Бонди.


[Закрыть]
, когда-то, в двадцатых, поставившего в Костроме “Крест и розу”, танцовщика, принадлежащего к семье, владевшей Васильевским под Костромой (теперь там колония для малолетних преступников; а как прекрасно на высоком, обрывистом берегу над Волгой стоит барский дом). Рассуждали о выходцах из Костромы, о людях, связанных с ней, о Рязановских[63]63
  Рязановский И. А. – искусствовед и юрист, друг А. Ремизова, М. Пришвина, Б. Кустодиева, основатель Костромского музея (1913).


[Закрыть]
, о Ковальковских и др. И я подумал, как необходима не история событий, но история лиц. Первые хотя бы пишутся с пятое на десятое, вторых же – нет. И еще подумал, что люди бывают жизнью затасованы, как карты, – не найдешь где и краешком высунется.

19.7.78.

Хотелось бы думать, что поездка не сильно омрачит мою душу, как это часто бывает в Москве, да разве угадаешь.

Сегодня вечером густая черная туча приползла с северо-запада и повисла, а солнце высвободилось из-под нее и осветило сумрак комнаты тревожно и багрово: придавленный какой-то шел свет, словно туча прижимала его к земле, и не было от него светло, и угадывались в природе скрытые угрожающие человеку возможности, которые и здесь, в северной Руси, могут тряхнуть как следует наше существованье.

В Апокалипсисе предсказано, что небо свернется в свиток. Все остальное, что уготовано, кажется мне не столь страшным, как это. И как это – подлинно провидческим.

Смотрели от Малышкова на Кострому, на ту часть города, что по левобережью Волги продолжается за железнодорожным мостом. Панорама старой Костромы с Волги прекрасна; видно, что это – город людей, которые с умом выбрали себе место и с умом строились, не забывая о красоте своего деревянного и каменного становища; новая часть города – нагроможденье каменных строений – безобразна... Я и раньше замечал, когда бродили по окраинам, как безобразны эти каменные нагромождения заводских корпусов, складов, баз и всей прочей всячины, когда смотришь на них чуть отстранясь – из поля, с пустыря. Если написать эти пейзажи, то они должны внушать ужас своей зловещей обездушенностью, какой-то исходящей от них опасностью – нарастающей.

6.8.78.

Позавчера мы с Никитой прилетели из Москвы. На “Як-40”.

Надо бы записать кое-какие московские впечатления.

Залыгин мне понравился. В нем нет совсем того, что отталкивает меня более всего: напускной значительности, вельможности. Слушать его было тем более приятно, что в его воспоминаниях и рассказе (а он, надо сказать, разговорился) было мало специально-литературного. То есть он выглядел человеком жизни, а не какой-то избранной касты. Это было и в его внешности, и в его манерах, и в интонациях. Потом я вспомнил, как наблюдал однажды на каком-то семинаре Вадима Кожевникова, и еще вспомнил фотографии, распространенные ныне в литературных газетах, с изображением писателей, заседающих, посещающих, вникающих, рассуждающих и как бы выделенных и отделенных от всех прочих, как правило безымянных, толпящихся, осчастливленных...

Ездили с Оскоцким в Переделкино.

Было пасмурно. От прекрасных сосен, бесконечных заборов и асфальтированных просек исходил стойкий дух привилегированности. Наш социализм без этого духа и не представишь. И культуру его тоже.

Были на могиле Пастернака и К. Чуковского.

Неподалеку могилы старых большевиков. Ровные ряды одинаковых надгробий – солдатское кладбище, подумал я тогда. Отсражались, отборолись, отстроились. Этой геометрией для них все закончилось. Они приходили сюда из расположенного поодаль пансионата и привыкали. Некоторые решили напомнить оставшимся и прохожему люду, что они были персональными пенсионерами такого-то значения. Слово “персональный” тоже из социалистического словаря.

Оскоцкие снимают в Переделкине на лето половину дома у какого-то шофера. Это уже вне писательского поселка. Но все-таки рядом, и можно “ездить в Переделкино” после работы. К тому же из Дома творчества привозят обеды.

Переделкино – это пример писательской сосредоточенности не на том и вокруг не того. Сосны прекрасны, участки велики, у каждого свой лес, свой озон, но велика писательская кучность. Однако им нравится, они за эту геометрию боролись, а ты им не завидуешь. Вот Феликс Кузнецов теперь тоже там, “за голубым забором” бывшей дачи Вирты. Он боролся с вдовой Вирты и, конечно, победил.

Феликса я видел в ЦДЛ. Он энергично шел обедать, но остановился, чтобы пожать руку, и пригласил заходить к нему в кабинет часа через два. Он выглядел бодрым, деловым, довольным и уверенным. И животу его уже было тесно под пиджаком. Я и не подумал идти к нему. Зачем?

12.8.78.

Виктор убеждает меня, что встречал в документах выражение: руинированная церковь.

Дочитал “Кануны” В. Белова. Книга Белова – горькая, но с компромиссами, некоторые – необязательны и заставляют предполагать, что это никакие не компромиссы, а просто он так думает. Если так, то это печально. И все-таки вышла книга о том, как разрушали русскую деревню; отнести это разрушение на счет троцкистов (в 1928 году!) и евреев – невозможно. Несерьезно.

Из Москвы хорошо возвращаться: там чужое мне, разговорный жанр, значительность, тщеславная борьба, литературное чинопочитание, подогреваемый беспрестанно антисемитизм и просто толчея. Все это я переношу тяжело и, разговаривая, чувствую, что не могу быть искренним: что-то мне мешает постоянно <...>

Примириться с состоянием нашей общей российской жизни было бы невозможно, если б не само ощущение продолжающегося бытия, которое мы – многие российские люди – научились ставить и ценить выше всего. Все прочее перед этим ощущением отступает и обретает ничтожность. А ведь всегда было синее летнее небо или клейкие листочки весны, всегда были дети, матери, жены, отцы, всегда ели и пили, ездили на дачи, бродили по лесу и вообще просто жили и не могли не испытывать от этого простого счастливого чувства, и все-таки они отрывались от этой прекрасной чаши бытия, чтобы посчитаться с оскорбителями жизни, с насильниками и распорядителями человеческих судеб.

16.8.78.

Самое могущественное – это количество жизни; это оно примиряет человека с бедами и потерями; человек оглядывается и видит, что все вокруг продолжает совершаться, а он-то думал, что рухнули небесные своды...

Прочел сегодня “Мою жизнь” С. А. Толстой (напечатаны отрывки в “Новом мире” – к юбилею). Читая С. А. Т., я думал о том, что даже в девяностые годы в России было больше гласности и больше свободы в печати, чем сейчас. Пожалуй, и сравнивать невозможно. И еще думал, какой мы послушный народ, русские, какие забывчивые, какие благодушные. Все это сошло бы за добродетель, не оборачивайся это неисчислимыми жертвами человеческими.

Опять за чтением о Толстом та же мысль об утраченном состоянии народа и общества; оно было более естественным и достойным.

Многие годы – и все интенсивнее – интеллигенция ищет оправдания своей слабости и трусости. И упрекает храбрых – во все времена.

Печальное письмо от Л. Григорьяна. Пишу о Можаеве (“Мужики и бабы”). Читаю Н. Страхова о Герцене.

19.8.78.

С годами все более понимаешь, как коротка жизнь. Это неудивительно; сам организм чувствует свои возможности и как они сокращаются. Это горькое чувство. Но с годами понимаешь и другое: сознательная твоя жизнь совпала с временем мрачным и растворяется в его глубине; и превозмочь эти мрачные силы невозможно, и страшно оттого, что жизнь твоих детей зависит от тех же сил и может пройти под их же деспотией, в царстве фальсификаций, фарисейства, страха.

Откуда же я выписал это: “Симуляция демократии – это комплимент, который тирания делает свободе”?

Как рождается во мне примирение? Страх нарушить или сломать жизнь близких. Но это умственный страх, страх воображения. Повседневно сильнее всего действует другое: небо синее, облака плывут, солнце греет, воздух свежий, рука Никиты в моей руке, и мы идем куда хотим, и нам хорошо. Сама жизнь примиряет. Как же они преодолевали это? Или они вовсе не преодолевали и сама эта жизнь вела их против своих осквернителей?

24.8.78.

Сегодня на исполкоме горсовета слушали о борьбе с пьянством (т. е. о выполнении последнего по времени постановления правительства). Говорили три часа, говорили, что Кострома по потреблению спиртных напитков и по преступлениям, совершенным в пьяном виде, занимает сейчас первое место в республике. В 1972 году выпивалось на 21 млн. руб.; в 1977 году – на 26 млн. руб. Смертность от пьянства соответственно: 378 и 460 человек.

2.9.78.

Сегодня Вячеслав Васильевич Смирнов рассказывал мне (сидели у него в кабинете в Доме книги) о Сергее Плотникове. Когда-то, после войны, когда Плотников ходил в форме офицера МГБ (так, должно быть, тогда называлось это ведомство), они дружили. Дружили настолько, что вот многие годы спустя вдова Плотникова решила навестить Смирновых <...> С этим Плотниковым (он умер в прошлом году, в Москве, куда уехал вслед за женой уже давненько и зарабатывал тем, что вел литературную консультацию при каких-то газетах, где удавалось) я познакомился в 57-м году; к нему-то, в отдел писем, я и попал после приезда в Кострому. Он же, оказывается, за год-два до моего появления был уволен из госбезопасности с выговором по партийной линии. Обо всем этом я узнал только сегодня; к тому же Смирнов не объяснил, за что был Плотников изгнан. Забыл, не знал или не захотел сказать. Но рассказал, что жена Плотникова – особа важная, избалованная давней хорошей жизнью, которая прекратилась, когда ее первого мужа, ответственного работника, расстреляли, а ее выгнали из Москвы, а потом (или последовательность событий другая) арестовали. И вот тогда-то Плотников познакомился с ней и попал под ее чары – или как это называется.

Господи, мог ли я тогда, осенью пятьдесят седьмого, подумать, что этот мягкий, какой-то невнятный, неразборчивый человек с чертами графомана – недавний офицер столь страшного учреждения! Он уехал в Москву, когда жена его получила денежную компенсацию за первого мужа и добилась возвращения пусть не квартиры, но комнаты в коммунальной квартире. Помню, как Плотников заезжал в Кострому, заходил в редакцию, и всегда меня путало странное соединение в нем мягкости и просительности с какой-то непонятной мне твердой уверенностью в своей ценности, что всегда казалось мне безосновательным. Смирнов рассказал, как однажды в цирке на французской борьбе Плотников вызвался побороться с самым могучим из выступавших борцов, пообещав друзьям подшутить над этим Аркашкой Воробьевым (так звали борца). И вот, к удивлению публики, невзрачный Плотников то ли дважды, то ли трижды уложил этого силача, и администрации пришлось вмешаться, чтобы защитить престиж (спасти!) своего борца. Плотников знал приемы – вот о чем хотел сказать этой историей Вяч. Вас.

Когда возвращался домой, то думал: сколько же этих явных и тайных офицеров прошло уже через мою жизнь. А скольких я не знал! Да и ныне знаю достаточно. Вот Эдуард Прокопьевич Камазаков, которому я своим уходом из редакции открыл “путь наверх”, – офицер запаса госбезопасности; там он и проходит регулярно учебные сборы. На те же сборы вызывают Андрея Протасова, главного редактора областного радиокомитета, человека грубого, злобного, невежественного. Припоминаю, как бывший старший бухгалтер “Северной правды” Михаил Васильевич Логойко, воевавший в Гражданскую войну под началом Якира, предупреждал нас с Володей Ляпуновым против Гашина (заведующего отделом пропаганды редакции), явно намекая на его доносительские склонности или функции. Подобным же образом несколько лет назад осведомленный человек предупредил нас с Тамарой против Е. З., человека уже нашего поколения. И это, я думаю, далеко не все. Общественные начала в этой “сети”, вероятно, развиваются успешно и в наши дни. Я уже не говорю о том, что обилие новых лиц в этой организации заставляет предполагать, что тенденции к сокращению штатов там нет и не ожидается. Вышедшие же в отставку или на пенсию бывшие работники (Епихин, Лавров, а также полковник с японской улыбкой и вставными зубами, который в свое время разговаривал со мной (допрашивал) самым неприятным образом, а потом, уже в нетях, любезно беседовал со мной в пирожковой, оказавшись со мной за одним столиком) то и дело попадаются на улицах, и невольно думаешь, что по крайней мере некоторые из них не забыли своих прежних служебных задач по пресечению и уловительству. Современный общественный быт непредставим без присутствия и участия этой могущественной и тайной организации; без ее представителей жизнь неполна, ее изображение – тоже.

3.9.78.

Коля С. рассказывал анекдот: солдату перед ученьями говорят: “Продай автомат”. – “А как же я буду без автомата?” – удивляется он. “А ты делай: тра-та-та, и все будет в порядке”. Ну, отдал солдат свой автомат за сто рублей, отдал – и бежит в атаку, крича: тра-та-та-та. И вдруг видит: мчится кто-то ему навстречу и изо всех сил завывает: жу-жу-жу! И руки в стороны простерты...

Вот отмечается 150 лет со дня рождения Л. Н. Толстого. Юбилей. В журналах и газетах – высказывания, рассуждения, славословие. К сожалению, ко всему или ко многому примешана фальшь: в сущности, то, чему учит писателя русского Толстой, не пошло впрок; в некоторых устах его имя звучит кощунственно, настолько он далек как художник, мыслитель, человек от того, чем удовлетворяется наша литература и те, кто мнит себя на вершине этой иерархической чиновной организации. Ни в ком нет духовного, художнического достоинства, которое хотя бы отдаленно напоминало толстовское достоинство и толстовскую духовную независимость и влиятельность. Они говорят о нем, хотя, по сути, они враги ему или абсолютно чужие.

8.9.78.

По телевидению показывали торжественное заседание, посвященное 150-летию со дня рождения Л. Толстого. В Большом театре в первом ряду президиума сидели Брежнев и другие; а также: от Брежнева вправо – Г. Марков, С. Михалков, Л. Леонов, М. Алексеев, А. Сурков, Н. Грибачев, К. Симонов, А. Чаковский (этот, конечно, сидел ближе к центру, я пропустил его). Доклад делал Бердников. Затем выступили П. Зарев (Болгария), Х. Варелла (Аргентина) и представитель Индии, который сказал – единственный – то, что соответствовало духовным заветам Толстого. Секретарь Тульского обкома партии по фамилии Юнак с замашками большого вождя к концу забыл, где он и зачем, и с энтузиазмом превозносил Брежнева и заверял в преданности и верности.

Помню, как на подобном заседании выступал Леонов; это было событием культуры. Нынешнее заседание неизмеримо мельче; в нем было что-то позорное для нашей литературы, для всего общества. Смотреть и слушать было мучительно. Эти самоуверенные, значительные надутые люди превзошли Толстого; он со своими сомнениями и страданиями – малое наивное дитё. Они давно поняли, что совесть, правда, человечность, дух, справедливость – это прежде всего слова и произнесение этих слов – служебная обязанность, которая неплохо оплачивается. Он-то ломал голову, мучился: как же, как же, я живу богато, праздно, мне прислуживают! Нехорошо! Ах, бедный, бедный Толстой, все эти мучения никого теперь не мучают, все это – пустое, мелкое, какое-то детское. Теперь у нас роскошь – трудовая, потому что каждому дают “по труду”, и совесть может спать спокойно. Совесть теперь – из области декламации, одно из самых бессодержательных слов. Если вернуть ему смысл, то оно станет одним из самых разрушительных переживаний для нашего народа.

Пятого сентября совпало: вдовы Семина и К. Воробьева прислали мне книги, сопроводив их добрыми словами. Что-то странное и печальное было в этом совпадении.

22.9.78.

Завтра редакционные едут за картошкой. Как у Чухонцева о маленьком городке: “Он, может быть, и верит в чудеса, но прежде запасается картошкой”. Изменение одно: пожалуй, уже не верит. Я не поеду. Однажды после такой поездки, насидевшись на земле и на мешках, я сильно и неприятно болел. В другой раз, уже будучи заместителем редактора, я поехал на второй день (за первый день не управились), и мы вместе с одним человеком, мужем секретарши, нагрузили и разгрузили, развезя по домам и дворам, полный грузовик набитых под завязку мешков. Я так и таскал, кому до порога, кому до сарая. Да и в первую поездку помню, как женщины звали: “Мужчины, помогите” (и на весы мешки надо затащить, и с весов снять, и на грузовик пошвырять), а откликалось нас четверо-шестеро, и чем дальше – все меньше, и я – до конца, пока пальцы держатся за углы мешков, пока не разжимаются... Теперь у меня и силы, должно быть, не хватит, да и с какой стати?

Начал читать роман О. Михайлова “Час разлуки” (“Волга”, 1978, № 8). Интересно уже потому, что знаю этого человека, а роман откровенно автобиографический. <...> Михайлов пишет о себе с большой любовью и сочувствием; это неудивительно. Удивительнее, что в этом преуспевающем, вольном, даже циническом герое пробивается жалость к себе, потому что ускользнуло что-то старомодно-хорошее, твердое, что-то из старых, осмеянных ценностей. Или так мне показалось.

12.10.78.

Продолжается матч Карпов – Корчной, именуемый “претендентом”. Возможно, его сопровождают многие анекдоты, но я слышал один: “А вы знаете, что Карпов дисквалифицирован?” – “За что? За прием допинга?” – “А как же: у него в одном кармане нашли └Малую землю”, в другом – └Возрождение””.

Сливочного масла нет.

В эти дни, кажется, заканчиваются работы в колхозах и совхозах, в которых участвовали тысячи горожан. Никто и не думает этих людей просить. Звонок из райисполкома (“примите телефонограмму”) обязывает: такого-то числа поставить в такое-то хозяйство столько-то человек. Эта власть давно разучилась уважать своих граждан, она – бесцеремонна. Всякое непослушание, принимающее – даже невольно – политическую окраску, расценивается как худшая из разновидностей непослушания и нарушения порядков. И пьянство, и хулиганство, и прочее понимаются и воспринимаются (и наказываются также) много спокойнее и легче, чем инакомыслие.

На мосту через Волгу был потерян прицеп с кирпичом и простоял там – десять дней. Никто не хватился, и ГАИ не заметило, хотя прицеп стоял, затрудняя движение и способствуя возникновению аварийной ситуации. Подумаешь, грузовик кирпича! Пока Галунина, ездящая каждый день через Волгу на троллейбусе, не начала обзванивать разные конторы, прицеп все стоял. Не будь она настойчивой, он бы так и стоял. А забыли о нем армейские строители. Вот наши нравы.

23.10.78.

В минувшие дни произошло событие: краковский кардинал стал Римским Папой. Впервые за 400 лет Папой избран не итальянец. Думаю, это событие очень не понравилось в нашей столице. Оно укрепляет национальную гордость поляков, а это нам ни к чему. Нашему начальству хочется, чтобы вся жизнь повсюду шла по его планам и указаниям. К счастью, жизнь непрестанно огорчает кремлевских старцев.

Как-то вечером ходил в магазин за хлебом и чаем, подошел к кассе. Впереди меня выкладывал свои покупки мужчина лет пятидесяти: пачку вермишели, буханку черного хлеба, два куска сыра, две банки рыбных консервов и четыре плавленых сырка – “разные”, сказал он кассирше, т. е. разных сортов. И я как-то неожиданно для себя всмотрелся в это богатство рабочего пожилого человека, пришедшего в магазин после работы, и слезы прихлынули к глазам от простой и ясной мысли: это же он после получки пришел и купил что мог, получше, и потому сырков этих плавленых разных набрал, и консервов, и сыра – другого ничего не было. Ах, не о сытости я болею, не о пище, о другом – о справедливости и равных человеческих возможностях...

Реальная жизнь и ее официальное выражение, ее официальные обозначения, определения, расходятся всё более, и уже давно это началось, и хотя ненадолго замедлилось, теперь с новой силой растет это катастрофическое для человеческих душ расхождение, и неизвестно, когда здравый смысл постарается взять свое. <...>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю