Текст книги "Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)"
Автор книги: Игорь Дедков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 34 страниц)
Оставлены: деньги и пошлость. Взамен всему, что было: погоня за деньгами, их культ и – пошлость, пошлость, бесцеремонность, их гнет!
[Б.д.]
То, что происходит, – это поражение.
Я не знаю, чувствуют ли те, кто истратил много слов, ускоряя перестройку, разгоняя, т. н. “прорабы” и среди них люди, которых люблю и ценю по сей день, что мы все, кто хотел обновления жизни, потерпели поражение?
Чувствует ли это Марк Захаров, может быть, открывший для себя, что в его иронии и патетике появилась и разрасталась фальшь?
Входили в прорыв и потеряли там друг друга.
И по сей день – одно и то же: кого бы еще обвинить из тех, кто давно знаком, и стать рекордсменом обвинений.
5.2.94.
Документальный фильм “Остров мертвых” – о русском искусстве начала века (так называется одна из работ О. Берд?).
Без авторского и всякого текста – документальные кадры и фрагменты из фильмов той поры (Вера Холодная и т. д.).
Доходит и до мировой войны: одни танцуют и веселятся, другие – пригибаясь, бегут в траншеях.
Эта вечная параллельность, вечная несправедливость, и насколько больше настоящего, живого – во фронтовых кадрах (перебежки, бои, братание, солдатские митинги...).
И сколько надежды в лицах, выхваченных (оставленных!) камерой на улицах Питера (демонстрации, революционное возбуждение толпы).
Морозно сегодня. Хорошо. Гулял. Только бы выдержать...
Какая-то лестница без перил, ведущая вниз с откоса, напомнила вдруг Хосту, санаторий на высоком берегу, где был Никита... Вспомнил, как я прилетел, как встречала меня Тома с букетом цветов, как мы жили в странном доме под какой-то горой, как ходили к Никите, как гуляли с ним, как переживали за него, как спускались вниз по похожей лестнице к морю, минуя ж.-д. полотно.
Господи, думаю теперь, какие мы были счастливые...
...теперь вспоминаю как счастье... вечерние прогулки, поездки в Сочи, все настроение тех дней и вечеров, и весь необычный ландшафт, и множество деталей быта... Написать бы и это подробнее...
6.2.94.
День встреч – на прогулке по морозу. Сначала окликнула женщина паролем “Кострома” и Дедков. Я не узнал, оказалась – Торопова, жена В. И. Торопова. Когда-то мы жили в одном доме на ул. Димитрова. Торопов тогда был первым секретарем обкома ВЛКСМ. Я передал привет ее мужу. Она сказала, что он будет звонить в понедельник. Т. е. она здесь “поправляет здоровье”. Она права: тогда, на ул. Димитрова, мы начинали жизнь, а сейчас, мягко говоря, “поправляем здоровье”.
Потом меня еще раз окликнули, и опять я не узнал, кто это. И немудрено: не виделись более 30 лет. Оказалось, Андрей Полонский, более 20 лет проработавший за границей от АПН (Камбоджа, Бразилия, Испания).
Поразговаривали. У него стенокардия. В палате – телефон. Платит тысячу за день. Такое мне не по карману. Журналистику он оставил. Вместе с женой Ирой Шнейдер – организовал маленькую туристскую фирму для “новых русских” (Испания, Португалия, где сохранились связи и знакомства). Да, в самом деле в Андрее появилось (зацепилось) в облике нечто испанское. Ну что ж, у него вполне благополучная жизнь – можно сказать, на дистанции он обошел меня. Другое дело, что мы бежали разные дистанции; во всяком случае, не одну и ту же.
Он, как можно предположить, бежал свою с помощью госбезопасности. (АПН, особенно в ту пору – своего начала и расцвета, было хорошей крышей для агентуры.)
7.2.94.
Прочел Сараскину в “МН” (№ 5) про народ. Среди мотивов народного раздражения (“одурение”) рассматриваются многие, но главный, м. б., связанный с инерцией социального воспитания и социальных взглядов (справедливость!), ею опущен. Сараскина думает, что поминаемый ею народ новую мифологию (деньги как главная цель и собственность как основа благой жизни, счастливая) принял. Но, кажется, это не так, и “серые зипуны” (Достоевский в эпиграфе) еще могут кое-что сказать сами. Сараскина же думает, что сами они ничего сказать не могут.
18 февраля утром умер отец. <...>
Я запомню: как вечером собирался уходить домой и стоял у притолоки дверей той комнаты, где на диване лежал отец, и он попросил: “Не уходи”.
Казалось, в тот вечер ему было все равно: он почти не разговаривал, т. е. вообще не говорил. Говорили мы с Ирой, уговаривали поесть каши и т. п., а он отказывался. И тут вдруг неожиданно: “Не уходи”.
И я, понятно, задержался, что-то сверх всего почувствовав – нашу связь.
Когда я ездил к ним по три раза на неделе, уставая и, в сущности, больным, лишь отец, словно пробуждаясь от своей отключенности, беспамятства, провожал меня до лифта, жалел меня, – нет, не говоря, а ясно давая понять, что он видит, как я урываю это время, отнимая от своего, чтобы быть с ними, стариками.
Сквозь все ужасающее это беспамятство, такое бытовое уже, привычное, не способное уже напугать, вдруг в редчайшие моменты, мгновения проступало в отце – из глубины, из остатков сознания – понимание своего положения, своей обреченности.
Для себя он уже был чем-то только сиюминутным; его память перешла к нам – в меру нашей памятливости, и я на прогулках напоминал ему его жизнь: Смоленск, войну, послевоенную Ухтомку...
Теперь его нет совсем. И “сегодняшнего”, “сиюминутного”. Я не испытываю потрясения; я был к этому готов; за время больницы я подготовлен ко всему.
Я не потрясен, но с ним перешла в абсолютное прошлое часть моей жизни. Это что-то дорогое, уходящее на дно моей души. Туда, где уже многое – многие памяти – скопилось.
В ночь на 19 февраля.
Бедный мой папа!
Было что-то фатальное в том, как уходила память. Наверное, если б в свой час мы сильно бы вмешались в вашу с мамой жизнь, можно было бы помочь.
Но человек – растение в своей почве. Почву эту невозможно было изменить.
Эта сильная последняя тяга – как в трубе: с нею не справиться.
У меня сухие глаза; я это знал, и я был бессилен тебе помочь с двадцатых чисел декабря. Прости меня...
Мои сухие глаза ничего не значат. Все во мне.
Я бы не хотел спешить за тобой. Может быть, Господь Бог мне поможет. Это же не война, чтобы косить всех подряд. Это же жизнь, и она должна продолжаться.
Я буду помнить только лучшее. Твою позднюю гордость за меня. После всех разочарований во мне. И твою любовь к литературе, перешедшую ко мне. Стена неизбежности. Вот на что надо тратить свои упрямые лбы!
22.8.94.
Пребывая в Кронштадте, А. Н. Яковлев (он привез кронштадтскому командованию радостную весть о скорой реабилитации мятежников 1921 года) беседовал с корреспондентом ленинградского ТВ о разных умных вещах. “Ну вот, – говорил А. Н., – многие жалуются, что не стало идеалов. Чепуха. Разве не прекрасный идеал – свобода?! Разве мало этого идеала?” И глаза одного из вдохновителей перестройки молодо вспыхнули...
Услышь я эти слова где-нибудь в году восемьдесят шестом – восемьдесят седьмом, может быть, и мои глаза в ответ тоже вспыхнули бы. Но сегодня ничто во мне не отозвалось. Слова были веселы не в меру; они исходили из какого-то другого, сановного опыта – не моего, не моих близких, – из опыта какой-то благополучной и сытой свободы, из чувства превосходства над людишками, не понимающими своего счастья...
Я не понимаю счастья быть одним из участников перехода к капитализму. Я к ним не принадлежу.
Свобода оказалась двуликим Янусом: она повернулась блудливой мордой к большинству моего народа.
Свобода требовала бережного обращения, но после августа 1991 года политическая ставка была сделана не на лучшие, а на худшие качества человека, и свобода на то и сгодилась: на оправдание блуда, наглости, насилия, хамства, цинизма, агрессивной безответственности.
Это, конечно, приятная новость: вот-вот реабилитируют кронштадтских мятежников; на очереди, говорят, полное оправдание русского крестьянства (сподвижников Антонова, т. н. “кулаков”, “подкулачников” и т. д.); потом, возможно, придет черед Фаины Каплан и т. п. Не могу понять Временного правительства, особенно его министров юстиции, почему они для пущего торжества свободы в России не реабилитировали, к примеру, декабристов, моряков “Потемкина” и “Очакова”, или Желябова с Перовской, или Каляева? Да и ленинский Совнарком мог прославиться на том же славном поприще. Что-то им мешало, и тем, и другим. Не хватило истинного осознания своего исторического могущества, своей безграничной власти над прошлым...
...Боже, как они пинают мертвых, мужчин и женщин!
Откуда у них это чувство превосходства? Будто они больше знают, понимают, видят? Трутся в коридорах власти, ждут в передних, ловят слухи, сплетни, жмутся к тем, кто сегодня сильнее и выше. Юра Карякин, возгласивший: “Россия, ты одурела!”, давний мой знакомец (или приятель), что ты знаешь о России, когда ты в последний раз ее видел? Это Солженицын ее видел, хотел увидеть и выслушать, и теперь заступничает за всех услышанных и пытается докричаться до тупого слуха царюющей в России “демократии”. Он несет весть о России, а она власти не нужна, не нужна Москве и Кремлю. Как можно было проплыть всю Волгу и лишь дважды сойти на берег! Пропустить такие города – саму Россию – как?[355]355
Речь идет о поездке по Волге Президента Российской Федерации Б. Н. Ельцина.
[Закрыть]Это все равно, что Солженицын бы в своем путешествии дважды сошел с поезда, а остальное наблюдал бы в окошко. Екатерина Великая... Борис Михайлович Кустодиев перед смертью, прикованный к креслу, плыл на пароходе по Волге в последний раз – он прощался с Родиной, с Россией. Подумаешь: сантименты! У нас другие возможности: в любой момент на самолете туда-сюда; у властвующих нет времени на посторонние чувства... Россия не в чести – это так!
Обкомовские чиновники в своем большинстве были важны и как бы заключали в себе некое преимущество перед прочими. Это было писано на их лицах: они знали и ведали то, что не знали и не ведали мы. Я тоже мог оказаться среди них – где-нибудь посредине 60-х, – но мелькнувшая эта идея быстро погасла по своей, думаю, несовместимости с моей личностью. Т. е. по здравом размышлении решили, предложив как бы между прочим, не настаивать...
В обкомовских судьбах, как бы ни были несхожи человеческие индивидуальности, много общего: решающе общего. Особенно если говорить о секретарских чинах. Особенно если они воспитанники аппарата.
Уже после моего ухода из газеты взяли сотрудником активного автора – сельского учителя из близлежащего района. Проработал он недолго и оказался в инструкторах отдела пропаганды и агитации обкома. Получил право поучать и наставлять своих недавних товарищей. Я видел его в новом качестве – заматеревшим, с неподвижным лицом. Он мог бы работать в газете – чем плохо, но предпочел другое. Так делают выбор, и хотя можно потом уклониться, но непросто. Когда-то такой выбор сделал А. Н. Яковлев. Фронтовика-инвалида не осудишь, но потом, окрепнув и оглядевшись, он мог уклониться, но, возможно, и в голову не пришло. Начался подъем “наверх”, и он таки дошел до самого верха, чтобы потом, когда сооружение рухнуло, отречься от всего, чему служил. Иногда меняют благополучие на гонения или гонения – на благополучие, он “менял” одно благополучие на другое, один “верх” на другой “верх”. Это змея, говорят, сбрасывает кожу; может ли человек? Может ли человек, дожив до старости, забыть, как жил до сегодняшнего утра, и объявить, что с нынешнего утра он все понял, пересмотрел и т. п. и от прежних своих взглядов отказался?
Конечно, может. Но пусть тогда объяснит, что означала его предыдущая жизнь. Или он жил в неведении и тумане – обманутым, одураченным, или то было лицемерие и лицедейство? Ладно бы, речь шла о чем-то глубоко личном: верил человек в одного Бога, потом разуверился, поверил в другого... Но он-то в некотором роде был священником, митрополитом, почти патриархом, вел за собой паству. Вина, если подумать, огромная... И – непризнанная... И осознана ли?
25.10.94.
Я ничего не хочу писать. Я заболел от запахов расцветшей “демократии”.
Это фантастика, но, м. б., я даже бы выздоровел, если бы эта вся “президентская рать” куда-нибудь исчезла и вместе с ней всосались бы назад, в темные глубины, эти хамство и наглость, – черная жижа т. н. свободы.
6.11.94.
Куда не ездил, не летал, отказываясь под разными предлогами? Не хотелось нарушать привычное течение жизни, работы и т. д. Так вот куда же? На Кубу, в Чехословакию, Венгрию, Марокко, Индию.
Евтушенко (по ТВ) говорил, что побывал в 93 странах.
У Л. Гроссмана прекрасно написано о Пушкине, который дальше Молдавии не бывал, который мог бы беседовать где-нибудь в Европе с тамошними знаменитостями искусств и философии, а вынужден был обходиться знакомством и беседами с какими-нибудь молдаванами и цыганами (кажется, так у него написано, а впрочем, смысл ясен: не на той орбите вращалась пушкинская планета, не на той высоте, а вот поди ж...).
А вчера – солнечный, мартовский день – гуляли с Томой до смотровой площадки Ленинских гор и потом к университету – я шел и говорил себе: благодари за каждый день, такой или не такой, – благодари за счастье идти рядом с родным человеком и видеть над собой это ясное голубое небо и слепящие полотнища снега, за каждый миг жизни благодари!
Это прекрасно понято Т. Уайлдером в “Городке”. Незабываемо понято.
7.11.94.
Солнце, то ли снежок, то ли иней, нулевая температура, хорошо хоть люди не замерзнут – те, кто пойдет сегодня на митинги и демонстрации. И мне бы пойти, да грехи не пускают. Праздник полуотмененный-полупридушенный. Это французы отмечают день взятия Бастилии как национальный праздник, наши же “демократы” по сей день захлестнуты ненавистью.
Вот благо и преимущество: судить других, особенно дельных, мертвых. Как стая ворон – расклевывают...
11.11.94.
Немало прошло дней, а забыть невозможно... Могли бы ведь и встать, подумал я, когда Солженицын поднимался на трибуну Государственной Думы. Могли бы и подзабыть на минутку свои несогласия, несовпадение взглядов и прочее. Могли бы отдать должное этому человеку, его писательскому таланту и огромному труду, его духовной стойкости и храбрости, его исторической роли в преобразовании России. Могли бы и встретить его приветственной речью председателя Думы. Но до того ли, до таких ли тонкостей?.. Встретили жидкими аплодисментами, слушали с кислыми лицами и проводили теми же жидкими хлопками. Не пятая это Дума, Александр Исаевич, а какая – не знаю, да и Дума ли?.. Но уже книжка кратких биографий с портретами выпущена, а на обложке – Пятая! Понравилось, что они наследники и продолжатели, но под силу ли им наследовать Родичеву, Маклакову, Шульгину, Муромцеву, Милюкову?
В конце концов, вовсе не в том дело, сколь уважительной и сколь сознающей значение момента была Дума. Существеннее другое – отзвук, отклик слушавших, нашедшие отражение в т. н. СМИ. Особенно интересен отклик со стороны демократической и литературной. Тут есть над чем подумать...
2 дек. 1994.
<...> Наше молодое безумство: отъезд ночным поездом в Кострому (с Октябрьского поля, тогда – Первой улицы). Плацкартный вагон: наше переглядывание, касание пальцев – сверху (я на верхней полке) – вниз, снизу – вверх. Утром на вокзале Володя Ляпунов с цветами. И отплытие – до Сандогор, и карта, которая нас подвела... И ночевка в каком-то деревенском доме на полу... И переживания, и томление... И утренний выход в путь к Любиму... Не знаю, принес ли я тебе счастье, ты мне – да! Другого не хотел, не воображал, не искал. Без тебя моя жизнь, все лучшее и достойное в ней не состоялось бы. Ты всегда была моей единственной.
Это последняя запись в дневнике. 27 декабря 1994 года Игорь Александрович Дедков скончался.
***
Публикация и примечания Т. Ф. ДЕДКОВОЙ.
Опубликовано в журнале «Новый мир»,
1996, № 4 – 5;
1998, № 5 – 6;
1999, № 9, 11;
2000, № 11 – 12;
2001, № 11 – 12;
2003, № 1 – 4.
Фрагменты дневниковых записей 1987 – 1994 годов были опубликованы журналом «Свободная мысль» (1995, № 9 – 10).