Текст книги "Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)"
Автор книги: Игорь Дедков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
День разгулялся; в палате пока один, но это – казус. Немного гулял после дождя.
Странное скоростное сокращение мира – до дома, и ничего, ничего, все отступает...
24.7.93.
Июльская гроза. Сегодня, в ночь на 23-е, гремело, грохотало, хлестало по окну, даже брызги долетали, пришлось встать, закрыть форточки. Все вздрагивало и взблескивало, и последний сон – вымученный – пропал. Чего я только не придумывал – вспоминал стихи (“Во весь голос” Маяковского, что-то из Есенина – полубредово) и, главное, чувствовал: приближается утро, надо заснуть, иначе не будет сил, а когда нервничаешь, торопишься – совсем ничего не получается, а померил температуру – 39. Так и съехала операция на вторник...
Сегодня, значит, 24-е, время здесь – числа – не имеет значения: важны события: до операции, операция, после операции. Надо урезонивать свое воображение: все равно все варианты перебрать невозможно. Доверимся судьбе. Ну и выкарабкаться надо будет. Постараться.
Щелыково придется отменить уже сейчас. Даже при самом благоприятном обороте дела – не успеть.
Я что-то хотел написать про июльскую грозу. Вспомнил платоновскую “Июльскую грозу”. Какое счастье быть маленьким мальчиком! Или иметь сына – еще маленького мальчика. Это у меня было.
Писать всерьез невозможно – поднимаются чувства и т. д.
27.7.93.
“Июльское” “утро стрелецкой казни” переименовывается в утро августовское или сентябрьское.
Сколько раз говорил себе, что всех вариантов предстоящего не пересчитаешь: так было в пятницу, когда меня разобрала высокая температура, так и сегодня, когда сказали, что в таком болезненном состоянии операции делать нельзя.
28.7.93.
Слава Богу, вчера из Крыма вернулся Никита. Как бы из другой страны – если это будет закреплено, то привыкнут к этому только “новые русские” и “новые украинцы”.
Страшная сила воображения! Разоружающая, расслабляющая, томящая, настигающая, убивающая, не знающая ни берега, ни предела!
Ее обещания и выверты могут быть бесподобны, но – как опасна! Какие разочарования они обещают!
29.7.93.
(От Матфея.) ...Вдруг представил себе, как народ тогда – влачился... Это было даже картинно – нечто растительное. (Разум включился и объяснил, напомнил, что время-то – уже новая эра и многое с человечеством уже было: и государственность, и политическая, и философская, и прочая мысль), и тем не менее – среда, внутри которой движется Иисус, – люди, которые бегут за ним, падают к его ногам, которых он ведет со всепобеждающей силой, – все это и неким видением некоего ветвления, стелющегося, колеблемого всяким ветром и всякой силой...
Друг друга спрашивают: ты верующий, веришь, крещен? И часто так все ясно: крещен, я православный, верующий и т. д.
А когда читаешь Евангелие, понятней некуда сказано: живешь по заповедям – значит веруешь, подчиняешься Божьему закону.
В мирской жизни об исполнении заповедей говорят обычно в судах (ага, попались!), да и то как о преступлениях перед людьми.
30.7.93.
Вот где материя берет свое; ее первичностью все пропитано; а где дух? И дух где-то здесь, затаенный, затаившийся, испуганный, ищущий, на что бы опереться, на какую духовную точку. Вчера я пытался опереться, скажем так, на точку, мне не свойственную, но, думалось-то, от меня не закрытую... Хотя бы потому готов без конца повторять, что грешен и виноват; я не могу причислить себя к грешникам, как великим, так и пошлым. Все-таки я старался жить (а иначе и не мог, вероятно, даже и не стараясь) по Его заветам (где-то есть про это в моих стихах).
<...> Бывало – самодеятельно, и здесь тоже, – я проговаривал, выговаривал какие-то скопившиеся, подступающие к горлу слова, и казалось, они совмещались с тишиной жизни и далью ее, к каким я взывал. На этот раз – было странное ощущение какой-то холодной пространственности. Слова были хорошие, универсальные и уже потому обнимающие и выражающие многое, но на них то ли надо было иметь право, то ли еще что.
Холодная пространственность материальности – вот что простиралось и как-то невнятно смягчалось... Или не смягчалось вовсе... Так ли они вылетали, так ли летели, или тайна не в словах, а в том эмоциональном взрыве, которым они выбрасываются?..
30.7.93.
Сколько характеров, столько способов самообороны и самозащиты. Сказать, что разум начинает сдавать тотчас, как получает неприятное известие, нельзя. Но характер, конечно, становится виднее. Это не основание для осуждения одних и восхищения другими. Но – виднее, и это интересно. За своим характером я нового не заметил, но его качества малопригодны для практического успеха в жизни, сказываются и здесь. Я проигрываю всегда, когда нужно быть практичнее, расчетливее, поискать максимально наилучшую для себя возможность, – вот тут я, мы, наша порода – пас, мы доверчивы и неприхотливы, мы исходим, что другие люди наделены тем же чувством ответственности, доброжелательности, честности.
Что-то вроде этого вытаптывалось в полубессоннице: не суди, не умничай, не сравнивай – и еще сверх, из прошлого опыта: не жди, не оглядывайся, не жалуйся, иди...
<...> Тут так: пошел – иди, не мудри, не оглядывайся...
Весь конец июля – в грозах, в громких, шумных, со вспышками света во все окно, в страхах соседа простудиться, в невозможности спать.
Хорошо быть молодым – это я сейчас понял, с остротой не мысли, но – ощущения. Даже не то понял: невозвратность, необратимость пути. Вся остальная необратимость (политическая и прочая) – чушь. Обратимо все, кроме жизни.
17.8.93.
Дома. Вот понимаю, что ничего не надо предугадывать и торопить. И не надо перебирать варианты (все равно может вывернуться непредусмотренный). Но ничего не могу поделать: ум бежит впереди, и следом всякие чувства. В таких случаях уму, сознанию самое подходящее – военная дисциплина: идти туда, делать то и это. И – никаких уклонений. (Так и легче.)
<...> Зачем я это пишу? Всего, что составляет меня и заполняет меня, не передать. На такую передачу ушла жизнь, и никто мне не скажет, что же передалось и осталось.
Буду читать дальше – Шпенглера, Адамса, Соловьева... как ни в чем не бывало...
22.8.93.
Состояние промежутка: между известным и неизвестным. Хотел как-то ускорить – быстрее миновать – не вышло. Оттянулось на неделю – да все равно скоро. Из-за неизвестности писать не очень хочется. Или надо делать вид, что все как прежде, или считаться, и тогда все окрасится, а мне этого не хочется: зачем скулить? Если время у меня еще будет, то я, конечно, напишу все, что перечислил на первых страницах этой тетрадки, – очень хочется! А Кострома – целая жизнь! – иначе все ускользнет – все, что в дневниках. А в дневниках так мало поэзии жизни, поэзии дома, семьи – самого бесценного, нигде – кроме памяти чувств – не фиксированной. Как тонко это схвачено у Флоренского, при его трудной для меня сфокусированности на себе, на своих ощущениях, на сквозящей, все пронизывающей мистике...
29.8.93.
Хотел ускорить, да не вышло. Все тот же промежуток. Или, может быть, просто жизнь. Непривычная, без сосредоточенности на деле. А состояние мое такое теперь, что можно ходить на работу. Почти как раньше, если, конечно, забыть, что придется возвращаться в больницу.
Прочел за это время Пайпса, введение к “Закату Европы” Шпенглера, почти всю книгу Генри Адамса, первую часть книги Кларка о Ленине, книжечку С. Заяницкого и много чего другого. Надо бы вернуться к писанию. Это сложнее.
Заезжал Н. Б., приезжает Олег, привозят газеты, не забывают – спасибо всем. Звонил Рожанский и после – Гефтер.
Болеть – в такие времена! Впервые занимаем деньги. Мне надо вырваться – не ради себя. Лучше не писать.
30.8.93.
Завтра день рождения отца. Думал, что буду в больнице. Все “удовольствие” растянулось. Перечитываю Ю. Домбровского “Факультет ненужных вещей”. Вроде бы страшное, а сквозь все – очарование жизни, очень простой и ясной, очарование людей (тоже простых и ясных – вне узилища). Поразительный контраст живого, живущего, красивого, непосредственного – и вдруг проступающего жестокого, беспощадного ядра.
1.9.93.
Дни проходят так быстро. М. б., я еще буду их вспоминать – наши прогулки с Томой к университету, – когда чувствовал себя целым и здоровым. Вчера вместе с Никитой был у моих.
Сегодня – прекрасный солнечный день. Все, что видели вокруг университета сегодня, взывает к воспоминаниям. Тома была вчера на факультете. Печальная информация Засурского. Гнусность власти[352]352
У факультета журналистики пытались отобрать здание на Моховой.
[Закрыть].
Уже 8.9.93.
Волокита еще не окончена, или это теперь норма и я зря сетую?
К тому же не знаешь – спешить или не спешить. Или – по воле волн?
Сегодня услышал: надо суетиться. (Искать другие варианты.) Я же говорю: не надо суетиться.
Стараюсь не думать о финансовой стороне дела. Ну а если у кого-то – нет таких возможностей, у его конторы – нет? Или живу где-нибудь в деревне? Что тогда?
Они сооружают мир, где верховодить будут деньги. Я надеюсь, что в России этот номер не пройдет. Этот призываемый ими мир именуют демократическим. Он мне отвратителен уже сегодня в своих претензиях надвигающейся реальности. (См. хотя бы про “финансовую сторону” человеческого выживания.)
Будничность всего. Я об этом догадывался и, кажется, писал. Не было – есть, и все тут. И надо выкручиваться.
Я не хотел бы подвести вас, мои милые. Вот что меня мучит.
Прочел Роберта Грейвза “Я – Клавдий”... Теперь – читаю о том же – Тацита. (Не завидуйте другим временам и широтам. Разная концентрация одного и того же.)
Дочитал Кларка – о Ленине.
14.9.93.
Жду возвращения в больницу. Долгое оформление (по правилам поликлиники – анализы и проч.) и малоприятное (редакция платит деньги; это и есть приобретение демократии; а если бы не было?). Но закончилось оформление в пятницу, сегодня – вторник... Такова хроника. А хроника души?
То ли надо было выйти на работу, не знаю. Недели две назад, что ли? А с каким настроением ходил бы, сидел бы там, разговаривал?
Что гадать? Как есть, так и есть. Надо дождаться. И, наверное, не отчаиваться. По крайней мере раньше времени.
Прочитал “Анналы” Тацита, читаю его же “Историю” и параллельно Светония. Почему-то втянулся. Потому ли, что – далекое?
Вероятно, Тацит преувеличивает число войск и жертв. Если преувеличений нет или они невелики, то картина – ужасная. Как за день перебить 80 тысяч людей, потеряв при этом четыреста человек? Или как вообразить 50 тысяч погибших – погребенных под развалинами рухнувшего циркового амфитеатра?
Как бы то ни было, жизнь человеческая тогда ничего не стоила. У человечества XX века были достойные предшественники.
Но – какие говорились речи, какие пробивались временами достоинство и доблесть!
Ныне – речи без достоинства и блеска, люди без доблести и благородства, зато – то же невыводимое племя льстецов, доносчиков, корыстолюбцев, мелких сутяг!
И, подозреваю, случись что – жестоких людей, не гуманнее тех, кого они честят (чекистов, напр.)!
Придумывать ли свое печальное будущее? Прозревать ли? Или подождать? Пока еще жду.
Не стало Ю. Болдырева, В. Лакшина, Г. Комракова – всех я знал. Двух последних я бы хотел проводить, да совпало с моей болезнью. Люди одного поколения и одного, скажем так, крыла в поколении.
Слушаю радио “Эхо Москвы”, телевизор сломался. Вчера давали беседу со славистом из Парижа (Герра? – так послышалось). Рассказывал, как угнетали культуру у нас и как он по возможности ее защищал и спасал (писал о ней, собрал коллекцию живописи и графики). Был включен прямой телефон, и одна из слушательниц сказала, что сегодня на “Эхо Москвы” “неприятная передача”. И тут же благородный, высококультурный гость из Парижа вскричал: “Тем хуже для вас! Пошли к черту!” И после паузы: “Я бы этих старых большевиков...” – и зарычал.
Вот так и приоткрылась глубина культуры и – прорвавшаяся злоба! (И к кому? К неведомому человеку, женщине, сказавшей свои слова очень спокойно?)
Сколько же получили мы европейских и американских учителей и суровых наставников!
16.9.93.
Все по новому кругу. Моя вечная наивность; условность всех прежних договоренностей (“вернетесь через месяц” и т. п.); одна надежда – что к лучшему. Лишь бы хуже не было.
Я – в другой палате; на троих, но пока нас двое (86-летний старик после операции – можно позавидовать: справился!); особенность палаты – сломанный бачок, который слесарь не чинит, т. к. вся система протекает (надо сливать кувшином), – вот так теперь в ЦКБ. Но это все пустяки. Ничтожное.
18.9.93.
Сегодня впервые, лежа под компьютером, задал тот вечный общелюдской вопрос, над которым днями почти пошучивал (за его бесполезность): за что?
Больше – надеюсь – не спрошу: это слабость.
За что? – спрашивают каждый день миллионы по всему свету: убиваемые в Абхазии, в Сомали, на ночных улицах, погибающие от болезней и разных катастроф.
Ответа нет.
20.9.93.
Вдруг вчера после проливней – солнце и синее небо над еще зеленым парком. А гулять пока не решаюсь – не хочу, чтобы повторилась та пятница.
22.9.93.
Вчера Ельцин попробовал себя всерьез на поприще государственного переворота. Очень надеюсь, что ничего путного из этой затеи не выйдет.
Я словно чувствовал, что, когда буду в больнице, что-нибудь начнется – какая-нибудь городская пальба. Вот нечто похожее и происходит. Или близко к тому.
К несчастью, я частенько догадываюсь о будущем. Лучше сказать – предчувствую. <...>
Господи, не отворачивайся от меня, помилуй и прости.
Солнечные стоят дни – самые любимые мои – осенние... По Тютчеву – “весь день стоит как бы хрустальный” – за окном, где парк, еще зеленый, с едва прочерченной желтизной...
“Прорвемся”, – сказал я кому-то по телефону. Нет, не так: выкарабкаемся, вытерпим, пересилим, переключим себя на жизнь – вот бы так, но пока я все чаще готов повторять: не отворачивайся, Господи, не оставляй... И вот единственная несомненность: я думаю о вас, мои милые, я люблю вас и не хочу вас подвести. Я должен выбраться.
Вечером, думая вперед, просил: чтобы повезло, а сам боялся: уже не повезло и может не повезти еще больше.
И тогда как сделать, чтобы болезнь моя меньше задевала моих милых, меньше их задевала и терзала. Как сделать, Господи! Помоги мне, не оставляй, хотя я и виноват перед Тобой. По молодости, глупости, неопытности и превосходящей опытности и давящей силе государства. Это не оправдывает, но доказывает хотя бы не злонамеренность мою.
28.9.93.
Ну, 24-го я кое-что прошел, и теперь организм успокаивается – не знаю, как долго это продлится, предсказания врачей были нехорошие. Если сбудутся – сколько мне предстоит пройти всего впереди – Бог весть.
Задумался, что когда будет, в каком месяце, вспомнил про Новый год и т. п., а потом сказал себе твердо:
ничего ни о чем не загадывай, не предугадывай, не торопи, не забегай вперед – все мнимость, все легко опрокидывается, отменяется и т. п.;
научись жить по-новому, от ситуации к ситуации, и как-то из них выбираться, если тебе повезет и от тебя не отвернутся.
Иногда человек чувствует, что подчиняется какому-то высшему раскладу, и вдруг открывает это для себя.
Кажется, они хотят взять Белый дом силой. По ТВ нарочно с подробностями прощания показывали похороны офицера милиции, убитого боевиками. Это как бы взывало к отмщению, к наказанию виновных. Вокруг Белого дома – кольцо: никого не впускают, только выпускают. Федор[353]353
Друг Дедкова Федор Васильевич Цанн-Кайси был народным депутатом Верховного Совета РСФСР от Владимирской области.
[Закрыть]уехал уже дня три, как бы я поступил на его месте?
Все происходящее – даже в мелочах – отвратительно. Это и в самом деле диктатура, но кого? Кто движет Фигуру или Туловище?
Клинтон теперь – наш старший брат!
Вот он позвонил, вот он сказал!
Будет возможность и настроение – е. б. ж. (если буду жив), – напишу по записочке Оскоцкому и Нуйкину, чтобы хотя бы знали, как я на все их хлопоты и демократию смотрю.
Боже, а Черниченко – народный заступник – забыл, должно быть, когда держал в руках перо. И не стыдно торчать каждодневно на экране ТВ.
29.9.93.
Думал, что смогу ждать спокойно, что я достаточно подготовлен Гришиным[354]354
Врач-хирург.
[Закрыть]к худшему известию, но не получается.
Читаю Мережковского “Леонардо”, а все время отвлекаюсь, думаю, хотя все уж передумал и себя уже уговорил... Ничего удивительного – все как у людей. С их последними надеждами. Но воля к жизни должна преодолеть и это.
Прочитал вчера переписку Е. Трубецкого и М. Морозовой (“НМ”, № 9). Дочитываю 1-й том Мережковского – романы, за которые никогда прежде не брался. (Пишу коряво – потому что полулежа.)
Слушаю радио и опять думаю: у власти – мелкие люди с мелкими чувствами и мыслями. И как легко журналистика перешла (уже давно переходила) на язык ненависти к “врагу” – официальная послушная холуйская журналистика!
Снег с дождем, а деревья еще не облетели. Второй день дождь стучит по подоконнику.
7.10.93.
Я вернулся домой 1 октября. Как спокойна и свободна была душа моя первые два-три дня дома. После всего – успокоилась. Это теперь в нее возвращается вся полнота жизни – полнота ее сумятицы, тревоги и горечи.
3 – 4-го – стрельба. Российский парламент в очередной раз упразднен. Торжествуют мои бывшие друзья и единомышленники (давние, былые, – Оскоцкий, Черниченко, Карякин, Нуйкин и т. д.) – стыдно. Перебито много народа.
Когда я был в больнице, застрелился В. Л. Кондратьев. Анфиногенов, разговаривая со мной по телефону, осудил его (В. К. был пьяный). Обстоятельства жизни – не в счет.
[Б. д.]
Если искусство в самом деле – а это так – преодолевает смерть, то только тогда, когда являет собой жизнь и сберегает ее и воскрешает человека. Это вечное открытие жизни и человека, его глубины, разнообразия, богатства.
Этим кажется, что все они знают, но знать можно – книги, фильмы, картины, но жизнь – никогда.
(Они увидели во всем, что им померещилось: что Толстого едва помнят, что Залыгин – серая скука и т. д. и т. п.)
Конец истории – конец литературы. Но если первое – неправда? И тотальная победа западного либерализма – миф? А если б и победа, то взрыв этой благополучной истории от скуки?
Это рассуждают люди, когда думают, обретаясь в Москве или в сфере ее тесного общения, что все кончено. Они не учитывают, что остается страна и ее народ, уже в ста верстах от Москвы – другой.
Припомним: что противостояло идеологическому мифу, внутри которого нам предлагалось жить? (Нет, мы должны были там жить, если не хотели неприятностей и вообще собирались как-то сносно просуществовать.)
Так что же противостояло?
Ответ простой: жизнь.
Не та, что в газетах, по радио, на экранах, в речах начальства, в романах, а другая, никуда не попадавшая, оттесненная, отодвинутая, как бы невидимая. Она мешала и раздражала своим несовершенством, разрушала столь совершенный миф.
И эта жизнь должна была прорваться. Некогда она составляла содержание и смысл искусства. Это про Николая было сказано, что он через Чехова узнал, какой, собственно, страной он управляет, какие в ней живут люди.
Над этим стоит задуматься: представим себе условия воспитания наследника, его образ жизни, почитаем дневник и переписку царя и сообразим, какую Россию он знал и в каком соотношении она была к реальности, к этой огромной стране.
Литература 60 – 80-х годов оказала немалое влияние на духовную атмосферу страны, потому что она вернула жизнь и подчинилась жизни как Богу.
Наставшая эра свободы наконец убрала все преграды, и жизнь предстала – посредством и искусств, и документалистики – открытой. (Стали ликвидировать “белые пятна” и раскрывать разные темы.)
Эра свободы продолжилась и далее. Очень скоро оказалось, что свобода более всего нужна для “целей” не высоких, а низких. Разумеется, взялись за то, что полегче.
Теперь мы оказались там же, где и были. То есть вроде бы совсем не там, не в царстве коммунистического рабства, а в стране буржуазной свободы, но, в сущности, там же.
И первый, вернейший признак – исчезнувшая реальность, нарастающее отсутствие жизни [нрзб.]. (Там: страх. Здесь: а нам все равно.)
Жизнь неугодна, когда она не совпадает с мифами. А новые мифы не замедлили явиться. Особенно это видно по журналистике.
Возник литературный промежуток, может быть, он естествен и был бы преодолен. Но волна критики разрушительной заполнила его; т. н. коммерция – тоже форма критики и паразитирования на плохо или хорошо сделанном предшественниками.
Энтузиасты разрушения своим криком и грохотом, торжествующим визгом постарались заполнить все печатно-визуальное пространство.
Ёрничество и беспощадность.
Почему же они говорят: поменьше жизни и подальше от правды?
Они не знают того, что знали про жизнь Абрамов и Трифонов, Астафьев и Носов, Панова, Семин, Казаков...
Оголтелость РАПП (“напостовцев”) – ЛЕФа была политически обоснована; оголтелость постмодернизма (высокомерие его адептов, наглость) менее очевидна, но укоренена на политической почве <...>
Заявление о себе, любимом, или сладчайшее самовыражение, заставляющее думать, а нужна ли нам четвертая власть – не чересчур ли много властей? (Отношение к “простому” человеку.) Человек перед любой властью чувствует себя беззащитным.
И четвертая – не исключение.
21.12.93.
Опять – здесь. А здесь – совсем другой круг мыслей. Как в ловушке. Иногда понимаешь, что и здесь надо как-то устраиваться, – и люди, думаю, некоторые, устраиваются. Я же – просто иду и, что будет, не знаю.
Все – проза, все – будни.
Тяжелый день.
Так и было: полное крушение иллюзий. Мы полагаем, Он располагает.
24.12.93.
В послеполуденной декабрьской тьме вылежал: нельзя сдаваться, нельзя сдаваться, нельзя! Сдаться-то успеешь всегда. В год-то Собаки сдаваться совсем не годится. Я все же – собака, верный пес, домашний, неуклонимый от своего собачьего служения.
25.12.93.
Фильм Голдовской (“Повезло родиться в России”) – я понял, какое лицо у Стреляного... Когда познакомился – в 87-м, – под обаянием имени – понять не мог, что же меня в нем настораживает. Тогда он говорил: журнал (“Новый мир”), каждую книжку – делать как последнюю. Чуть позже меня равно настораживало в нем (и в Адамовиче, кстати) – беспощадность (не к себе, разумеется) – к тем, кто сочтен противником. Бестрепетная беспощадность – на это меня никогда бы не хватило...
В фильме Голдовская все спрашивала про “смысл жизни”.
Раньше я знал, что это такое. Теперь я заметил, что боюсь этого слова. Оно мне неприятно. Раньше для меня такого вопроса не было.
Еще заметил в этом фильме: Голдовская снимала в квартире своей подруги – жены Красавченко. Та говорила мужу по телефону (разумеется, не такому, как у нас, а – с антенной, не знаю, как он называется) и настаивала, что надо решительнее штурмовать Белый дом. Но записываю не для этой подробности, а для другой: в интерьере квартиры, в какой-то из комнат мелькнул большой фотографический портрет С. Красавченко, одного из героев “президентской команды”.
Любопытно: на столе О. Румянцева – собственное фотоизображение, и здесь – в доме – тоже, много крупнее – никак не могут на себя насмотреться, налюбоваться. Такие пришли к власти люди. (Ну, О. Румянцев оказался честнее многих, у него нашлось в душе что-то поважнее любви и тяги к власти.)
25.12.93.
Нам хотят сказать, что все, чем мы руководствовались в жизни, чему следовали в поступках, – ничто.
А вот они нас превзошли. Они – откровенно богатые, откровенные приобретатели, банкиры, дельцы, собственники, – скучно перечислять...
Да, с детства, с юности и дальше я помнил, что кроме меня есть нечто большее, чему я принадлежу, – это родина, ее народ, его большинство. Меня воспитали – все, особенно книги, – что есть другие и о них надо помнить. С этим чувством – необходимости соучастия и помощи – я ездил работать в колхоз (в университете), потом поехал по распределению, и так до конца – всегда держа в голове и душе верность долгу... (Нет, это я написал плохо – лежа, словно спеша.)
Некая дама, выше средней упитанности, дорожная попутчица Голдовской (в упомянутом фильме), лет пятидесяти с чем-то, неопределенной внешности, охотно рассказывала, что у нее три квартиры, два дома, десять тракторов и т. п.
Разумеется, рядом с такими достойными людьми наше поколение – глупцы. Но пусть нас рассудят Бог и время...
26.12.93.
Воскресенье, и утром – время посещения. Такая радость и такое испытание. Трудно говорить. Завтра все решится, и как про это забыть.<...>
В Льюисе – много утешения и чистого света, и, когда я читаю, как-то легчает на душе...
Мама спрашивает по телефону, не болит ли у меня голова и как меня кормят...
И я не должен – не смею – отчаиваться. Если есть даже щель. Ко всему остальному больница готовит прекрасно... Но если щель есть, то почему она не для меня?..
М. б., писать – вообще лишнее. Но что-то заставляет.
Божественный Лев со сверкающей солнечной гривой, приходящий на помощь слабым, помоги и мне!
Но в какой рог выдохну я свою просьбу? Свой не слышный никому крик?
Болеть ведь неприлично и жаловаться на судьбу – неприлично. Прилично – терпеть и делать вид, что все идет как надо. По плану. Пока можешь делать вид и держать лицо.
...Я беру с пояса, снимаю с пояса волшебный рог Сьюзен и выдыхаю в него со всей силой своих легких сигнал, призыв, крик о помощи!
2.1.94.
Одно хорошо: ко мне можно приезжать – праздничные дни, – и каждое утро, сегодня – третье, я со своими, милыми. А дальше – опять неведомое, и ты не в своих руках.
В сущности, что такое – мы?
Встретившиеся в бесконечности бытия маленькие живые звездочки – и родители, и дети, и близкие, – встретившиеся и сколько-то пребывшие в счастье и печали... – скажем красиво – просиявшие! – для нас самих ведь так!
Господи, помоги мне!
10.1.94.
Вчера не стало Анны Алексеевны, “бабы Ани”, Томиной мамы. Я ее любил.
И чуть ли не в тот же день в Ярославле умерла Люся, сестра Томы.
Вот так – это уже не где-то спереди рвутся снаряды, а – среди нас. Пришла беда – отворяй ворота – держи круговую оборону.
Господь когда-нибудь да поможет нам – неужели в нас настолько сошлось зло? Или – “слабое звено в цепи”?
Надо решить для себя: записывать что-либо или не записывать ничего.
Надо найти в себе какое-то равновесие.
Когда-то я писал о том, что самая большая и страшная неожиданность мгновенно становится фактом быта, бытовым явлением, как бы вживляется, и все уже у нее в плену, и начинается новый отсчет времени и всему.
Равновесие? В самой возможности, уверенности, что можно и нужно еще побороться. Но без некоторого везения, без поддержки – как? И все равно – выхода нет – держаться и держаться.
Если б я был один, было бы проще...
Вечером по телефону Тома напомнила: “Уныние – грех”.
Все верно: надо так,
надо так —
изо всех сил.
12.1.94.
Господин Б. Е. в тронной речи упоминал политиков, постигших “тайны власти”, и радовался, что их много среди новых парламентариев.
Тот, кто сочиняет речи этого ренегата из обкомовских секретарей, не понимает, что значит – “тайны власти”. Не понимает, что через упоминание “тайн” идет худшая аттестация политика и самой существующей системы власти.
14.1.94.
<...> Как глубоко и не контролируемо разумом оседают в сознании важнейшие впечатления и переживания!
Именно сегодня ночью видел во сне <...> бабу Аню – Анну Алексеевну – и вспомнил, что я не поздравил ее с чем-то – то ли с именинами, то ли со старым Новым годом (как раз была эта ночь). И – поздравил и поцеловал в щеку.
Когда проснулся – удивился сну.
И силе внутреннего, потаенного переживания!
25.1.94.
Какое-то дикое, дикое невезение! <...> Неужели все собралось, сосредоточилось, чтобы со мной покончить?
Мало одной хвори – так еще, еще!
Упаси меня, Господи, от этих щедрот зла!
Все-таки собрался с духом и пошел гулять под вечер – два часа побродил под соснами. И думал: пока гуляешь, не чувствуешь себя больным. Конечно, помнишь, но все равно – ощущение жизни совсем не то, что в палате, когда лежишь на койке. Или правда – воздух целебен и могуществен!
И еще стоял у сосен, прижимая ладонь к их теплым стволам – живым!
27.1.94.
Вчера вечером: не стало Адамовича. В одночасье.
Снаряды рвутся вокруг.
За Кондратьевым – Алесь Михайлович.
Глядя на его лицо на телеэкране (в последнее время это было редко), я предполагал, что он нездоров. Была в лице какая-то одутловатость. И активность его упала.
Где-то в каком-то суде – значит, на пределе переживаний.
Проклятое время!
29.1.94.
– Понимаешь ли, что с тобой?
– Понимаю. Абсолютно ясно.
– Готов ли ты, понимая, противостоять до конца?
– Готов.
– Но не все же в твоих силах. Вспомни, к кому ты обращался в заснеженном парке, под соснами?
– Да. Не все. И, может быть, не так уж много в моих. Но если бы немного везения – у меня давно его не было. И главное – быть
помилованным,
поддержанным,
укрепленным...
Другого ответа у меня нет и другой надежды тоже. Только эта.
Не загадывай, не считай, не предполагай, не планируй, не верь, не надейся, не слушай – иди вперед...
Не мечтай, не заглядывай в дальние дни, не рассчитывай, не утешай себя – иди вперед...
3.2.94.
Утро. Почему-то вспомнил, как вечерами в Костроме сидели на диване и я читал тебе книжки. И засыпал, читая, и, засыпая, читал, и получалась какая-то ерунда. И ты толкал меня в бок: “Папа, не спи!”
4.2.94.
Ну вот – жалею, что не ушел домой на субботу-воскресенье. Из-за чего не ушел? Из опаски что-то нарушить, ухудшить в своем состоянии?
Да, я хочу спокойно дотерпеть – т. е. сделать то, что могу и что от меня зависит!
Если б все остальное зависело так же от меня! Только уповать остается, что что-то изменяется в мою пользу, т. е. полезно мне и помогает.
После чтения “НГ”:
виновата сама интеллигенция (ее наиболее активная, шумная, заметная часть), что все так вышло: как всегда, спешили, как всегда, красовались, поглядывая на себя в телеэкран, как всегда, думали, что истина на их стороне, в кармане, – и крушили, высмеивали, топтали то, что следовало всего лишь изменять и перестраивать...
Они дружно убивали социалистическую идею и теперь оказались пустыми, бессмысленными, ничего не имеющими за душой – осталось все чужое, скучное, эгоистическое... “Народ” в устах этой интеллигенции – запретное, почти бранное (Ю. Карякин) слово.
Когда это произошло, права называть себя интеллигенцией не стало.
Сосед по палате отправился домой. Одному хорошо. Сосед попался неплохой – не чересчур разговорчивый – здесь это великое благо. Но когда один, еще лучше. Хотя нагрузка на душу – скажем так – сильнее: ничто не отвлекает и не заставляет с собой считаться. Я запретил себе считать, но считаю и зачеркиваю дни с сеансами...
Читаю “Войну и мир”, уже третий том. Прекрасно. Читаешь – будто живешь другую жизнь; или по крайней мере участвуешь в ней, наблюдаешь ее – не как хаос и бессмыслицу и пошлость, а как исполненную и смысла, и красоты, и значения, и блага – после растерзанной этой нашей жизни, у которой пытаются отнять и порядок, и смысл, и красоту, и достоинство, и благородство...