355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Дедков » Дневник 1953-1994 (журнальный вариант) » Текст книги (страница 30)
Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 16:00

Текст книги "Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)"


Автор книги: Игорь Дедков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)

Ты погляди, какая в мире чушь...

15.12.91, нет, уже пошло 16-е.

Начал писать, то ли для себя, то ли думая о журнале, диалог А и Б, сидящих на трубе, о свободе, но кажется, эти А и Б мне помешают, т. к. в конце возникнет вопрос: кто остался на трубе, или придется упомянуть И, который «работал в КГБ». Но шутка шуткой, а без писания, убиваемого каждодневной службой, жизнь уныла и теряет смысл, выходящий за пределы дома[340]340
  Дедков Игорь. На дороге. Умонастроения. – «Свободная мысль», 1992, № 4.


[Закрыть]
.

О политике, о новом абсурде писать не хочется. Кажется, все иллюзии рушатся безвозвратно. Побеждает сила, которую невозможно приветствовать.

27.12.91.

Уже «отставленный» и покинутый, М. С. вчера позвонил Н. Б. (сначала Н. Б. звонил и не застал) и, выслушав прочувствованные слова, сказал: «Что это у тебя такой похоронный тон?» И дал понять, что он еще собирается действовать, и даже попросил то ли сберечь «ребят» (в редакции), то ли удержать, давая понять, что по-прежнему рассчитывает на поддержку журнала.

А предновогоднее это время – смутнейшее. Я все – про смуту и смуту, а что поделаешь – точнее слова нет.

Вот занесло поистине в глубокую колею, и как выбраться? В такие-то времена, когда выработать «прожиточный минимум» литературным трудом (свободным) без службы, кажется, невозможно...

Конечно, нужда заставит – и службу бросишь и как-то спасешься, но ведь я не один.


Наверное, старая привычка невосстановима. Хотя, если не таращиться в телевизор по вечерам, можно попробовать. Но таращишься очень часто, потому что устаешь и хочешь остановиться. Теперь работа съедает все мое дневное время: посылаю в набор, подписываю верстки в печать и так далее. Некоторые тексты приходится сильно править[341]341
  Дедков согласился стать первым заместителем главного редактора журнала «Свободная мысль».


[Закрыть]
. Сегодня воскресенье, но вместо того, чтобы писать для каких-то других изданий, писал для своего журнала, пытаясь хоть как-то выразить то, что думаю о происходящем (в форме диалога, и в этом дополнительная трудность). Но записывать про это – скучно. Интереснее и полезнее было бы записывать цены на еду, и я как-нибудь это сделаю с точностью до копейки. <...> Примета новой торговли: обилие в магазинах на ролях директоров, продавцов молодых крепких мужчин, похоже, что они вытесняют женщин. Самообслуживание ликвидировано. Книжный магазин в доме, где живут мои родители, за последние месяцы превратился в универмаг: государственная книжная торговля занимает теперь четвертую часть помещения, остальное пространство – т. н. коммерческая торговля вещами и магнитофонными записями, а также продажа книг по договорным ценам. Это и есть прибавление, возрождение духовности. (Кстати, это слово, набившее было оскомину в телепередачах, теперь почти не услышишь, – отдекламировались!)

Смотрю какие-то дикие сны. <...> Жаль, не записал «президентский» сюжет, но тоже – какая-то глупость и чушь. Говорю Никите: сойду с ума на политической почве, хоть природа безумия будет очевидной. Никите надо отдать должное: он от политики отворачивается и редко смотрит теленовости (почти никогда), да и в газетах основную политическую текучку пропускает.

Настроение остается смутным, беспокойным. Политические свободы в стране сохраняются, но сказать, что действует демократическая государственная система, невозможно. Как и прежде, человека тащит государство, только теперь – в капитализм.

3.3.92.

Сегодня должен был выйти четвертый номер нашего журнала. С моим диалогом («На дороге»), где разговаривают про жизнь А и Б, мои частицы. Не было ни чистых листов, ни сигнального номера. И когда выйдет и выйдет ли вообще – неизвестно.

Что-то подобное происходит в этом марте со многими изданиями. Новое государство не лучше старого. По-другому, но все та же тяжесть. Было подавление политикой, теперь – подавление деньгами.

Жизнь развернулась неожиданно, лишая – пока – душевной ясности и уверенности. А что будет сверх этого «пока»?

Мысль изреченная есть ложь. Что-то мешает писать (записывать) с полной отдачей. Ощущение бесполезности всего (и записей – тоже). Напрасность.

29.3.92.

Очередной перевод стрелок на час вперед. Третий. Ясный солнечный день. Впервые за весну собираемся с Томой пойти погулять на Ленинские горы. Надо бы написать – на Воробьевы, и раньше я, пожалуй, так бы и написал, но не сейчас, в пору мелочной и мелкой реставрации. Две недели назад, на 14 марта, ездили в Кострому – годовщина смерти Виктора. Была суббота, холодно, ветрено, утром хотел было дойти до центра города пешком, но пришлось садиться на троллейбус. В Доме книги (главная цель прогулки) торжествуют торгаши со своим дорогим заграничным барахлом, а книги – всего лишь ютятся. Зато через дорогу, под сводами Красных рядов, на газетках под магазинными витринами выложены сотни ходовых «коммерческих» книг, и возле них топчутся заезжие молодцы. И этак – метров на сто. Возле базара – тоже толпа торгашей, как в Москве теперь на Тверской (на улице Горького, кажется, было бы такое невозможно), – не протолкнешься... Дошел до «Пропагандиста», а там закрыто (никогда прежде по субботам книжные в Костроме не отдыхали), и сквозь витринное стекло видно: и тут книгам долго не жить – большая часть магазинного просторного пространства от них уже очищена.

На кладбище – сильный холодный ветер, отец Георгий (Эдельштейн) долго возжигал благовоние (так ли называю?), вращая энергично кадило, и бумажный (газетный) пепел разлетался вокруг. Состояние природы подчиняло себе состояние души. Хорошо, что Анохину удалось сговориться с шофером маленького автобуса, и он за сколько-то бутылок водки довез нас до кладбища и оттуда к дому Ларисы. Посидели за столом, помянули Виктора, немного поговорили с отцом Георгием без той отчужденности, что была при знакомстве год назад. Были Документовы, Женя Радченко, Миша Салмов и еще многие. Из приезжих только мы да некто Лялин, московский экскурсовод, тихий человек, может быть, стихший после инсульта... Провожали нас на вокзал целой группой, туда же отец Георгий принес пакет со своими статьями...

От посещения Костромы осталось горькое чувство. Впервые я почувствовал, что отъезд наш случился вовремя и жалеть не нужно. Возможно, если бы мы продолжали там жить, то многое из того, что теперь лезло на глаза, просто бы не замечалось. Но ведь за эти пять лет сколько раз я приезжал-уезжал, и – тоже не замечалось, и только теперь – это обилие торгашей, толчея, мусор, носимый ветром по площади, крошащиеся фасады зданий, того же старого вокзала, – даже дрогнуло сердце... И здания, как люди, беззащитны и столь же за-брошенны... Впервые я подумал, что уехали вовремя. Никогда я так не думал, все жалел в глубине души, и жалел наперекор рассудку и здравому смыслу. И тут – впервые, и горько стало, и бессильно – от невозможности что-либо переменить, помочь, заступиться...

В журнале – та же смута, что и вокруг, что и со всеми. Надо уцелеть, удержаться и – сохранить лицо. Отношения с Н. Б. хорошие и, надеюсь, обоюдно искренние. Наименее приятное – взаимоотношения с А., но много чести описывать то, во что я всегда предпочитал не втягиваться (игра мелкого тщеславия, служебное мелкое интриганство и т. п.). Главная надежда – получить субсидию от правительства без каких-либо обязательств с нашей стороны (посредством В. О. и в расчете на доброе отношение П.[342]342
  Вероятно, М. Н. Полторанин, который возглавлял тогда федеральное Министерство печати и информации.


[Закрыть]
к Н. Б. и, возможно, ко мне). Иначе – журнал можно закрывать.

Жаль, что тираж мал и число читателей невелико. Иначе, смею думать, и мой текст в четвертом номере («На дороге») был бы замечен, а в нем – реакция на нашу угнетающую и тоже обессиливающую повседневность.

Господи, помоги всем нам все это перенесть и выжить, – не о журнале думаю сей момент – о нашей семье, о нас всех, о жизни, подвергаемой новой опале и испытанию.

31.3.92.

Тот сон в ночь на 19 августа, не помню, записал ли где? Вроде было так: живу в атмосфере угрозы и ожидания, какой-то молвы, что ждет арест, и непременный. Но спастись можно, и для этого нужно написать прошение о поми-ловании или надо как-то объяснить, что я ни в чем не виноват, и действительно, чувства вины никакой нет, и в то же время нет в самой угрозе неожиданности, она – угроза – как бы заслуженна. Но я готов написать требуемое, осознавая это как формальность, – нужно от них отписаться, они этим удовольствуются, им нужен знак то ли сдачи, то ли послушания.

Я помню, что у меня есть чистые листы бумаги (я действительно взял в Марьино немного чистой бумаги: вдруг что-нибудь напишется), и я начинаю ее пере-бирать – и, о ужас! на каждой из страниц что-то уже написано (то есть вся моя бумага – исписана!). Не может быть, думаю я, я же брал чистые страницы, и, лихорадочно их перебирая, не нахожу ни одной неисписанной, и – просыпаюсь!

Прошение писать не на чем!

Более всего я хотел бы сейчас написать про жизнь в Костроме в 60 – 70-е годы. Может быть, про так называемое «поколение», а точнее – о восприятии этим поколением того, что происходит с нами сейчас.

Пригодилась бы та птица, что кричала в Марьино из лесу: «Какая чушь! Ка-кая, ка-кая! Какая чушь!»

Эти четыре слога-такта можно было бы наполнить каким-либо другим словесным смыслом, но я почему-то расслышал именно это. И хорошо наложилось – слова хорошо наложились на крик птицы и воспоследовавшую затем действительность.

По отношению к очень многим случившееся в октябре 17-го (начавшееся) было произволом.

То, что происходит сейчас, т. е. проводится как политика власти, является не меньшим произволом, так как распространяется на большинство.

Я даже думаю, что большевики были откровеннее (в лозунгах, например).

Нынешние – лживы и перевертыши, они боятся сказать прямо, куда ведут.

Ведут дрожащими ногами (были бы дрожащие руки – они даже человечнее – вот что думаю сейчас!).

6.4.92.

Сегодня – первый день Съезда народных депутатов России, и впечатления от его начала и каких-то клочков, донесшихся по радио, оставили на душе что-то тяжелое. С тем и домой пришел. Заезжал к своим, а там – старость, все более беспомощная...

Оглядываюсь вокруг: как беззаботно, как счастливо жили в Костроме!

Были заботы и горести, да те ли?

Вечером по ТВ т. н. «Пресс-клуб». Смотрят короткие документальные ленты, потом рассуждают. Постоянный их автор – режиссер ТВ Комиссаров – снял фильм о любви и добре – такова была «тематика» вечера. В обсуждение по фразе-другой вставили Л. Сараскина, И. Ракша, З. Богуславская и другие интеллектуалы и знатоки вопроса. Я с трудом высидел и фильм (с позволения сказать), и дебаты, ради которых, впрочем, и терпел.

Фильм начинается с вопросов журналистки, молодой женщины, худому, истощенному (истасканному!) парню в очках, редактору некоего г/с журнала, и он рассуждает о политических деятелях (в виду Белого дома) с точки зрения их привлекательности. Идет т. н. «стёб», продолженный графоманскими и патологическими стишками некоего инженера (34-х лет), который мается от своего одиночества и неуспеха у женщин. Потом следуют приставания юных помощников режиссера к прохожим насчет их счастья и с призывом посадить дерево.

Хуже фильма могли быть только разговоры по его поводу. И они были, и дамы из литературной «элиты» сказали по одобрительной и – сверх того – почти восхищенной фразе. Они явно держали экзамен на широту взглядов и глубину знания вопроса. И были далеки от всякой естественности, а от тонкости вкуса и нравственной щепетильности – еще дальше, дальше далекого.

Я иногда представляю себе будущую жизнь в России, – если победят нынешние господа, – и я в ней не хочу быть и, к счастью, не буду.

Если б у меня, как у Людмилы Лядовой, этой музыкальной старухи (героини другого фильма – «про это», менее пошлого), не было детей, а были бы вместо детей – песни (статьи, книги и т. п.), то я был бы спокойнее. Но когда думаю о Володе и Никите, просто так сдавать эту «партию в штосс» не хочется[343]343
  «Штосс в жизнь» – посвященная гибели М. Ю. Лермонтова повесть Б. А. Пильняка (1928).


[Закрыть]
. Все еще не хочется проигрывать. (Не знаю, уместно ли здесь упоминание штосса – как у Пильняка. М. б., и некстати, тогда – все равно: главное – не сдавать партии (в шахматах, картах, политике, литературе, жизни).)

Иногда думаю: зачем пишу? Записываю зачем? Надо ли? Кому? Конечно, надеюсь. Конечно... Все-таки память, и, если российский мир не взорвется в какой-нибудь новой гражданской, разрушительной, испепеляющей войне, – все-таки формирование памяти семьи, своей родословной... Раньше бы я думал и о чем-то другом: об издании, о какой-нибудь общей пользе, о важности свидетельства, – но теперь посреди этой бестолочи, этого «рывка к капитализму», – я понимаю: до этого никому нет дела. То есть – есть для таких же, как мы с Томой, но в целом – эта жизнь, отбрасываемая назад, еще долго не опомнится, ей еще долго будет не до нас. И будет ли когда – до нас? до нашей памяти? до нашей жизни? нашего удержавшегося идеализма?

Иногда чувствую, что то, что подразумеваю под идеализмом, так называю, – равняется вере, сходной с религиозной или же таковой, т. е. ею и является.

Я давно жалею, что был некогда втянут в обличение костромских священнослужителей. Не понимал, чего они – направляющие – хотели. Но понял все же, понял – и отказался (макарьевская история). Да и когда писал, профессиональные атеисты из «Правды» (был обзор печати, куда попала и «Северная правда») углядели, что статьи не против религии и церкви, но против порока, который проник за церковную ограду, в церковные пределы.

Но оправдание это дурное: не забудь – уполномоченный по делам церкви (а за его спиной КГБ) преследовал одну цель: закрыть еще сколько-то храмов – как можно больше. Осрамил батюшку через газету – вот и повод собрать «двадцатку», сказать: как же вы терпите, он же негодный... (А больше, дескать, прислать некого!) И не присылали – почему? Почему епархия не присылала? Или браковал уполномоченный? Или епархия, кто-то оттуда были в сговоре с полковником? (С бывшим полковником КГБ Кудрявцевым, ныне уполномоченным, с майором Поляшовым, – впрочем, майор – величина малая, он в командировки ездил, начальство не ездило, наблюдало из дома по улице Симановской, рядом с редакцией, там теперь музыкальное училище, оно и тогда было, но и для уполномоченного нашли две комнаты...)

19.4.92.

Опустошающая, всеохватывающая растерянность. Знакомое, прежнее ощущение: беспомощность, ничего от тебя не зависит. Раньше, когда много, почти непрерывно писал и все время что-то печатал, было легче. Я тогда часто говорил себе: кто-то же читает, в ком-то слово твое отзывается. И когда выступаешь, рассказываешь о литературе (а бывало это часто), то тоже в ком-то отзывается. Помнится, с Леоновичем рассуждали о благе одной только человеческой мягкой, неофициальной интонации. И тогда, и особенно теперь все это легко счесть обыкновенной утешительной иллюзией, но именно рассудком понимаешь, что было что-то помимо иллюзий. Слабо, неглубоко, но слово влияло, что-то смещало в обычном представлении и, очень я надеялся, побуждало критически воспринимать происходящее. Теперь нет даже этих надежд и этих иллюзий. И не потому, что стал мало писать и не о литературе. Что-то же я пишу, и можно писать впрямую про что хочешь. И можно ходить на митинги и разные сборища-собрания, говорить речи, принимать резолюции. Но вот ничего этого не хочется, и ощущение беспомощности нарастает. Я пытаюсь это объяснить, но не могу. Или когда все говорят и кричат, хочется молчать. Или то, что говорят и кричат, страшно неприятно, и участвовать не хочется. Этот сильнейший несущийся политический поток стремится за-хватить и тащить всех. Тогда тоже был поток, сильный, неумолимый, но ровный, освоивший свое русло, и все его повадки за долгие годы были нами осво-ены. Ты мог шагнуть в него добровольно, и он бы тебя вынес на берега повыше и потверже. Но ты мог и сторониться его, и вообще смотреть на него со стороны. Нынешний поток неприятен хотя бы потому, что его образуют нечистые, мелкие, а то и подлые страсти. В нем несутся, размахивая сабельками, те же самые, что были на плаву и прежде. Они прекрасно чувствовали себя тогда и теперь – не хуже, не горше. Только вчера они строили социализм, теперь принялись строить капитализм. Какая-то новая, засасывающая воронка.

21.4.92.

Звонил Федор[344]344
  Федор – Ф. В. Цанн-Кайси, профессор Владимирского педагогического университета, в то время народный депутат РСФСР.


[Закрыть]
, съезд закончился, завтра – во Владимир. Говорит, что бывали минуты, когда чувствовал, что сходит с ума от нелепицы происходящего, от распала страстей. Еще сказал, что многое перестает воспринимать остро, – сказал: из-за возраста...

Печально. Я иногда думаю об этом – о скапливающейся усталости, нежелании участвовать в том и в этом. Вчера, смешно сказать, вздорили – именно так – из-за земельного вопроса (о частной собственности на землю). Теперь я вроде бы попадаю в консерваторы (якобы возрастное). Зато остальные, надо полагать, молодцы и прогрессисты. Эти марионетки, эти проснувшиеся, прекрасно приспособленные господа... Тот же Валя Оскоцкий, тот же Черниченко, Андрей Нуйкин... Я так не могу. И я не хочу нестись– в потоке. Смогли же не нестись в нем тогда. Не подпевать хору. Зачем же сейчас безголово орать вместе со всеми? Не хочу.

Добром эта сумятица, эта бестолочь, эта чушь – не кончится.

«Все проплевано, прособачено...» – поистине так.

Не хочется и записывать. Опротивели слова.

(Тот, кто уличает меня во мне, говорит опять: неточные слова, – и я соглашаюсь. Но, возможно, какие-то точные слова я знаю, а все равно – говорить их не хочется. Еще и потому, что все – напрасно.)

24.4.92.

Пасха. Вчера – и солнце, и снег порошил. Сегодня чуть теплее, но солнце лишь проглядывает. До половины второго слушали службу из Богоявлен-ского собора. Наш временный вождь, и полувожди, и не вожди вовсе – Руцкой, Попов, хасбулатовский зам. Филатов – поздравляли Алексия с праздником и целовались с ним по-светски, как обычно при встречах-разлуках, – троекратно. Лишь Зорькин, конституционный судья, подошел смиренно и поцеловал руку. (Фальшь сия велика есть... – это я про тех, кто отметился до него.) Получив от Алексия по коробочке с пасхальным яйцом, господа удалились, а операторы заскучавшие сосредоточились на Станкевиче, на его постной– неподвижной физиономии, отвечающей чину, но не празднику воскресения из мертвых и попрания смерти... Но все это надо признать несущественным, хотя и существующим в полную силу.

С утра, еще не встав, усмирял и примирял свою душу и ум, не позволяя им отвлекаться на суету и пошлость недели, на редакционные раздоры и неразрешенности (нет денег, и эта «Мария Ильинична» все мутит и мутит воду...).

Вроде бы усмирил и усмирился; хорошо бы, как вчера: прибрал квартиру, читал Конвицкого – приятный славянский роман – о его бабушке, т. е. о 70-х годах прошлого века: смесь польско-белорусско-литовской плюс русской и еврейской жизни с вкраплением сюжетов из века внука – со злобным лешим Шикльгрубером, полицейским исправником Джугашвили, историей семьи Ульяновых, – роман как скрещение исторических дорог и судеб, как вечное смешение, как вечный состав бытия – этого русско-польского, этой местности с ее родословной и прочим наследием, – этот горький, так до конца и не испитый наш славянский напиток: кто ни пьет – никому не сладок...

Из «Известий» вычитал: в Костроме некая Хапкова, 31-го года от роду, купила за 5,5 млн. рублей пивоваренный завод. Относительно природы ее капитала сказано: муж – предприниматель. Далее – о кознях трудового коллектива завода и его директора, а также о благородной роли нового областного начальства – бывшего первого секретаря шарьинского горкома партии. Господи, стоило ли огород городить – прожить-промучиться 75 лет, – чтобы некая Хапкова могла купить – хапнуть – пивоваренный завод за неведомым путем полученные безумные – для честного человека – деньги![345]345
  Пивоваренный завод и сами новые его хозяева Хапковы давно разорились. Как выяснилось позднее, они были подставными лицами.


[Закрыть]

Иногда чувствую, как разрастается вокруг чужой мир. И – если б не родные мне люди, если б, точнее, не семья – жить не стоило бы.

Какая разница, в какую сторону ломают живое – влево, вправо ли, – смысла не больше...

1.5.92.

Бывший праздник. Где-то на площадях демонстрируют, я поколебался, но не пошел. Лучше, рассудил, почитаю. Собственно, ничего нового – это в Костроме мы могли пойти на площадь в день Первого мая или Седьмого ноября. Здесь ходили только в студенческую пору, не сейчас же... Но интересно: как там? первомайская демонстрация теперь оппозиционная.

Нет, себя уже не переменить и новому типу российского человека, который объявлен новым спасителем и надежей Отечества, не уподобиться. Не смогу. Лацис сможет? – я за него рад, на здоровье. Он больше, чем я, ценит материальное, тем ему проще. Но если б все это касалось отдельных людей, – касается же всей жизни, ее устройства, каждой отдельной судьбы. Зависимость от государства меняют на зависимость от тех, кто владеет богатством. В сущности, ничтожная перемена.

Как мы выберемся из этого грязного омута?..

Ельцин потрясает сжатым кулаком. К какой борьбе он, дурак, зовет? К борьбе за то, чтобы толпа рабочих, стоящая перед ним, перешла в услужение какому-нибудь невесть откуда взявшемуся заводчику? Чтобы ее лишили бесплатного здравоохранения и образования?

Если б он сказал, что государственные здравоохранение и образование нищи и плохи, потому что деньги шли на оружие и содержание власти, и отныне будут богаты... Ну, тогда потрясай кулаком, потому что идешь против силы.

Жест обессмысленный.

Какая чушь! Какая, какая!.. – не зря кричала птица в Марьино.

3.5.92.

Прошлогоднюю весну, – нет, я принялся вспоминать весну 90-го года, а не прошлую, – я не заметил, как бы отсутствуя в ней или не участвуя в общей весне (были тогда в Волынском).

А вспомнил лишь потому, что подумал: сменилась за эти два года целая эпоха, и смена эта уместилась в этой краткости времени и жизни.

Стоял у окна на кухне – оно без занавесок, широкое, свободное, – а там в один теплый вчерашний день воспрянувшие зазеленевшие деревья.

Я подумал о том, что то, чем занята голова, какое-то бесконечное переживание всего, не отдает меня весне, не отпускает, держит.

И вроде бы просто: вышел на улицу и пошел бесцельно, греясь в этом первом тепле и успокаиваясь зрением на этой траве и листве.

[Б. д.]

Не сходятся концы с концами: проходишь коридором до конца – там трусость. И эта личная философия заканчивается так, и та – этак. Обманываем себя. Других, разумеется, тоже.

Как коротко мы живем: то ли это наш воскресный день, то ли отпуск, но откуда мы отпущены, после чего воскрешены – после какого труда, какого ада, зачем?

10.5.92.

Вчера ездил к своим, гулял с отцом. Память только мгновенна, позади – какие-то смутные островки.

...Надо писать. Но что?.. Раньше помучаешься день-другой, и проясняется, но теперь день-другой – это крохи праздничных дней, только-только что-нибудь понять... Никогда не думал, что случится так: нет зарплаты за апрель и гонорара с четвертого номера, и когда будет, – и вот что еще, – будет ли? – неизвестно. Полторанин что-то темнит, а все остальное вообще темно. Вчера звонил Василь Быков. А Ю. Суровцев звонил, надеясь, что мы еще можем взять кого-то (т. е. его) на работу. Писать про все это скучно и как-то пошло.

16.5.92.

А жил ли я?

...Какой-то ответ, когда пришел из библиотеки Никита. Он есть, значит, я жил.

И жизнь моя из чего-то состояла?

Иногда – трудно поверить.

Лицо растолстевшего Гайдара <...>

Я с удивлением смотрю на это лицо.

В подготовке чего все-таки я косвенно соучаствовал, сидя за большим овальным столом нашей редколлегии?

6.6.92.

Время – проносится; надо бы – уехать в деревню, в Шабаново, в Демидково, куда угодно – вот в Щелыково бы, да и в Кострому хорошо – приостановить этот бег, опустошающий, бессмысленный. Спускались сегодня с Томой к Москве-реке; на склоне, где старые деревья, тенисто и почти как в лесу, кричат, верещат, свистят и что-то бормочут птицы, и поверх всего, пробивая весь шум – своих собратьев, поезда метро на мосту, проносящейся «Ракеты» – соловей, сильный, зовущий, счастливый... Тогда ты думаешь, что настоящее – это когда спускаешься по тропинке в тишине деревьев и оглушительного грохота птичьих голосов... А ведь бродим, а политика преследует нас своей практической неотвязностью, потому что она отняла у нас уверенность и сократила возможности... Когда-нибудь я напишу, что думаю о них о всех – гайдарах, бурбулисах, ельциных и прочих, кто вознесся или присоединился...

Опять к всеобщему благу – через насилие. Ничего нового. Одно и то же, только разные слова, разная идеологическая упаковка.

8.6.92.

Из вечерних «Вестей» узнали, что президент России, в Нижнем Тагиле будучи, обещал народу по возвращении в Москву немедленно отправить уральцам самолетом 20 миллионов рублей на зарплату. С неделю назад он обещал самолет с миллионами в Бурятии. Истинно – Отец нации и трудовых масс.

Записывать подобное – тоска смертная. Из абсурда – в абсурд, – вот эволюция нашего отечества за последние год-два. Могучий демократический интеллигентский хор наконец-то смолкает. Осанна демократии кончилась, огля-делись: где она? Прокричали всю Манежную площадь, клочья слов облепили гостиницу «Москва», прилипли к стенам Исторического музея и Кремля, к крыше Манежа, – и что толку? Вспоминаю, как объявляют, что у микрофона Валентин Оскоцкий, и он грозится госбезопасности и еще что-то обличает. А забыть ли, как руководил скандированием толпы Бурбулис, как раскачивал ее и организовывал, по слогам выкрикивая и повторяя: «Сво-бо-да! Сво-бо-да!» (Таким же образом единым криком кричали: «Долой! Позор! В отставку!» Менялись только имена.) Почему-то мне было неприятно и на площади, и на писательских пленумах, и по телевидению наблюдать, как ораторствовали иные знакомые люди. Они делали вид, что эта их деятельность продолжает предыдущую, а для меня эти половинки не совмещались. Но это неинтересный предмет: осуждение кого-либо. Во всех этих сборищах я слышал хор, и следовать его воле не хотелось. Вот я сейчас пишу про это, но нехотя, потому что что-то во всем этом кажется мне само собой разумеющимся: в том же моем восприятии послеавгустовского торжества демократии. До – я еще на что-то надеялся и голосовал вместе с большинством, но очень быстро я понял, как убога предлагаемая нам демократия, как примитивно поставлена задача реставрации капиталистического миропорядка. В сегодняшнем мире я чувствую себя отвратительно: деньги объявлены центром и осью нового мира. Вся система – скажем по-казенному – ценностей, которую впитали, несли в себе, постарались передать сыновьям, объявлена новыми велеречивыми идеологами – все вокруг заполнено их настойчивыми агрессивными голосами – напрасной, несостоятельной, наивной. Бог им судья.

Многие, наверное, поняли теперь, что было пережито в России в семнадцатом – восемнадцатом годах: тогда гнули страну в одну сторону, теперь – в противоположную. Если б эта страна была где-то в стороне, а мы бы все сидели и смотрели: вот построят новый дом затейники-кудесники, и мы все вселимся и будем жить, да куда там – это все из нас строят, из живого человеческого материала, из наших судеб и нашего времени, наших уходящих лет. От того, что я знал Гайдара, работал вместе с ним, то есть близко наблюдал, все предприятие, во главе которого он поставлен, кажется мне какой-то умственной, теоретической затеей: вот приняли на редколлегии его, Гайдарову, статью, и теперь вот печатаем, да не в журнале, а – по живому, впечатываем в тело, плоть России.

9.6.92.

День бесцветный: правил статьи, ждали звонка из Фонда Горбачева. Редакция без зарплаты два месяца и девять дней. Горбачев в четверг обещал Биккенину при встрече выделить сначала два, а потом еще два миллиона для издания нашего журнала. В пятницу я отвозил Черняеву нашу просьбу, на которую Горбачев обещал наложить резолюцию не позднее понедельника. Прошел вторник, а воз и ныне там. Признаться, я надеялся на поддержку со стороны Полторанина. Осенью он обещал ее Биккенину, показывая дружеское расположение и к нему, и ко мне. Теперь же он никак не отреагировал на звонок от Биккенина по «домашнему» телефону в его служебный кабинет (в который из трех? по трем вертушкам добиться его было невозможно). И странно, странно и неприятно, и чувствуешь себя обманутым. Мы не собирались угождать правительству, но и какие-либо нападки на него были исключены. Были бы объективны, – разве этого мало? Боюсь, как бы выходцы из нашего журнала – теперешнее окружение Гайдара – не настучали на нас, обнаружив нашу недостаточную лояльность. Окружение же из наших таково: Николай Головнин, Алексей Улюкаев (давно ли приносил мне почитать черновики своих статей для «МН» и свои стихи?), Сергей Колесников (давно ли, обслуживая Ивана Т. Фролова и Горбачева, через Фролова – боролся с Ельциным и «демократами»?), Евгений Шашков. Жаль всех в нашей редакции, кто поверил в возможности Биккенина и в какой-то мере мои и преданно служит журналу до конца... Что-то давно я не покупал книг, выбрал за это время со сберкнижки тысяч шесть, а книги дорогие, и все уходит на еду. Надеюсь все ж таки что-то получить и, может быть, успею купить третий том Фернана Броделя (рублей 117), воспоминания дочери Вячеслава Иванова (40 рублей) и, может быть, Токвиля (что-то за семьдесят). Нарочно записываю цены, чтобы не забыть. В последние дни – с шестого июня – объявлены свободные цены на хлеб, молоко и т. п. Давно полузабыты хлебные цены: батоны по 13, 18, 25 копеек и черный хлеб по 9 копеек. Теперь батоны по 12 рублей и черный хлеб дороже 4 рублей.

Давно уже не ездим в столовую (говорят, обеды там в пределах тридцати рублей и больше), пьем чай с бутербродами.

Скучная, господа, материя!

Храбрый педантичный Гайдар с голубоватыми висками (близко сосуды) и тиком и вдруг останавливающимся, отключенным взглядом. В этот миг мне всегда хотелось отвести глаза. Но в нем быстро опять что-то включалось, и он продолжал говорить.

Правильный, расчетливый, равномерный Лацис с его неспешной, переваливающейся, медвежьей – по фамилии – походкой, дотошный в своих рассуждениях и рассказах и – хорошо знающий и отстаивающий свой интерес. Вот он его и отстоял, вовремя уйдя в «Известия» и выбрав там проправительственный курс, а я вот сижу теперь за его столом и трачу время на то, без чего вполне бы мог обойтись. И вся моя беда, что чувство товарищества и протеста взяло верх над всем прочим.

Какая скучнейшая, пошлейшая материя, бывшие товарищи! Александр Николаевич сказал, что только слоны не меняют своих убеждений, а вот люди должны меняться. Слону, думаю я, нельзя менять своих убеждений – иначе он не выживет, погибнет. Пораженно смотрю я на многих нынешних деятелей демократии: они прозрели в пятьдесят пять, в шестьдесят лет, и я мысленно спрашиваю их: а где были ваши геройские головы раньше? Или вы не прозревали потому, что вам и так было вполне хорошо, и вы немало делали для того, чтобы соответствовать правилам жизни, которые резвее всех проклинаете сегодня. Разница между такими, как вы, и такими, к примеру, как я, – что вы делали карьеру, лезли наверх по партийным и прочим лестницам, а я и такие, как я, никуда не лезли и не ценили ни этого верха, ни карьеры, ни жизненных благ, даруемых там, наверху. Это не пустая разница, и потому наше прозрение датируется не 87-м, не 89-м, не 91-м годом, а 53-м и 56-м, и все, что следует дальше, мы додумали сами, как и полагается медленным и упрямым слонам, неохотно сворачивающим с избранного пути...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю