Текст книги "Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)"
Автор книги: Игорь Дедков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
“Смысл жизни есть, и именно тот, что каждый должен исполнять волю пославшего, исполнить свое назначение и умереть” (“Прометей”, 12, стр. 248), – так рассуждал Л. Толстой.
Это – про то же самое, но под другим углом зрения.
Насчет “пославшего” можно усомниться; не насчет Того, Кто мыслится за словом, а про то, что трудно счесть каждого – посланным.
Я бы сказал: не пославшего, а оставившего жить.
Раз оставил жить – то зачем-то?
Некоторые, многие считают: развлекаться, брать и брать. Они и учатся, чтобы научиться лучше брать, больше брать, пригребать к себе.
Они тоже, впрочем, рассчитывают на продолжение. Они-то не скажут, что жизнь бессмысленная: зачем все?
Затем хотя бы, чтобы – жить, жить удобно, пить и есть сладко, оставить наследство и т. д.
Впрочем, варианты не имеют большого значения.
Люди находят и утверждают смысл не потому, что слабы, трусливы, прячут голову под крыло... В самой нашей природе уже есть ответ на то самое: зачем все?
Все вопросы этого рода и развивающие их (“как умереть?” – см. Адамович) – ничто рядом с вопросом: как жить?
Вот вопрос, на который вообще не подобрать ответа, его нет – достаточно универсального.
(Без даты.)
Телетрансляция закрытия Олимпиады. На поле стадиона вышло немного спортсменов, значительно меньше тех, кто участвовал в Играх. Но существенно не это.
Вся колонна спортсменов шла как бы обведенная замкнутой белой линией: наши юноши и девушки в белых костюмах образовали движущийся коридор, в котором шли спортсмены. Это было похоже на конвой; не хватало оружия. Удивительна боязнь, одолевающая нашу власть. Боятся чужих и боятся своих. <...>
П. Палиевский в “Прометее” (12) приводит слова Толстого об утрате чувства эстетического стыда. И далее призывает признать, что это чувство пусть не утрачено, но его “не хватает”. Думаю, что деликатность тут неуместна. И во времена Толстого чувство это было вряд ли “утрачено” полностью; но он сказал именно так, понимая, что тут только стоит начать... Даже одного факта, который был снесен обществом, литературой, достаточно. Тут только пустить одного, за ним повалят другие – толпой. С той поры “прогресс в бесстыдстве чрезвычаен”; слова Толстого лучше повторить.
3.10.80.
История из жизни Октябрьского района (столица – Боговарово). В одном из колхозов самая дойная корова в стаде никогда не паслась вместе со всеми и мучила тем пастухов. Пастухи отказались иметь с ней дело, потребовав, чтоб ее сдали на мясо. Но председатель рассудил так: дает больше всех молока, пусть пасется одна где хочет. Так и пошло. Эту корову, столь гордую и независимую, прозвали Парторгом, но не за гордость и независимость. По утрам она вздумала являться к колхозной конторе на раздачу нарядов, присутствует и выпрашивает кусок хлебца. Вообще, говорят, где скопление народа, там и она. Парторг и есть. (Рассказано Сашей Даниловым, собкором “Северной правды”.)
В. А. Старостина мужики спросили: “Что это, Василий Андрианович, в Костроме все пожары да пожары. То цирк, то филармония, то лучший ресторан?” – “Ничего, – ответил Старостин. – Главное, что Иван Сусанин как стоял, так и стоит”.
В “Лит. России” была такая информация: объединение прозаиков Москвы начало “новый творческий сезон”.
По телевидению показывают кадры кинохроники: горят нефтехранилища, нефтяные промыслы, черный дым во весь горизонт, ползут танки, перебегают вооруженные люди, а гладкий, излучающий мудрое спокойствие господин говорит: нет, мы, советские люди, не считаем, что между Ираном и Ираком идет война, мы называем это конфликтом. И в тот же день слышишь, что военные действия происходят на фронте в восемьсот километров, что в больницах полно мирных жителей и т. д.
Важнейшие перемены продолжают происходить в Китае, однако вся информация оттуда подается в неодобрительном тоне. Если это будет продолжаться долго, то за совершенную ошибку придется расплачиваться, разумеется, не нынешним руководителям внешней политики и теле– и прочим пропагандистам, а молодым поколениям, нашим детям и внукам.
Международный телеобозреватель Анатолий Потапов настолько увлекся обличением и настолько усвоил обличительную интонацию, что даже когда говорит: “Всего доброго”, – то кажется, он и нам, зрителям, желает чего-то пакостного.
“Трибуна люду” по-прежнему не поступает в киоски, хотя в газетах и по телевидению говорят о нормализации положения в Польше. Наш народ так и не получил полной информации о том, что произошло в Польше. То, что сочли возможным сообщить, составляет, вероятно, процентов пять – десять от того, что следовало бы сказать о случившемся.
Прочел “Труды и дни Свистонова” Константина Вагинова (“Звезда”, 1929, № 5). Вещь ироническая, но о психологии творчества – много серьезного.
5.10.80.
Вчерашний разговор в магазине. Покупают ливерную колбасу третьего сорта (60 коп. кг). Одна женщина – другой: “Вот и поедим колбаски ради праздничка”. Та отзывается: “Каков праздник, такова и колбаска”. “И то верно”, – соглашается первая[68]68
{СНОСКА В ТЕКСТЕ ПРИСУТСТВУЕТ, НО СОДЕРЖАНИЯ В ПРИМЕЧАНИЯХ НЕТ, ОШИБКА ЖУРНАЛА.}
[Закрыть].
<...> Очень тяжело было читать воспоминания В. Лакшина о Твардовском (“Октябрь”, 1980, № 9). Они заканчиваются описанием болезни и смерти. По хорошо ощущаемой необходимости воспоминания сдержанные; многое опускается. Такие тексты читаешь с горьким чувством общей нашей с автором несвободы. Отсутствие Твардовского и его значение я понимаю так же, как Лакшин. В тоне воспоминаний есть спокойное сознание правоты. У наших националистов и прочих нынешних, что в силе, такого сознания нет; они нервничают, злобствуют, ёрничают, иезуитствуют...
Пишу о Быкове для “Нашего современника”. Весной будет номер журнала, где ему будет посвящен целый блок материалов: его повесть, интервью с ним, фотографии, подборка писем читателей, статья о творчестве. Припоминаю номер, посвященный Василию Белову, где, в частности, была удивительно безвкусная, банальнейшая фотография под названьем “Раздумье”. Я еще подумал: как это Белов позволил и согласился. Даже через это сказывается распространенный ныне уровень писательской личности. Думаю, что Быкову не следовало бы соглашаться на такой “рекламный” “блок”. Вот Залыгин отказался, и Леня Фролов говорил: “Мы его еще больше зауважали”. “Сами придумали, – сказал я, – сами провоцируете, а потом, выходит, сами больше уважаете не тех, кто согласился, а тех, кто отказался”.
20.10.80.
<...> Какой непрочный в жизни покой! Всюду много людей, все чем-то заняты, живут, возятся с детьми, рассуждают, на что-то надеются, все благопристойно, и все – зыбко и ненадежно. От этого множества людей, ото всех нас ничего, в сущности, не зависит. В любое мгновение кто-то наверху может распорядиться, и начнется война или что-нибудь равноценное войне, и все мгновенно переменится, если, конечно, успеет перемениться. Но если успеет, то, как бы ни было это ужасно само по себе, самым ужасным будет послушание и покорность этого человеческого множества, его беспомощность, связанность по рукам и ногам, всецелая зависимость от чужой и верховной воли. Ничего страшнее этого – отчаянной этой беспомощности – представить себе не могу.
2.11.80.
Не помню, записывал ли, что из Демидкова перевезли в середине октября два мешка картошки; стало как-то полегче, какое-то время не придется рыскать в поисках картошки: на базаре есть, да нужно приходить вовремя (и дорогба к тому ж!), а в магазинах – небывалое дело – нет.
Когда приезжал Стасик, хотел купить коньяка, но не смог: нигде не было, да и водки не было; мрачные люди стояли у винных отделов, ждали привоза, а услышав, что где-то какое-то дешевое винишко есть, подхватывались и устремлялись в указанном направлении. Было во всем этом что-то унизительное.
Слышали в автобусе разговор двух молоденьких офицеров – лейтенанта и старшего лейтенанта. Чем-то возмущались – житейским, а потом один из них отчетливо сказал: “Военной диктатурки бы на них...”
Занятно: К. Г. рассказал, как его жена, преподавательница медицинского училища, шила спортивные трусы для сына, студента пединститута. Нужного материала купить нельзя, так выход нашелся такой: училищу выдали красный сатин для новых транспарантов на здание, и стоило лишь немного сузить эти самые полотнища, как прекрасно сэкономилось для желанных трусов.
Вчера отослал в “Наш современник” статью о Быкове. На очереди – предисловие к “Карателям” для “Роман-газеты”.
В прошлое воскресенье начал читать бондаревский “Выбор”; там есть встреча главного героя – преуспевающего, пресыщенного советского художника – в Венеции с другом юности и фронтовым товарищем, ныне – перемещенным лицом, т. е. эмигрантом. Дочитаю до конца, тогда запишу подробнее, но вот что любопытно: в тот же день в свежем номере софроновского “Огонька” наткнулся на поэму Е. Антошкина “Чужие огни”, а в том же номере “Нашего современника”, где начало “Выбора”, обнаружил поэму куйбышевского поэта Кожемякина “Старая ветла”, где все о тех же “перемещенных лицах”, обличение их, патриотический пафос, особенно дурацкий, какой-то озлобленный у куйбышевца. Сколько злой страсти растрачено на обличение таких слов, как “ностальгия” и “волнительно” (дескать, они из салонов “эстетствующих снобов”), и как глупо звучит хвала русской народной песне, под которую не удастся запустить какой-нибудь мультфильм. Праведный гнев таким мелким, убогим не бывает. Гнев выбирает себе более достойные предметы. Не говорю уже о том, что мелкая злоба и поэзия несовместимы.
Бочарников упорно внушает мне при случае, когда идем длинной дорогой по домам после какого-нибудь сборища, что всю войну был в солдатах и что, если бы написал он правду о той, известной ему, войне, никто бы не напечатал. “А вы все-таки напишите, – повторяюсь я, – когда-нибудь да опубликуете...” На этом тема обычно исчерпывается. <...>
Освобожден от обязанностей Председателя Совета Министров А. Н. Косыгин. Официальная версия: по болезни и по личной просьбе. Можно поверить. Но текст выступления Л. Б. на сессии Верховного Совета удивителен: дважды, пересказывая письмо Косыгина, он упомянул свое имя, полный свой титул, свое значение и не вместил в это выступление приличествующей случаю благодарности по адресу человека, с которым проработал не одно десятилетие.
Впрочем, входить в обсуждение всей этой бестактности, безнравственности, бесцеремонности и прочего, что объединяется словом “ненормальность”, не хочется. Так не обсуждают очевидностей, если дорожат словами.
Неожиданно встретил в книжном магазине Володю Леоновича. В тот день он только что приехал и еще не успел мне позвонить; да и позвонил бы, какой толк, когда телефон отключаю. Володя привез надгробный камень на могилу матери; назавтра вместе с мужем двоюродной сестры он этот камень установил, а вечером зашел к нам. Разговаривали хорошо; при нашем несходстве – характеров, судеб – говорим и чувствуем себя друг с другом свободно и с абсолютным доверием. Жаль, что в последнее время Володя только переводит; только что закончил пьесу с казахского в стихах. Грузинская книжка задерживается; не согласились с расположением текста: оригинальные стихи, переводы, оригинальная проза – в необходимом, одновременном движении, т. е. вперебивку. Возможно, смутило и что-то другое. Теперь рукопись отдана в другую редакцию издательства “Мерани”, и есть шанс при поддержке Г. Маргвелашвили ее наконец вытолкнуть в свет. Было холодновато, сыпался снег, Володя ходил в толстом черном свитере, в узкой и коротковатой кожаной курточке и черном берете; разумеется, в джинсах. “Как же ты живешь? – спросил я. – На что?” – “Сам не знаю, – ответил Володя. – В долги влезаю, не знаю даже и как...”
Я спросил его, не смог ли бы он выступить у меня на литобъединении. Оказалось, что он уже купил билет на автобус на четырехчасовой рейс, а у меня – занятие в тот же день в три часа. Думал он недолго, сдал этот билет, купил – на следующий день и выступил перед моими “учениками”. Длилось это около трех часов, читал он довольно рискованные (правда, таких не много) стихи (особенно о Твардовском), вспоминал о Сергее Дрофенко, Дмитрии Голубкове. Надеюсь, что публике все это понравилось, и еще надеюсь, что доносчиков в тот день среди слушателей не было. Простились мы с обоюдной неохотой. Мы дошли пешком до дома его двоюродной сестры на улице Ленина, уже стемнело, постояли, еще поговорили, расстались.
На заседании областного Комитета защиты мира, где присутствовала Тома, выступал уполномоченный по делам церкви М. В. Кузнецов. В частности, он сказал: “В стране сейчас около 20 тысяч религиозных объединений (церквей, молельных домов, общин). В нашей области 72 таких объединения: 67 православных церквей, 3 – старообрядческие, две общины евангелических христиан-баптистов, а также общины адвентистов седьмого дня, пятикнижников и др. К сожалению, многие объединения существуют незарегистрированно. Архиепископ Костромской и Галичский Кассиан почти все свои личные сбережения вносит в Фонд мира; ежегодно церкви области вносят в этот фонд около трехсот тысяч рублей, а также 15 тысяч рублей на реставрацию памятников истории и культуры”. Для сравнения: все промышленные предприятия вносят всего лишь около ста двадцати тысяч рублей.
8.11.80.
За несколько дней до праздников ехал на троллейбусе и слышал, как разговаривали трое мужчин, стоявших у окна. “Смотрите-ка, – сказал один, – строят новую трибуну, а я не знал”. – “Да не какую-нибудь, – отозвался другой, – а из металла”. – “Ну, это понятно. Если из дерева, то ведь поджечь могут. Явятся седьмого, а трибуны нет”. Все трое смеются, а третий, молчавший, испытующе поглядывает на меня. (Причем тот, кто затеял разговор, двум другим явно не знаком.) Я невольно улыбаюсь. Общее взаимопонимание.
Стояли на Мавзолее. Шел крупный план. Один посмотрел на часы, взглянул на часы и стоявший рядом, и новый премьер, взглянув на многоопытных соратников, тоже быстренько отогнул рукав пальто...
Заметал снежок. На равном расстоянии плыли портреты, как бы соблюдая дистанцию, в ближней к трибуне колонне... Все в том порядке, в каком расставляют имена газеты... Косыгина, разумеется, не было среди имен и портретов. Обычное дело: жизнь для всех – кончилась, то ли был, то ли не было. (Написать статью, дать интервью – невозможно; исключение было для одного – для Микояна.)
21.11.80
Тринадцатого ходил к поезду встречать участников “круглого стола” “Лит. обозрения”. Приехали: В. Хмара, В. Оскоцкий, В. Пальман, Н. Олейник, Ю. Куранов, еще казах, имя которого я не освоил, Л. Иванов. Днем появился В. Лебедев, потом вологодец Степанов. На другой день приехал Б. Можаев.
Три дня пришлось отдать этому делу, если это можно назвать делом. Называется это – сопровождать гостей. Будь среди них чужие мне люди, я бы от этого занятия отказался. А так – что ж, хоть повидались, поговорили с Валентином, с Юрой, поближе познакомился с Хмарой, с Ивановым. Ну и с Можаевым, который был ко мне внимателен и с которым мы много разговаривали. Разговаривал, разумеется, больше он, но это – по-московски. Оказалось, что он обо мне наслышан. Еще бы – Базиль Росляков, написавший роман “От избы до избы”[69]69
{СНОСКА В ТЕКСТЕ ПРИСУТСТВУЕТ, НО СОДЕРЖАНИЯ В ПРИМЕЧАНИЯХ НЕТ, ОШИБКА ЖУРНАЛА.}
[Закрыть] – его друг. Прощальное застолье было в Сосновом бору, в тамошнем баре. Как заведено, все говорили речи, т. е. тосты. Можаев говорил, в частности, что-то вроде этого: “Мой друг Базиль Росляков, первый биограф этого молодого человека, написал о нем роман “От избы и до избы”, как он, значит, жил-был в избе, а потом его выпихнули в зиму...” и т. д.
Мир тесен. Можаев – морской инженер-фортификатор, служил и строил укрепления в Порт-Артуре. Потом работал соб<ственным> корреспондентом московских газет на Дальнем Востоке. В Хабаровске судьба свела его с Всеволодом Никаноровичем Ивановым, питомцем костромской гимназии, человеком сложной и, возможно, запутанной судьбы. В ту пору Иванов был уже стариком, но могучим, рост – под сто девяносто сантиметров. Когда-то он был в окружении ближайшем Колчака; по-нынешнему что-нибудь вроде зав. отделом пропаганды и агитации. Во всяком случае, сибирские газеты были под его началом. Потом – бегство в Маньчжурию и постепенный, а м. б., и совсем не постепенный переход на сторону Советам и служба советской власти – там, в Маньчжурии. Иванов с гордостью рассказывал Можаеву, как его после разгрома Колчака ловили, да не выловили, как ушел. А потом рассказывал, как в Хабаровске, уже после возвращения, один из тех, кто искал его тогда, наткнулся на него на улице и стал выслеживать и, волнуясь, доносил, чтоб брали злейшего врага, да поскорее. Обмишурился.
Остались пять томов неопубликованных воспоминаний В. Н. Иванова. Два из них сейчас у П. А. Николаева, который готовит их к печати. Вот, подумал я, встретиться бы с Николаевым на съезде, взять бы почитать, да ведь двадцать лет не видел этого человека, да и будет ли время читать.
Какое-то время Можаев жил в Рязани. Уже одно это объясняет его знакомство с А. И. (Солженицыным). Юра Куранов поглядел на него, поглядел – как ходит, говорит, как пел в колхозном, чернопенском, застолье, а потом сказал мне: “Знаешь, на кого он похож? На разорившегося помещика. Давно уж разорился, но держит себя, играет, хорохорится. И еще знаешь, под кого играет и на кого еще похож? На А. И.”. Я рассмеялся: “А что – похож. Гоголевский такой помещик, эпизодический персонаж, голову закидывает, бороду оглаживает, глаза голубые, поет как русак неистовый, исконный. А голос, и верно, – тонкий, не крепкий, нервный (не когда поет, а когда говорит), как у А. И.”.
Посмеялись мы с Юрой, но без зла. Играет маленько, но не бездарно же играет. Хуже, что большой ругатель. Не от Базиля ли заразился? Или тот от него? И меня – впрочем, хороший признак: в глаза, – тоже обругал: за какие-то (не очень-то я понял, за какие) места в статье о Залыгине. Единственный из писателей, о ком он отзывался безоговорочно сочувственно, – Белов, да и то, я думаю, потому, что недавно напечатал статью о нем в “Сов. культуре”. Он привозил с собой и эту статью, и речь свою на секции московских прозаиков, – как я думаю, привозил для меня. Что ж, я этому рад; не столь уж я избалован вниманием. Но думаю, что на отдалении и в чтении я лучше, чем вблизи, потому хотя бы, что долго чувствую себя с новым человеком неловко, несвободно, не вполне самим собой.
Можаев о Троепольском: у него фигуры резаны из жести, так и громыхают все эти короли жестянщиков. О Носове: “Усвятские шляпоносцы”.
Когда ехали в автобусе в Сосновый бор, сидели и разговаривали втроем: Борис Можаев, Юра Куранов и я. Можаев рассказывал о разговоре Ю. Любимова с Демичевым в его присутствии. Демичев высказывал недовольство линией театра, который слишком далеко заходит в критике – насколько я понял – всего, что связано со Сталиным. На это Любимов ответил: “Не мы начали. Не я требовал выноса тела Cталина из Мавзолея”. (Намек на то, что на 22-м съезде партии Демичев, как первый секретарь Московского горкома, выступал с требованием об удалении тела Сталина из святого места.) Демичева, как свидетельствует Можаев, после этих слов перекосило от ярости. После этого Юра рассказал, что Крупин, автор “Живой воды”, служил в Кремле, когда Сталина вытаскивали, и был в ту ночь разводящим караула у Мавзолея. Он сопровождал новую смену, когда у Спасской башни их остановили и сказали, что дальше идти нельзя. Это было потрясением, Крупин пытался что-то доказывать и продолжать движение, но его и солдат взяли под конвой и заперли в какой-то комнате. Крупин рассказывал Юре, что всю ночь они не спали, думали: переворот. Наутро их как ни в чем не бывало выпустили. И дальше Юра сказал, что, судя по тому, что ему однажды рассказывало некое значительное лицо, гроб с телом Сталина был сплющен полуторатонным прессом (что-то я тут прослушал в автобусном шуме, но про “сплющен” и про “полторы тонны” слышал хорошо). Можаев в ту памятную ночь был на площади в толпе. Он учился на ВЛК[70]70
{СНОСКА В ТЕКСТЕ ПРИСУТСТВУЕТ, НО СОДЕРЖАНИЯ В ПРИМЕЧАНИЯХ НЕТ, ОШИБКА ЖУРНАЛА.}
[Закрыть] и предлагал товарищам по комнате идти с ним. Никто не пошел. На площади стояла толпа (т. е. на площадь можно было пройти!), и Можаев видел, как рыли могилу и как нечто, бывшее когда-то Сталиным, проплыло над людскими головами от Мавзолея в ту сторону. Тут же Можаев сказал, что существует версия о захоронении в той могиле пепла.
Жаль, не приехал Адамович. Перед самым отъездом упал возле дома и сильно ушибся. Видимо, испугался, что сломал что-нибудь, может быть, проверялся. Теперь уехал в Железноводск, в санаторий.
Разговоры о деревне постоянно упирались в 1929 год. Леонид Иванов зачитывал мне из своей записной книжечки сравнительные цифры поголовья скота по 1928-му и 1933-му годам. Сокращение произошло катастрофическое, непоправимое.
На заседании (проходило в зале заседаний обкома комсомола; от обкома партии был В. А. Неймарк; зав. отделом Соколов, как я думаю, из опасения, как бы чего не вышло, от этого смутного дела уклонился) Можаев говорил о русской церкви, о месте, которое она занимала в деревенской жизни и которое по сей день пусто, и это – непоправимая утрата. (Ну, насчет “утраты” – это от меня; но смысл – этот.)
(Чтобы не забыть: встретил недавно Виталия Дьячкова. Он спросил меня, читал ли книжку некоего чеха о Солженицыне? Я сказал, что не читал и никак не соберусь попросить ее в библиотеке Дома политпросвещения. И в свою очередь спросил, не там ли он ее брал. А я, отвечает, был в командировке, и начальник мантуровской госбезопасности дал почитать. Я искренне удивился, что в Мантурове есть такой начальник. Раньше, говорю, был уполномоченный, например в Шарье, – но начальник в Мантурове! Да, говорит, и в Шарье, и в Мантурове, и в Нерехте, и в Буе, и в Галиче, и, кажется, еще где-то теперь как бы кустовые отделения (?), и в каждом помимо начальника (члена бюро райкома!) – три офицера, водитель и автомашина. Вот так, подумал я. Все возвращается на круги своя, а мы и не знали.)
3.12.80.
<...> Сегодня пришло письмо Валентина Оскоцкого. О книжке моей вести плохие. Редактор мой – Е. И. Изгородина – считает, что у меня есть причины для беспокойства. Но ведь ни она, никто другой на мои письма не отвечали, ничего не объяснили мне. Книга должна была выйти еще в первом квартале, верстка же прошла в мае, теперь декабрь, и полная неясность. Вот они, преимущества моей здешней жизни и моего характера. За преимущества и расплачиваюсь. Я словно знал, что будет такая весть, и еще с утра как-то горько жилось и писалось. Отослал сегодня же короткое письмо Еременко. Он-то ответит? Ведь это издательство даже за рецензию на рукопись Д. Дычко, написанную еще в марте – апреле, забыло мне заплатить. Неплохо.
Вчера “Книга-почтой” прислала переписку В. И. Вернадского и Л. Б. Личкова за 1940 – 1944 годы. Первый выпуск писем (1918 – 1939) у меня есть. Вчера же стал читать. Вот делаю эту запись и помню, что потом опять буду читать эту переписку, и как-то успокаиваюсь: укрепляющее чтение. Сугубо геологическое (очень специальное) я пропускаю, но остальное читаю, и с большой пользой. И с чувством радости за этих людей, за то, что они так жили, думали, держались. (Ну а горечи тут тоже не миновать.)
На днях открыл для себя Льва Кривенко (“Незаконченное путешествие”, послесловие Ю. Трифонова). Начинал читать после Трифонова с легким предубеждением: нет ли преувеличения и посмертной снисходительности? Ни того, ни другого. Может быть, и мало сказал этот человек, проживший 59 лет (две книжки при жизни), но ни в чем не погрешил, говорил свое и по-своему. Тоже читаю с радостью за человека, который смог так трудно и упрямо жить и работать. Одновременно читал бондаревский “Выбор”, книга Кривенко дает мне больше. Это чистый и достойный собеседник, а про того этих слов повторить не могу.
“Выбор” – книга самовлюбленного и переоценивающего себя человека, возможно, немалого эгоиста, пресыщенного и мало кого вокруг замечающего. Рассуждения – малодостойные и примитивные – о смерти, а также картины любви (“усовершенствование” схожих картин в “Береге”), пожалуй, лучше всего указывают на подлинный уровень этого сочинения – уровень тщеты, неподтвержденных претензий, мнимой, какой-то напрасной, самоцельной “художественности”. А ведь превознесут! <...>
18.12.80.
Четырнадцатого числа вернулся из Москвы, со съезда. Виделся, разговаривал с Л. Фроловым, Ф. Абрамовым, Б. Можаевым, С. Залыгиным, Г. Троепольским, А. Турковым, Л. Лавлинским, В. Хмарой, В. Личутиным, В. Афониным, Н. Яновским... На дне рождения у Валентина Оскоцкого познакомился с Д. Граниным, Б. Анашенковым, В. Золотавкиным. Там же был А. Нинов. <...> Виделись на съезде с Феликсом Кузнецовым; перемолвились несколькими словами. О жизни моей он не спрашивал, я также ничем не интересовался, ни о чем не просил. В президиуме Феликс сидел отвалившись на спинку стула, почти лежал-полулежал, как в теплой ванне... Если б не Федор Абрамов, подозвавший меня, когда они с Феликсом стояли, нам бы и словечком не переброситься. А тут ему пришлось. Вспомнили, что с пятьдесят пятого года знакомы.
Делегатам съезда и гостям выдали талоны в “сувенирный киоск” при гостинице “Россия”. Я бы туда не пошел, да показал дома тот пропуск-талон, и все единодушно решили, что идти непременно нужно и следует брать с собой больше денег. Пришлось пойти, стоять в очереди вместе с Абрамовым, проходить тройной (!) контроль (всюду дюжие молодцы), болтаться в подвальном помещении гостиницы от парфюмерного киоска к книжному, от книжного – туда, где продают рубашки, японские зонты, дамские сумки, лезвия, платки, магнитофоны и т. д. Купил всякой ерунды – всем в подарок. Унизительное, однако, занятие. При входе в последние двери тот пропуск отобрали и порвали, чтобы, не дай бог, по второму разу не пошли... Абрамов выбирал себе галстук и смеялся: “Ты у нас революционер, тебе галстук, конечно, не нужен”. – “Конечно, – отвечаю, – Федор Александрович, не ношу я их, избегаю”. И вообще смягчило это наше дурацкое занятие, что посмеивались друг над другом, пошучивали. Часа два потратил в тот вечер на “сувениры”. А сколько народу сбежалось – едва ли не весь аппарат большого и малого Союзов.
И еще большое впечатление: прием в банкетном зале Кремлевского Дворца съездов. Шли туда вместе с томскими сочинителями Василием Афониным и Вадимом Макшаевым. Корнилов предупредил меня: не приходите раньше времени, ждать – унизительное занятие, когда-то официанты к столу подпустят. Мы так и пришли, минут за пять, и прогадали. Народу толпилось много, и мы стали толпиться позади всех. Зал огромный, а посреди наша оживленная толпа, состоящая из групп и группок беседующих людей. А потом глас под сводами: просим пожаловать – и т. п., и все беседующие, враз перестав беседовать, устремились куда-то вперед, в скрытое от нас, ниже лежащее пространство, по трем спускам – какие-то несколько ступенек, да не будешь же прыгать... Устремились и мы в хвосте толпы, встревоженно вслушиваясь в мгновенно возникший и нарастающий звяк ложек, вилок, ножей, тарелок, рюмок... Тут были знатоки приемов, и не случись на нашем пути Володя Личутин, не знаю, где бы мы и пристали, потому что, казалось, ни к какому столу уже было не приступиться. А Володя, сам приставший к торцу вместе с Дмитрием Балашовым, на уголке стола сам державшийся, нас окликнул, и мы втроем у того же уголка обосновались. И налито нам слегка было, и копченой колбасы отыскано, и Федор Абрамов, неподалеку за тем же столом оказавшийся, нас к тому же опекал, и дело приема пошло для нас как следует: многого мы и не желали, а с хорошими людьми почему рядом не постоять и лишним словом отчего не перемолвиться? Где-то за рядами голов впереди вдоль сцены, задернутой хорошо видным нам занавесом, стоял стол для высшего начальства, и все наши столы были к нему перпендикулярны. Из-за того стола раза три раздавались какие-то обращающиеся к нам голоса, но мы не очень-то брали в толк, о чем это и кем это там говорится... Помню лишь голос зычный и молодецкий Егора Исаева; уж очень этот голос мне успел надоесть своей настырностью и приторностью. Не раз в дни съезда слышал я слова о “лакеях” и “лакейской” – от разных людей; так вот, в голосе Исаева было что-то от этого ремесла, от угодничества...
Остался я доволен вот чем: Д. Балашова увидел (он, кстати, сказал, что высоко ценит взгляды Л. Н. Гумилева на историю и что можно выписать из какой-то (он-то назвал, да я не мог там записать) люберецкой всесоюзной научной конторы наложенным платежом его главную – т. е. гумилевскую – работу, размноженную ротапринтным или каким-то другим способом в целях научной информации), с Залыгиным увиделся и успел хорошо поговорить, с Федором Абрамовым лишним словом перекинулся, с Амлинским познакомился (он, оказывается, в свое время, в 69 году, читал мою рецензию в “Северной правде” на его повесть об Эрнсте Шаталове, кто-то ему переслал)...
Можаев говорил мне о своей беседе с “большим начальником” насчет меня. “С Феликсом, что ли?” – спросил я. Сначала Можаев отрицал это, но потом сказал, что да, с Феликсом. Он сказал Феликсу, что нужно давать мне квартиру в Москве, нужно мне помочь, как он, Феликс, помог А. Ткаченко и еще кому-то. Я же в ответ сказал Можаеву, что я благодарен ему, но что я не верю в это дело, не верю, что это может состояться.
Вася Афонин, напившись, ругал всех писателей подряд, даже Льва Толстого, который его чем-то не устраивает. Странно, как он устраивает сам себя, ведь устраивает же!
Покупаю по возможности “Трибуну люду”, но приходят номеров пять-шесть за месяц. Видимо, остальные номера нам читать вредно. Уже около двух месяцев не доставляют нам “Пшекруй”. Обязаны доставлять подписчикам, что бы там ни печаталось, – деньги же заплачены, наш договор с государственной организацией, другими словами, заключен, – так нет же! – хотят – доставляют, не сочтут полезным – не будут доставлять. Хоть начинай тяжбу, спрашивай, на каких конституционных основаниях прекращена доставка издания из дружественной социалистической страны? Может быть, и это нарушение элементарных прав – признак силы нашего государства, признак его доверия к собственным гражданам, веры в нашу идейную стойкость? Наоборот: все это – от слабости и страха.
Два дня назад умер Косыгин. Наше радио и телевидение сообщили об этом сегодня. Мы слышали об этом по западному радио вчера, а сегодня мне сказали, что впервые западные радиостанции сообщили об этом еще позавчера. Так – опять же – как выглядят в этом свете наши отечественные службы информации? Кажется, они сами вынуждают, толкают нас слушать, прислушиваться к тому, что вещает заграница. Сами. А потом кого-нибудь винят. Так всегда оправдываются те, кто виноват сам. Из костромских анекдотов: армянин спрашивает, все ли можно купить в Костроме. Ему отвечают, что, в принципе, все можно. Армянин приезжает, ходит по городу, спрашивает: где такой магазин – “Принцип”? <...>