Текст книги "Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)"
Автор книги: Игорь Дедков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
Неоригинальное, знаю, чувство, и даже повальное, и уж, во всяком случае, литературное, литературнейшее, да не денешься от него никуда, потому что так действует открытое природное пространство, простор, и твое редкое для тебя свободное в нем положение, когда все заботы отстранены за их здесь неразрешимостью...
Жалею, что мало куда успели сходить – сено придерживало. А надо бы туда, где стояла школа и где чуть дальше – кладбище, и еще надо было бы на Комариху, на место бывшей мельницы, и еще разок на Обнору...
Двадцать с лишком лет знаю этот дом, кряхтит, оседает, и нет силы в Федоре Яковлевиче, как прежде, поднять его хотя бы на те три бревна, на которые поднял когда–то, в шестидесятые, уйдя на пенсию, наезжая из Москвы, и которые теперь почти полностью в землю ушли, а все равно стоит дом, большой, просторный, купленный в начале тридцатых у колхоза за корову, бери, не жалко, от раскулаченных остался, стоит, и живет еще, и дышит, и сколько ни приезжай, ни уезжай, перешагни порог – запах в сенях или на мосту – тот же самый, один и тот же, – от дерева, должно быть, от стен, стойко–прохладный и чистый, будто это дыхание дома, остужающее, успокаивающее, – бывает ли запах простой жизни, насущных простых забот, насущных простых вещей – ведер на лавке, полных воды, сена на повети, связок лука в углу, полуметровых старых половиц, моха в пазах, овечьего тихого, настороженного стоянья в дальнем углу двора под самой горницей...
17.8.82.
На теплоходе “Дм. Пожарский”. Идем сверху от Твери и Москвы. Завтра Ярославль и Кострома (полтора часа). Отца оставил в печальном настроении. Мелькнуло сегодня некое подобие мысли: не “бессмысленность” человеческой жизни должна страшить и мучить, а неотвратимость ее завершения, ее израсходование; и, может быть, даже не столь страшно это, как невыносимо печально расставание, пока, разумеется, жив сам.
Много воды, очень много вокруг воды, словно запасено впрок. Что там затоплено – бог весть. Старушка в угличской картинной галерее сказала, что затоплен был полностью Покровский (так, кажется) монастырь – недовзорванный, так как не поддался. Колокольня калязинская, стоявшая когда–то посреди городской площади, торчит сейчас из воды не на семьдесят ли метров, если верить нашему теплоходному бойкому радиовещателю, – ну а если и ниже она, то все одно метров пятьдесят, – и не наклонилась, не размыло ее, не изъело водой, – вот укор – живой – и некая твердь, несокрушимая, вознесенная над водами, непреклонная глава.
Теплоход как ковчег, все есть, и ублажение происходит, конечно, не таких, как мы, тихих, спокойных, молчащих, не требующих внимания и развлечений; вся энергия соответствующих лиц уходит на заботу о тех, кому нечем заняться, кому – вдруг! – станет скучно и покажется, что деньги “плочены” не за это и что им недодают. И потому надо пускать радио на полную мощь, и веселить, и забавлять, и читать загадки, предусматривающие разгадку “за два дня”, и призывать к сбору в лесу замысловатых кореньев и к изготовлению поделок и тому подобным забавам. Ну а пройдут годы, что ждет впереди? – и какой расцвет потребительства и иждивенчества, какие пронзительные динамики и какие бессонные затейники! Какое еще чесание пяток!
Как это Борис Михайлович Кустодиев плыл в начале двадцатых по Волге до Астрахани – в третий, в пятый ли, но знал – в последний раз! – и плыл без шума, что само собой разумелось, – если не считать шума пристаней, пароходных гудков, грохота сходен, команд вахтенных, – плыл в тишине... Кому это бывает скучно, господа... Когда?
Когда пусто, господа, когда пусто там, где что–то у человека должно быть...
Бинокль приближает обрыв берега, обнажение породы, щетину травы, деревья, чаек на отмели посреди Волги, но вода какая–то белая, алюминиевая, безжизненная... Берег живет, а вода как нейтральное, ничье, неживое пространство... (Это к вечеру, в смутную, неустойчивую погоду, когда солнце едва и ненадолго пробивается...).
Церковь по правому берегу проплывала на фоне красных размывов заката – отчетливая, как декорация(и) отыгранной трагедии.
С этим покончено; осталась достопримечательность, с которой можно делать что заблагорассудится – до сих пор.
В одной из угличских церквей – лавка керосиновая.
Вчера увидели: кладбища у церкви возле метро “Сокол” более нет. Какой–то полупустырь.
18.8.82.
А как же не делать вида? Как же? Без вида нас неизбежно примут за тех, кто мы есть на самом деле... И что мы есть – откроется...
Дома побыли с полчаса, и назад – по “камерам”. Пришлось сбегать на почту: в двери торчало извещение о бандероли из Ленинграда. Это был третий том – от Федора Абрамова. Без записочки; “Воп<росы> ли<тературы>” до него еще не дошли[148]148
В журнале “Вопросы литературы” (1982, № 7) была опубликована статья Дедкова “О творчестве Федора Абрамова”.
[Закрыть]. Когда увидел эту сложенную бумажку в дверях, вздрогнул: не телеграмма ли из Москвы вдогон...
Утром сегодня опять побродили по Ярославлю; когда шли по Костроме, подумал: наш город нечто срединное меж Угличем и Ярославлем. В Ярославле старого (особенно церквей) сохранилось больше; у нас поусердствовали, посокрушали. В Ярославле рядом с обкомом – новым зданием – прямо–таки цветет празднично часовня, только что вышедшая из–под рук реставраторов.
Отношение к часовне этой, к церкви, что на площади “правительственной”, как к орнаменту, как к посадкам деревьев, как к украшению. Думают, что это соседство безобидное, но просчитываются...
В Калинине [Твери] новое здание партийной власти не хотело вписываться ни в какой “ансамбль” русской классики; оно рассчитало, что к нему все прочее волей–неволей прислушается и преклонится. Забыли об одном: за спиной здания на Рыбацкой улице дом, где в 1860 – 1862 годах жил Салтыков–Щедрин. Он на все это посматривает, Михаил Евграфович, сравнивает и видит.
Ярославская власть постаралась “вписаться”, и за то хвала ей. И каменный ящик для заседаний не торчит и не возвышается, а спрятан как бы во дворе и тоже – вровень с третьим этажом. Лощенков стар[149]149
Лощенков Ф. И. – первый секретарь Ярославского обкома партии в те годы.
[Закрыть], да, видно, это на пользу, хотя бы в таком деле. Вот и выглядит ярославская правительственная площадь благородно, что по нашим временам – достоинство, а не норма.
Читаю с удовольствием Толкиена – о приключениях хоббитов. Читаю Гёте о годах учения Вильгельма Мейстера. Более всего видны ум и искусность. Ум, сведущий в людях и их делах. Искусность, знающая путь к цели. Кукольный театр из детства Вильгельма, обсказанный неправдоподобно витиевато и подробно – вне психологической атмосферы всей беседы и ситуации, – становится (т. е. цель достигается) главенствующим фактом, формирующим натуру Вильгельма и, может быть, предопределяющим многое в его судьбе, складе ума и воображения.
Но все отвлеченности (философствования) блистательны: через них брезжит истина, и не оригинальничающего ума, что–то нащупывающего, а нормального ума, ищущего истины, как магнитная стрелка ищет северную сторону...
Особенно ночью слышно, как вибрирует теплоход: что–нибудь, где–нибудь да дрожит: рама окна, стул под окном на палубе, ограждение батареи отопления под столом, плафон и т. п. Одно затихает, дребезжит другое... Помимо глухого–глухого гудения внутри теплоходного тела это единственный признак нашего движения ночью. Днем было то же самое, но днем мы смотрим на берега, и днем грохочет динамик, раскатывая звуки над Волгой, будто наше движение кого–то еще касается, кроме нас. И если мы плывем, все окрестности должны знать про это и выслушивать мораль, которую – пусть справедливо – читает наш начальник маршрута, то есть “массовик”, “культурник”, беззаботным родителям, пустившим детей бегать и скакать по палубам и трапам...
Много всюду воды, много всюду жизни... Ощущаешь свою затерянность, малость. Пространства космоса, даже земные пространства, или пространства кладбищ, или пространства человеческого “кишения” – все вместе усугубляет это ощущение. Оно чрезвычайно достоверно, одно из немногих истинных ощущений самого себя, своего здесь присутствия.
Ни о ком не хочу думать, что тот или этот “хуже”, “ниже” меня. И не пытаюсь никогда “утверждать” или “демонстрировать” свое “умственное” превосходство, преимущества в знаниях и понимании чего–то; думаю поневоле единственно о том, что потребление вещей ли, путешествий ли, искусства ли – становится для многих людей тем, что заполняет жизнь и помещается рядом с работой (добывание средств к существованию) и семейными хлопотами. Активное потребление, когда сами ищут что нужно, куда ни шло, почти благо по нынешним понятиям; хуже, когда этот процесс действительно походит на то, как садятся в ресторане и ждут, когда подадут... И отчетливо сознают при этом свое право сидеть, ждать, требовать, брюзжать и привередничать...
М. Лифшиц (читал его статью в сб. “Философия искусств в прошлом и настоящем” по поводу “Реализма” Недошивина в БСЭ) вызывает мое расположение, когда осуждает современную “мистику” (в частности, суету, “делание вида” в связи с идеями Федорова о “воскрешении”). Как ни утешительны “мистика” и всевозможные “верования” и “знахарства”, думаю, что в естественнонаучном взгляде на человека и его судьбу, на землю и ее историческое развитие больше не только смысла, но и человеческой, отпускающей боль надежды... Сказал сегодня об этом Томе...
Невозможно завернуть краны, чтобы не капала вода. Что–нибудь да невозможно. Всегда. Надо бы – сказать, купить, завернуть, отвернуть, заглушить, – но никак...
Это дрожание корабля похоже на то, как налетает на дом ветер и содрогает его...
19.8.82.
Позади Горький. Смутное припоминание, что был здесь, жил сколько–то и как–то, бродил по залитым жидкой грязью улицам осенью семидесятого – беспокойной и печальной. Никуда не хотелось ходить, ничего не хотелось видеть; помню, зашел в художественный музей, и – все. И еще раз – в кинотеатр. А так каждый день – после занятий – по улице Свердлова к кремлю и плутание в прибрежных улицах...
Сегодня прошли по кремлевской, точнее, крепостной стене насколько можно – экскурсии туда не водят, потому там людей немного, даже мало, и так хорошо было нам троим идти и смотреть и чувствовать дух старого кирпича, этой кладки, этой отъединенности от суетящегося вокруг мира. Мы как на мосту. На древнем виадуке.
Прочел рассказы Распутина (“НС”, № 7)[150]150
“Наш современник”, 1982, № 7.
[Закрыть]. И ему, хотя именно это понятно, хочется чего–то “запредельного”, мистического; понятно, потому что его “прижало”, поставило на край.
20.8.82.
Почему–то растроганно всматривался в здания Казанского университета; даже “примерил” себя к ним, к библиотеке, к старым битком набитым стеллажам, которые увидел в окнах, и пожалел, что этого варианта жизни уже не будет; не из–за Ленина, хотя и о нем помнил; скорее – из–за Щапова[151]151
Щапов А. П. (1831 – 1876) – русский историк демократического направления, автор трудов по истории церковного раскола и старообрядчества, общины, Сибири. Учился в Казанской духовной академии, в 60-е годы читал лекции в Казанском университете.
[Закрыть], которого и о котором читал недавно; и просто от радости, что в глубине России существует этот университет, столь богатый достойной историей и высокими именами. И даже высоким современным зданием, воздвигнутым им, порадовался: и провинция не лыком шита... Впрочем, провинция бедна. Это видно было в Горьком, видно и здесь. Что из того, что есть масло и есть вареная колбаса одного сорта! Наши прилавки пусты, но одиноко лежащий батон колбасы в обширном пустом пространстве под стеклом очень уж печален... А какая закипела схватка, когда привезли молоко в бутылках... Бедность городского бюджета заметна: многие здания давно не ремонтированы, не говорю уже – не реставрированы, в забросе, забыты. Поднимаются новые и, видимо, удобные дома, это так, но общий облик города – или пасмурный день сказался? – показался мне помеченным бедностью...
Подходили к соборной действующей мечети (1796 г.), когда туда со всех улиц собирались верующие. Шли какие–то равно маленького роста старики в бекешах и тюбетейках, иные – в шляпах и плащах, какие–то коротконогие, сосредоточенные, иные с Кораном в руках. (Тома заметила, как двое встретились на углу улицы, открыли свои Кораны и зашептались; Кораны были изготовлены фотоспособом.) Золотой полумесяц над мечетью, золотые полумесяцы на всех столбах ограды и над воротами. Я почувствовал, что значит быть “неверным”, и подумал, что верующие мужчины много “опаснее” верующих женщин, то есть в них есть некий потенциал, который может выразиться неожиданно и сильно. У калиток, у ворот деревянных домов сидели на корточках столь же сосредоточенные мужчины; мне казалось, что неверные вблизи мечети должны вызывать особое раздражение. Пусть глухое, почти ничем не выраженное, но несомненное. Национальный вопрос сохраняет свою сложность. Есть факты (московские войска штурмом взяли Казань), и с ними ничего нельзя поделать: они проскальзывают в пояснениях экскурсоводов и т. п. И как–то надо сообразовать с ним свое самосознание.
Берега все безлюднее. Велика Россия, и много еще в ней пространства для жизни новых людей. Много пространства, можно бродить, переходить с места на место, не дорожить своим местом и не беречь его... Русские захватили много земель: для чего? Хотелось взять еще из того, что лежало готовым и не требовало повседневного труда; так шло распространение; освоение медлило; даже сегодня мы осваиваем сибирские пространства столь тихими темпами, что готовы были бы привлечь иностранный капитал, будь японцы попокладистее и забудь они о Курилах...
Наша власть нуждается в децентрализации, и федеральное устройство наконец–то должно сбыться, осуществиться. Пока этого не будет, Россия не поднимется повсеместно, не воспрянет, сказано же давно: Москва у всей России под горой: все в нее катится. Можно сравнить и по–другому: из–за московской ширмы хотят всей русской землей и всеми людьми управлять как куклами, а точнее: сверху – как марионетками, накрепко накрутив прочные нити на пальцы...
Рад за Никиту: увидит, представит себе, как велика и хороша его родина, как много в ней всего живого и красивого.
Пытаюсь себе представить, как шло московское войско на Казань – за тридевять земель; как стояли лагерями на ночь, а может, двигались как саранча, не разбирая, где что, и вытаптывая деревни, и каким кислым духом, разогретой, разошедшейся физической силой, каким насильем несло от нее, и на многие версты вперед, тревожа и разгоняя живущий своим чередом люд...
Жестокости хватало всегда (вспомним легенду о Коромысловой башне Нижегородского кремля); прежде она, возможно, была в большом ладу с обыденностью и самосознанием человеческим; сегодня, да и давно уже, она все заметнее и страшнее, противоестественнее на фоне современного или прошлого века самосознания, отстаивающего ценность – вне каких–либо сравнений – человека. Человека, не сводимого ни к каким величинам, значение которых превышали бы его собственное значение.
Распутин, возможно, надеется, что, вычистив из мира, который он признает достойным изображения, все вздорное и временное, привнесенное насилием и пустозвонством (“порожняк”!), он как бы сберегает свой текст для дальнейшей долгой жизни, полагая, что он заинтересует будущего человека, который будет разрешать схожие проблемы духовного и психологического порядка, и с совершенным безразличием воспримет факты и черты социального бытия с его “театром”, гипертрофированным самомнением, преувеличенной самооценкой и пустыми, т. н. “проклятыми”, вопросами...
Если так, то Распутин может и просчитаться, выживет, возможно, то, что он сам в своем недооценивает...
22.8.82.
В Саратове, кажется, угадал, почувствовал: здесь вот жил... Там, на проспекте Ленина, в этом квартале, выглядевшем вовсе не проспектно, увидел неподалеку от “Химчистки” (была “Химчистка”!) две подворотни аркой и серые, пыльные, невыразительные двухэтажные дома, а рядом в волжскую сторону огороженный перилами ход с улицы в подвал – не там ли была та “Химчистка”?.. Так вот, если под арку, то в глубине двора еще дом и на второй этаж деревянная лестница не внутренняя, а снаружи. И мы там жили, и помню, как стояли у ворот с бабушкой и ждали маму с работы и высматривали ее среди спешащих людей – как теперь понимаю, с волжской стороны, снизу... И разговоры, что бомбили крекинг–завод...
Огромная страна, а еще – Сибирь, север России, Дальний Восток... Какое поле жизни. Поле работы.
Стоит начать плыть, а остальное как бы фатально: плывешь и плывешь...
Происходи это все потише, без массовых мероприятий, с меньшим числом людей – цены бы этим путешествиям не было...
А то спускают на воду новые теплоходы “повышенной комфортабельности”, где умещается около тысячи человек, а в этом уже есть что–то кошмарное.
Воейков[152]152
Воейков А. И. (1842 – 1916) – русский климатолог и географ, основоположник климатологии в России.
[Закрыть] писал о пользе речного воздуха – волжского, о его целебности, об успокаивающем влиянии на человека воды...
Наши превратили эти путешествия в массовые развлечения, затенив возможную лечебную сторону.
А я представил себе движение теплохода в полной тишине и чтобы не более пятидесяти человек. Это, конечно, фантастическое предположение. Это осуществимо для людей “элитного” класса.
В Куйбышеве и Ярославле видел в книжных магазинах работу Мочалова[153]153
Мочалов И. И. Владимир Иванович Вернадский (1863 – 1945). М., “Наука”, 1982.
[Закрыть] о Вернадском, очень достойную. У нас бы она не лежала. Или много привезли? Да у нее–то и тираж–то невелик.
Читаю воспоминания Г. Градовского (“Последнее слово”) в “Моск<овском> еженедельнике” за 1907 год. Он присутствовал на суде над Верой Засулич и сидел рядом с Достоевским. Описание суда и оглашения приговора не очень выразительны, но тем не менее волнуешься: действует сегодняшнее осознание факта: стреляла! а не виновна! Но было. В проклятой царской России было, и был Кони А. Ф., и был адвокат, присяжный поверенный Александров, и присяжные, ответившие на опросный лист “невиновна” – тоже были!
Закон “спирали”, общественного развития по спирали, может быть, и есть закон подлинный; многое говорит в его пользу. Читаю Градовского о 70 – 80-х годах прошлого века, а сколько сквозных мотивов, сколько почти “текстуального” совпадения!
23.8.82.
Все на Мамаевом кургане можно снести, стерпеть, потому что воображение сильнее этих подспорий и память заставляет осознавать, по какому гигантскому кладбищу ходишь, и все эти фигуры принимаешь как пусть приблизительную, но допустимую форму, отклики на факты истории и потребность народной памяти. Но “Родина–мать”, о которой спрашивают, какой длины у нее палец на руке и вообще – “давайте уточним технические данные!” – такая Родина–мать способна только отталкивать, но никак не привлекать, не звать... За нее ни сражаться, ни умирать – тем более – не хочется... Лживая фигура, весь образ, поза, все черты – фальшивы. Через нее, как и через другие подробности мемориала, пробивается, не позволяет о себе забывать официальная, надчеловеческая, холодно–торжественная и наперекор всем народным утратам торжествующая, норовящая забрать свое – сила...
И все–таки хорошо, что мы там побывали. И хорошо особенно, что с нами был Никита и не поколебавшись вышел из ряда у Вечного огня и положил красные гвоздики...
24.8.82.
Сколько хороших у нас городов, – так бы и пожил в каждом, что пожил – жизнь бы прожил, если б можно было прожить ее на несколько ладов и вариантов... Отчего эта глупость – рваться в Москву и тесниться там? Мало–мальски преуспел в чем–то – в начальствовании, в науках, искусствах, – и уже надобно быть ему в Москве... Нет, не глупость это, а такой ум. Славилась Россия непрактическими умами; теперь в ходу практические, и они же тщатся и выкрикивают нечто о российской пользе и славе...
В астраханском родном захолустье чувствую себя лучше, чем на волгоградских проспектах, в царстве правильных и строгих линий. Днем вовсе не кажется, что город густо населен и в нем около миллиона жителей. Улицы узкие, движение спокойное; только под вечер понеслись автомобили потоком – не перейдешь дорогу. Много заброшенных, давно не знавших ремонта домов, много пыли, мусора, но все это знакомо и не страшит. Это обычное для волжских городов соседство: ухоженные, будто напоказ вылизанные места, а за углом – бедная провинция, до которой столетиями не доходят ничьи руки. И есть в этой заброшенности что–то домашнее, спокойное, терпеливое, родное...
Прекрасный белый Кремль, и в нем – белая Успенская церковь. Успенский, правильнее, собор. Осматривали разные черепки и обломки – археологические находки на месте Сарая и Астрахани, и были там чаши (керамика), обломки, осколки чаш из Сарая – какое искушенное было тогда представление о красоте, какое желание красоты... И Кремль, и собор – тоже от желания и знания красоты. Яркая белизна, чистота, строгость, праздничность – все это способно только укреплять и возвышать человека.
Не попали в картинную галерею им. Кустодиева. Закрыта “по техническим причинам”. Обидно. Видели дом, где прошло детство Кустодиева. Дом этот никакой не музей, а жилой фонд. В доме отца И. Н. Ульянова, т. е. деда Ленина, – музей семьи Ульяновых. Мы с Никитой нашли этот дом, рассмотрели. Если Ульяновы жили там одни, то им можно только позавидовать.
Спится здесь хорошо: шумит вода, воздух свежий и чистый. Но просыпаюсь часов в шесть, пытаюсь заснуть еще (подъем в семь часов), но начинаю обо всем думать – сна нет. Особенно тревожно все, связанное с работой, ее обилием и сроками. Ничего не поделаешь. Отложенное существует и напоминает о себе без устали.
24.8.82.
Стоянка восьмичасовая в Никольском. Страсти по Арбузу. Выглянул в семь утра в окна: стоим, на берегу среди редких деревьев палатки разбиты, а у палаток россыпи арбузов и желтых дынь. Подъезжает “Москвич”, а из него, из багажника, выгружают еще арбузы. В первый миг я ничего не понял: решил, что это туристы запасаются. Оказалось, это разбили палатки и устроились надолго казахи: в основном женщины и дети. Посреди дня, когда наплыв покупателей спал, девочка–казашка улеглась на раскладушку и читала книжку. Конструкция из жердей позволяла взвешивать арбузы на безмене; кое–где над этой конструкцией были устроены навесы. Кое–где возле палаток на веревках сушилось белье. Толпы туристов не просто хлынули, но долго не могли успокоиться перед таким изобилием и все сновали между теплоходом и берегом. Обуяла жадность: хоть все вези. И вроде дороже, чем государственные арбузы и дыни, но все равно дешевле, чем в средней и северной России. И трудно усидеть, когда там это спокойно лежит и никто не берет. И хочется снова и снова бежать и брать и т. д. Мы все–таки остановились вовремя.
Не хватает русского купца; всемогущая централизация мало что может; предприимчивость оставлена обогащающимся, которые не брезгуют никакими средствами; социализм дает волю своим нравственным антиподам; предприимчивость для пользы общества фактически воспрещена. Невозможно, чтобы какая–то провинциальная контора имела свой транспорт и завозила для своей клиентуры те же арбузы и прочее с максимальной оперативностью и, разумеется, выгодой и общей пользой. Чтобы в эти торговые связи государство не лезло, оставим ему одну заботу: следить за соблюдением законов.
27.8.82.
В Саратове стояли чуть больше часа. Успели с Никитой в два ближних книжных магазина. Тома купила ведро яблок. У церкви зеленый садик, там бродил грач, долбил спичечную коробку. Остановилась старушка, достала пирожок, стала кормить: “Он у нас тут с зимы(?) живет”. Люди покупали в церкви крестики и иконки.
Прочел повесть Мати Унта[154]154
Унт Мати – эстонский писатель.
[Закрыть] “Via regia” в сб. “Осенний бал”. Чтение занятное как процесс; интересно, пока читаешь, но мало что из всего этого текста складывается. Некая невразумительность как творческая внутренняя цель повествования.
Изобразить бы: “террор” опекунства – принудительного – и давления “подавляющего большинства” и положение “отщепенца”, “отщепенчество” или “несовпадение” с навязанным, принятыми большинством “правилами”, когда “неучастия” достаточно, чтобы оскорбить “правила” и тех, кто их придерживается.
Когда послушно встали в колонну, разобравшись “по шесть”, и терпеливо ждали, когда привезут венок и цветы, а потом двинулись, – в мегафон на всю улицу прозвучала команда: “Мужчины, снимите шляпы и снимите черные очки”. Я не выдержал, когда команда прогремела еще раз, и сказал: “Детский сад!”, но сочувствия не встретил. Когда звучат команды и идут не просто почтить память погибших и возложить венок, а движутся на “митинг” (вот она, свобода шествий и демонстраций!), то все подчиняются, и поперек не говори! – безмолвствуй.
Мучительно мне мое “простаивание”, все здесь “рассеивает”, не одно, так другое; сосредоточенность невозможна, я чувствую, что это сказывается даже в почерке, в том, как складывается фраза; это может продолжаться недолго, мне уже хватит, пора возвращаться и работать не так, как летом.
Эти профессора (см. книгу Бугаенко “Федин и саратовская земля”) унылы, правоверны и добросовестны в пределах правоверности. Перечислительный стиль.
Блестящее сочинение Курта Воннегута (см. “Неман”, 1982, № 7 – 9)[155]155
Речь идет о переводе романа К. Воннегута “Сирены Титана”.
[Закрыть] поначалу не чувствовал, должно быть, не вчитался, но “марсианская армия” великолепна в своей безысходности, в “пессимизме” до упора; “беспамятство” как лучшее оружие против человека и человечности, изображенное Айтматовым, было воссоздано в том же роде еще раньше, много раньше, – тем же Воннегутом (конец 60-х годов).
См. также Р.-П. Уоррен, “Потоп” и “Прощание с Матёрой” Распутина.
Никто никого не опередил, никто ни от кого не отстал; кое–что осознается, как обычно, многими. Однако сравнение возможно. Фантастика Воннегута и миф Айтматова тоже годятся для сравнения. Айтматов – аккуратнее, пока он в пределах “мифа” (о манкуртах) – “художественнее”, но у Воннегута преимущество в его прямом обращении к настоящему и будущему; в бесстрашии; художественность от этого не убывает; пожалуй, “черный юмор” Воннегута действует мощнее, чем айтматовская притча, он указывает опасность с бесстрашием, которое спасительно. Он как бы говорит им: нас не проведете, мы все равно догадаемся, что к чему и куда вы всех нас волокете...
Спасительна сама догадка. Само называние того, что возможно, что снится им в их самых сладких снах–надеждах...
Впрочем, возможно, никакие антенны не придется вмонтировать. Обработка человека средствами радио–теле–газетной и прочей информацией способна создать в мозгу человека, сформировать некое приемное устройство, работающее безотказно и безотказно преобразующее полученные сигналы в четкую, однозначно понимаемую команду или директиву, и это–то будет происходить долго, десятилетиями, уже происходит, и фантастические антенны Воннегут не столько предсказывает, сколько чувствует и знает: их устанавливают, их установили.
Видели вы таких с антеннами? – я видел. Я даже чувствую – всю сознательную жизнь, – как антенна пытается работать во мне... Она словно уже есть, время от времени опробуется; и я с ужасом глушу ее сигналы. (Тут можно было бы привести примеры.)
Это не врожденная “антенна”, это формирующееся в течение жизни (сегодня – с малых лет) устройство, через которое идет сильнейший сигнал, не терпящий помех; за помехи – следует или нависает кара... Воннегут это знает; “антенна” плюс “очищение памяти” – прекрасная гарантия послушания или абсолютной дисциплины, без которой так скучают иные люди на всех широтах.
В саратовском “Коммунисте”[156]156
“Коммунист” – саратовская областная газета.
[Закрыть] интервью с Аркадием Стругацким; очень приличное. Не только потому, что оно в целом хорошо, но более – по оттенкам: упоминание семьи в непривычном контексте и точное определение опасности, заключенной в том, что Стругацкий, как и многие, называет “вещизмом”.
29.8.82.
Ульяновский дом в Симбирске побуждает к вопросу: почему молодые люди, в нем жившие, так стремились к перемене власти, к революции? Этот дом с прилегающей территорией, с садом – по нашим временам для нашей семьи, например, нечто недоступное. Как бы с Тамарой ни старались – такого не будет. Вероятно, тогда, в 70 – 80-е годы прошлого века, так жить было для интеллигенции круга И. Н. Ульянова – нормой. <...>
Все ближе Кострома и с нею обычная жизнь – множество тревог, забот и дел. Начинаю об этом думать – сна как не бывало.
9.9.82.
Давно – с первого числа – дома. И вроде бы чего тут давнего – неделя прошла, но среди миновавших дней – похороны дяди Вити[157]157
Дядя Витя – Дедков В. С. (1913 – 1982), брат отца Дедкова, Герой Советского Союза.
[Закрыть] и предшествовавшие им два дня знания о случившемся... До этого я успел прочесть повесть В. Быкова в “Полымя” (на белорусском), и это тоже было событие, наполнившее время... На похороны я уехал в полдень в понедельник автобусом. Во вторник – 7 сентября – хоронили, восьмого к полуночи я был дома.
Когда–нибудь я про это напишу; в сухости и четкости военного церемониала было что–то успокаивающее и примиряющее; от торжественности и чеканности исходила смягчающая сила: так было, так будет, словно с треском автоматных очередей переворачивалась еще одна страница жизни, и это было неизбежно, потому что так заведено и не переменить...
От отца услышал, что его дядя – звали Дмитрием, – будучи мобилизованным на Первую мировую, покончил с собой, бросился под поезд.
28.9.82.
<...> Вчера отослал Сидаревичу в “Литературу и мастацтво” [Минск] статью о Быкове; писал мучительно долго – до какого–то отчаяния... Подышав Волгой – прямо–таки по Воейкову, – первые дни сентября не ходил – летал, мысль была сосредоточенной, уверенной в себе, в руке – “напор”, – по Владимиру Осиповичу[158]158
Имеется в виду писатель Богомолов В. О.
[Закрыть], – ну, думал, как хорошо... И все оборвалось: седьмого хоронили дядю Витю, а дома та энергия уже не вернулась... Сегодня легче, написал, отправил... Теперь буду ломать голову: почему не подгоняли телеграммами, не сгустились ли там над Быковым наши серые тучи, или просто–напросто, не дождавшись дальнего чужака, напечатали ближнего своего... Сам виноват; тебя ждали, ты подожди...
<...> Очень хотелось поехать в Литву на Дни советской литературы, были приглашения, но пришлось отказаться. Нет времени, а времени эта прогулка съест много. И еще причина потаенная: это же мероприятие, надо как–то участвовать, играть какую–то роль, а это всегда отнимает у меня много сил, и душа не на месте.
Повесть Быкова очень печальна; из того, на что надеялся народ, ничего не сбылось; червонец, сунутый Червяковым[159]159
Червяков А. Г. (1892 – 1937) – партийный, государственный деятель Белоруссии, с 1924 года председатель ЦИК БССР, член ЦК КП(б) Белоруссии; действующее лицо в повести В. Быкова “Знак беды”.
[Закрыть] Степаниде, – косвенное признание беды и провала скоропалительного переустройства сельской жизни. Это самая горькая и самая прямая книга последних лет. Упомянутая прямота ничуть не преуменьшает ее художественной значительности и даже тонкости, что вроде несвойственно Быкову, предпочитавшему прежде “крупный штрих”.
6.10.82.
Вчера, когда ехали в Ярославль на заседание тиражной комиссии и редсовета Верхне–Волжского издательства, Борис Владимирович Вестников, начальник нашего управления по печати, рассказывал кое–что из своей прошлой жизни. В частности, из времени своего председательствования в колхозе “Совет” Шарьинского района.
Однажды позвонил Флорентьев. Слушай, говорит, просьба такая: завтра нужно доставить в Кострому килограммов тридцать живой стерляди. Нужно угостить нашего гостя. (А гость был высокий – Воронов, в ту пору или председатель Совета Министров РСФСР, или председатель бюро ЦК КПСС по РСФСР, или как там это называлось). Тому, что речь идет о стерляди, Вестников не удивился. В колхозе была небольшая рыболовецкая бригада из стариков, и в обкоме об этом знали. Но завтра! Да еще живую? Как это? “Самолет будет завтра в Шарье в двенадцать, – сказал Флорентьев. – Ну а остальное – вы мужики умные, сообразите сами”. Ничего не поделаешь, просьба первого секретаря обкома – уже не просьба, приказ! Вызвал Вестников кого–то из мужиков понадежнее, объяснил, как и что, спрашивает: как же рыбу живой в Кострому доставить? Ему отвечают: давай помощника, за ночь сделаем аквариум. Дал помощника, материалы, люди занялись делом. Затем вызвал стариков–рыбаков, попросил к утру добыть нужное количество стерляди. Те пообещали, успокоили. Но на душе беспокойно: вдруг подведут! К концу рабочего дня собрал колхозных шоферов и тоже дал задание: наловить стерляди. Те уселись на моторку и отправились на Ветлугу, в места чуть пониже тех, где ловили старики. Утром первой вернулась моторка. Рыбы наловили много, чуть ли не центнер, судак, щука, а стерляди – всего три штучки, и те – маленькие. Беда! Тут наконец–то гребут старики. “Я им навстречу по берегу, – рассказывал Вестников, – метров за двести кричу: └Ну, как? Есть ли?” Гляжу, машут руками, успокаивая: все в порядке, дескать”. И верно: оказалось, что поймали огромную стерлядь – килограммов на тридцать, и еще несколько крупных... Вечером звонит председатель облисполкома Баранов: спасибо, говорит, рыба хороша, живая, все довольны...