Текст книги "Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)"
Автор книги: Игорь Дедков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)
12.1.64.
Вот оно какое – время! Увольнение отца[16]16
В демобилизации отца из армии неблаговидную роль сыграл Особый отдел, обвинявший А. С. Дедкова в недостаточно идеологически выдержанном воспитании детей.
[Закрыть] я воспринимаю не как неприятный его переход в иную социальную категорию, а как еще один шаг к покою и – как ни страшно это сказать – к смерти. Раньше никогда не задумывался над тем, что родители стареют. Теперь их дни рождени для меня печальны. И эта печаль безысходна. Только в последние годы я понял всю силу неотвратимости <смерти> и невозвратности нашей жизни. Но даже понимая это, я чувствую где-то глубоко в себе веру, а может быть, даже знание – насколько это ощущение не от меня, не от моей чувствительности, – знание, что необратимость будет обратимой или, во всяком случае, не трагической. Когда-нибудь жизнь будет иной и мера ее будет иной, но этого мы не увидим, не ощутим. И тогда, наверное, человек будет дорого стоить... И никто не сможет из года в год снижать на него цены.
29.4.64.
До чего же мы чертовски пропащие парни! Беда в том, что позади у нас ничего нет. Наша ранняя седина не стоит ломаного гроша. Попытки нас сломать остались только попытками, горьким, но не страшным следом. А реальные испытания, через которые мы прошли, не требовали мужества и тем более героизма. Это не были испытания кровью и смертью. Поэтому полномочные представители нашего поколения рассуждают, как питомцы инкубаторов, для которых нет выше трагедии, чем не предусмотренные режимом колебания температуры.
Последние годы я уклоняюсь от любых прямых столкновений. Я не отстаиваю ни слова в своих писаниях. Слова пробиваются сами, и, если они в чем-то преуспели, это их заслуга. Компромиссы стали нашим бытом. И мы же, такие, как я, или худшие, чем я, мним себя почти героями времени – конечно, не героями вообще, а героями ситуации, – во всяком случае, порядочными людьми. Надо, однако, быть глубоким, неисправимым созерцателем, чтобы удовлетворяться этой порядочностью и не завидовать людям более тяжкой и кровавой судьбы, которым выпало действовать и страдать в действительности, на самом деле, а не в воображении. Возможно, я гиблый дурак, но я не могу спокойно слышать о Варшавском восстании, о его участниках, о прошедших концлагеря. Герой повести Е. Ставинского <"В погоне за Адамом">, при всей его недоговоренности, подавляет мен не особенностями мышления, а грузом прошлого, значительностью этого прошлого, перед которым наше фрондерство – школьная неудовлетворенность, непоследовательная, с верой в хороших учителей, век которых непременно наступит.
Участие в войне против фашизма не всегда, редко было связано с тяжелым решением каких-либо морально-политических проблем. В Варшавском восстании, в Армии Крайовой проблемы нравственно-политического характера занимают важнейшее место. Их решение определяло судьбу людей на долгие годы. Рядом с такими людьми наше поколение кажется мне поколением школяров, послушных "непослушных" мальчиков. Многие имеют позади пять лет войны, бездну орденов и отличий, но героизм военных служак, фронтового братства – извечен и пустозвонен при всей его кровавости. Он не трагичен перед лицом мировой истории, не трагичен, потому что не чреват будущим, потому что соответствует уставу.
22.5.64.
<...> Мне надо бы писать мою "книгу", как я называю про себя работу о Воронском[17]17
И. Дедков работал над книжкой под условным названием «На перевале» – об А. Воронском, известном литературном критике и редакторе журнала «Красная новь».
[Закрыть]. Но я никак не нахожу нужного тона. Написаны уже четыре куска, но они разностильны и содержат в себе только подступы, рассуждения. Мне недавно захотелось написать не последовательную эволюцию взглядов этого человека, а очень прихотливое сочинение, где были бы смешаны история, наука и лирика. Но вот я не пишу. <...>
10.11.64.
Я сказал сегодня Е., что нужно менять не правительства, а отношение к человеку.
Происходят не изменения, а переименование – или пересаживание музыкантов.
Мы крутимся как белки в колесе.
Но дрессировщики убеждают нас, что в колесе могут крутиться и тигры.
Мы не можем "энегрично фукцировать".
Или это старение, или умирание, но я что-то вспомнил старосветских помещиков. На такой быт плюс современный треп о переименованиях и пересадках согласилось бы немало публики.
Щедрин у Туркова[18]18
Турков А. Салтыков-Щедрин. М. «Молодая гвардия». 1964 (серия «Жизнь замечательных людей»).
[Закрыть] напоминает еще раз, что Россия неисправима. Технический прогресс, образовательный прогресс далеко не совпадают с прогрессом общественных отношений. Щедринская Росси продолжается, «слова, слова, слова» – это бедствие, безобидное по внешности и страшное. Повторю старое: инфляция слов. И не выкарабкаешься. Затяжной кризис.
21.12.64.
Будто мчусь с горы, – все быстрее и быстрее. Время жалеет меня только вечером, когда я дома. А утром все начинается сначала. И куда несет меня, и где та стена, о которую суждено разбиться? Говорят про новый политический климат. Я не верю этим разговорам, странное впечатление производят люди, с одинаковым усердием молившиеся четырем или пяти богам за свою жизнь. После такой гибкости убеждений, после такого примера приспособляемости с уважением думаешь о каком-нибудь монархическом или религиозном ретроградстве или фанатизме. Поневоле думаешь, а есть ли у таких приноровившихся людей что-нибудь неизменное, какая-нибудь постоянная величина – или это только физиологические отправления, во имя которых и свершается великая диалектика великого приживальства. Неужели так было всегда – во все эпохи, и всегда мир сохранял свою нечистоплотность, и всегда партия сильных была самой многочисленной и самой растущей? Горе оппозиционерам – им никогда не бывать в большинстве – они всегда гонимы, их всегда мало, потому что принадлежность к ним – в России – никогда не сулила добра, злата и почестей.
Замятин был прав, когда говорил, что нет чести принадлежать к партии правящей, единственной – правящей. Такая принадлежность сулит льготы, а не тяготы, вознесение, а не изгнание. На свет яркой лампы всегда слетается мошкара и комарье. Это дурной образ, не к месту, хотя есть и в нем своя правда, потому что мошкары и в самом деле гибнет несметное воинство. И в правящем рое есть своя иерархия.
Наверное, Розанов и обо мне мог бы сказать: дайте ему в управление департамент, и он перестанет скулить.
Что толку, если я скажу: неправда. Кто проверит мою правоту и как? Мы жалеем ржавеющие, бездействующие механизмы и машины. Но кто сосчитал КПД современного человека? Самую высокую и честную правду о физиках я воспринимаю как сказку. Потому что физиков, даже если все они чувствуют себя хозяевами департамента, – ничтожно мало. Я думаю о тех, кто всегда шел на удобрения, – вот где большинство, и КПД их ничтожен.
24.7.65. <Санаторий под Рыбинском.>
Даже не верится, что так можно жить. На солнечной поляне в лесу под синим небом витает сама беззаботность, сама бесцельность. Лежим в шезлонгах, вытянув бледные ноги, отученные от солнца. Мы подчинены только санаторному режиму и погоде. Остальное – за пределами окружности, очерченной вокруг нас березами и соснами. Босым ногам хорошо в мягкой траве: ни склянки, ни камешка, ни шишки даже, и голове хорошо в покойной тишине и тепле солнца. Стрекоза, которой я не чувствую вовсе, приземлилась на мое плечо, страницы книги слепят глаза. И не звенят будильники, не гудят гудки, не мешают жить телефоны – почти рай – рай местного значения, как этот санаторий, – но какой искусственный этот рай! Мы зарабатывали его целый год – разве это не страшно?
Боже, как относительны все ценности мира сего! Для многих такие санатории как место в общем вагоне, а вот для тихой женщины, бледной и худенькой работницы Маруси, которая сидела за нашим столом и так неохотно уезжала, это был рай, неслыханный салон-вагон на одну персону с личным поваром и киноустановкой.
26.7.65.
В 1909 году были “Вехи”, двенадцатью годами позже – “Смена вех”. Написать бы нескольким собратьям “Новые вехи” – вот было бы неплохо. Сижу я в лесу, читаю рассуждения Гершензона о творческом самосознании и думаю: вот чудеса – наверное, во всей России один чудак перечитывает “Вехи” среди сосен, травы, тишины, и мог ли представить себе это Гершензон или Бердяев, что эстафета все-таки продолжается, духовные связи не рвутся, а все длятся и длятся. И пусть я не единомышленник их, но критицизм “Вех” я принимаю охотно, потому что есть в нем не умершая до сих пор правда, но столь же определенно мне чужд их выход из тупика. Может быть, это потому, что нет во мне почтения к религии и нет глубокого ее понимания, которое одно позволяло бы глубоко отрицать, не принимать ее.
Может, я самоуверенно заблуждаюсь, что я один в этот день листаю “Вехи”: мало ли на свете ученых мужей, обличающих период реакции 1907 – 1911 годов! – но что-то заставило меня подумать именно так: ведь длится, живет духовная связь, тянутся невидимые провода духовной общности русской интеллигенции, и в этот июльский день эти провода проходили и через меня.
14.12.65.
Наша критика – мне хотелось бы написать “часть нашей критики”, но я не уверен, что существует какая-либо другая часть, – наша критика как-то очень настойчиво и притом непринужденно, естественно игнорирует трагедию отдельного человека, исторически и физически обусловленную. <...>
Иные бьют Достоевскому поклоны при всяком удобном поводе и не понимают, что он достал до дна, как самый смелый пловец. Никто не хочет из нынешних – разве что Солженицын – попытаться достать до дна. Это как-то не принято; мы вроде бы выше этого. Мы стоим на твердом незыблемом берегу давно постигнутой истины.
Выработалась привычка к словам “класс”, “пролетариат”, “трудовой народ”, “трудящиеся всей страны”. Даже новомирцы не гнушаются продемонстрировать преданность свою абстракциям: “принцип коммунистической партийности художественного творчества” есть “тот новый эстетический принцип класса, призванного изменить лицо старого мира, которым этот класс практически утверждает себя в искусстве”...
Это нечто мистическое, непостижимое в своей произвольности. Через кого выражает себя класс, каким образом “утверждает себя” – посредством всеобщей подачи голосов?
Вот на эту-то наивность можно великолепно ответить, но весь ответ этот будет игрой слов, издевательством над живой жизнью.
Всякие теоретики (историки, критики) жизнь упорядочивают, причесывают, учат манерам, переодевают, иначе ее не введешь как деревенскую девушку в высокий свет.
Даже поэты призывают: “Вы сумеете сбалансировать минутный сбой и поступь века” (И. Сельвинский). Об этой самой “поступи века” и твердит в большинстве своем наша литература.
В грохоте этой поступи “шум”, производимый одним человеком, неслышен.
Иванов Карамазовых в нашей литературе и жизни вроде бы и нет. Искания русского духа иссякли, – если судить по печатному слову. Смерти миллионов называют “минутным сбоем”. Гибель цвета нации объясняют “печальной необходимостью”, с какой гибнут пограничные части.
Какая бездна философствования там, где кричать надо от горя и страха!
И кричать-то теперь – не кричат.
“О, по моему, по жалкому, земному эвклидову уму моему, я знаю ли то, что страдание есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и просто, что все течет и уравновешивается, – но ведь это лишь эвклидовская дичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу же согласиться”! (Иван Карамазов).
20.12.65.
Какие-то чудаки выдвинули Вознесенского на Ленинскую премию. Говорили с Мишей П. об этом. Он хочет писать нечто для газеты <...> Записываю об этом потому, что Миша сказал, что о Вознесенском надо бы написать критический роман. Я ему тут же говорю: а в “критическом романе” есть резон. Почему бы не быть критическому роману? Критика имеет дело с отражением жизни. Кинорежиссеры и режиссеры театра – тоже, но при этом они чувствуют себя достаточно свободно и порою впадают в произвол. Критику творить насилие не стоит. Но почему бы ему не быть свободнее в обращении с материалом, почему бы ему не возводить свое здание по своим законам? У меня, скажем, свое отношение к жизни, определенное знание ее определенных сторон. Соединенные с материалом каких-то литературных вещей, эти знания и отношения позволяют воздвигнуть необходимое тебе сооружение. <...>
8.1.67.
Опубликованные сегодня тезисы Цека о 50-летии Октября удручающи. Впечатление такое, что мы живем в государстве ангелов, воздвигнутом ангельскими средствами. Прошлое написано как икона, настоящее как икона, будущее – как ослепительный лик земного рая. Не понимаю. Умные люди, что-либо знающие о марксизме Маркса и Энгельса, так писать и думать не могут. Это как бы религиозная система, Ленин выступает божеством. Говорить об этом уже банально. Бердяев все это предвидел и понял давно. И каким языком написаны эти тезисы! Русский ли это язык? Когда я читаю, у меня сохнет в горле. Это безудержная абстрактность – это страшный отлет от земли, там трудно дышать.
21.1.67.
Вот уж В. В. Розанов был “сам собой”, и настроение, по-видимому, им правило. Но хорошо ли это? Настроение (разорвать кольцо уединения) искренне, достоверно, но важно, какова природа человека (этого). За “восприятием” стоит что-то глубокое, почти неопределимое. Ведь может Розанов совершенно искренне подивиться и легонько возмутиться тому, что вот помнят поэтов, а полководцев – нет. (И слава Богу, что не помнят!) Нужна “великая, прекрасная и полезная жизнь!” – Бессодержательное краснобайство.
Насчет вязанья чулка жизни он вроде бы и прав, но человек-то так вязать не может, шея, спина и глаза устанут. Ему надо иногда распрямляться и смотреть в небо. И ничего не поделаешь с этим, и ничего не переиначишь.
“Грибная лавка в чистый понедельник равняется лучшей странице Ключевского” (В. В. Розанов).
А ведь это льстит Ключевскому.
15.2.67.
Алексей Иванович Никитин[19]19
Никитин А. И. – костромской писатель.
[Закрыть] явился сегодня откуда-то, из странствий. Рассказывал, что собирает материалы к книге о Волжской флотилии (1918, Раскольников, Рейснер). Говорит, что встретил 70 свидетелей и опросил. И так ругал Рейснер (наркоманка, истеричка, был якобы специальный пароход для ее мамы – плавучий дом отдыха в боевой флотилии). И Раскольникову досталось: делал карьеру, посылая Ленину телеграммы о победах. Правда – не правда, не столь важно. Истеричка, наркоманка – и это еще не страшно. Но поневоле начинаешь думать о легендах и мифах. О том, что ни одно имя не должно произноситься с почтением, восторгом, пока ты не уверен, что на то есть основания. Вообще восторги надо умерять, потому что мифы – не прошлое, мифы окружают нас, подстерегают за углом. Такие приятные и красивые мифы. Сирены, от них надо затыкать уши.
“Осторожно, человечество!” – названа статья М. Лифшица в “Лит. газете”. Там есть одно место, которое не согласуется с ее названием и со всей моей внутренней убежденностью. Вот оно: “Если преступления совершаются во имя истины, добра и красоты, то перед нами глубокое противоречие и есть еще надежда на исправление. Если же они совершаются во имя системы взглядов, которая проповедует “дерзкое неразумие”, т. е. утонченный культ хамства, то здесь никакого противоречия нет, это закономерно”.
И все-таки преступление есть преступление, а потом уже глубокое противоречие; сначала – наказание, а затем – надежда на исправление. В этой М. Лифшицкой философии исчисление тоже ведется на миллионы. Для убиваемого человека даже обиднее, что его уничтожают ради какой-то надчеловеческой красоты, какого-то добра и проч. Это злодейство и ничего более.
21.2.67.
У Кобо Абэ человека неожиданно обступает песок. У Кафки (“Горящий кустарник”) человек попадает в “непроходимый кустарник” (“Будто кустарник внезапно разросся вокруг меня”, “Мне уже не выбраться отсюда, я погиб!”). Песок, кустарник, какая-нибудь трясина и т. п. – все одно. Это стихия чуждого, античеловеческого. Как вата, обступающая, облегающая, душащая в бреду болезни.
<Без даты.>
Очень важно, с какой точки зрения смотреть на мир.
Можно смотреть из окна комфортабельного кабинета в столице.
Можно смотреть из рабочей квартиры в рабочем районе в той же столице.
Можно смотреть из комнаты служащего в областном городе.
Или из убогого жилья уборщицы в этом городе.
Из крестьянского дома в среднерусской деревне, где на заработки не жалуются.
А можно смотреть из другого деревенского дома, где живут трудно, хотя без работы не скучают.
Можно смотреть из низких окон районного городка или села за тысячи верст от столицы.
И еще можно смотреть на мир тысячами разных способов.
Зачем же монополизировать право на истинное видение и понимание мира за обеспеченными, благополучными и сытыми глазами, не умеющими или разучившимися видеть мир еще тысячью других способов, а значит, не способными сострадать и понимать.
Где же истинная точка зрения? Приводить же точки зрения к одному знаменателю еще никому не удавалось. Для такой цели всех нас нужно было бы переоборудовать в автоматы.
1.3.67.
Иногда пропадают силы. И все литературные упражнения кажутся чепухой. И проступает такая тщета во всем: и в службе, и в критических статьях, которые читаю, и в жажде моей и многих – всяких реформ и перемен. Господи, так ли был глуп Обломов? Не благо ли обломовщина в России?
Правители (редакторы, секретари и проч.) делают вид, что ничего не понимают. Не понимают скрытого (не особенно тщательно) оппозиционного смысла статей М. Лифшица, намеков, скажем, Гусева в статье об Евтушенко (“Лит. газета”, 1.3.67). Кстати, сам факт обнародования и “незамечания” как-то обезвреживает эти сочинения. Тогда-то и приходит мысль о тщете.
3.3.67.
<...> Дни так поспешны, только кофе раздвигает их, что-то оставляет для души и ума, иначе всепобеждающий сон, он не церемонится, и так славно поддаваться ему и оправдывать себя усталостью и всякими подвертывающимися причинами. А нельзя, нельзя.
Надо встать на ноги, не прислоняться к заборам, пора уже, пора, лишь бы успеть.
Или обида во мне на Виноградова, что не оценил, как бы взглядом скользнул; что у Лакшина в глазах ничего не разглядел, кроме равнодушия, – не поток ли писак течет по коридорам? – и иронии? Единственное, что оправдывает меня, – сама рукопись о Башмачкине[20]20
Статья И. Дедкова “Жребий Акакия Акакиевича” (о “маленьком” человеке в современном мире, о прозе Ф. Кафки и др.), отвергнутая в 1967 году отделом критики “Нового мира”, была опубликована в кн.: Дедков Игорь. Обновленное зрение. М. “Искусство”. 1988.
[Закрыть] – в ней “новомирское” преодолено, уже там не прислоняюсь к заборам.
Крестьянская рукопись должна окончательно утвердить меня в этом – надо писать наперекор идейному правописанию, всему прогрессизму[21]21
Дедков И. Страницы деревенской жизни. Полемические заметки. – “Новый мир”, 1969, № 3.
[Закрыть].
21.3.67.
Они хотели бы сделать из меня “своего”, чиновника, мною восполнить пробел в своем образовании и неумении быть человечными. Но мне уже поздно жертвовать собой, даже сознавая, что это будет не напрасно: кому-то я помогу, в ком-то восстановлю веру в справедливость власти. Но главное все-таки было в другом, в том, что я стал бы “их” человеком, а это невозможно, я изолгался бы, я бы исфальшивился, истеатралился. Помилуй Бог, и так ложью выстланы полы в наших коридорах власти, в коридорах ее вспомогательных служб[22]22
Предложение перейти на работу зам. зав. отделом обкома КПСС.
[Закрыть].
– Поставим на эту темную лошадку, не хватит ли прибедняться?
На темную лошадку – на этот год? Помилуй Бог (как теперь повторяю излюбленно), сколько в нас оптимизма!
2.4.67.
Все читаю А. Григорьева, все надеюсь найти (в книгах!) хоть какой-то выход, решение. Так горько, что ничего нельзя поделать, ничего изменить. Как ни шевелись, ничего в мире не всколыхнется.
“Новый мир” надо преодолевать, расширяя площадь критики, уходя от его ортодоксии.
– Ну-ну, уходи, никто и не заметит.
13.4.67.
Переделываю статейку для “ЛГ”[23]23
Дедков И. Великие предметы. Политическая проза юбилейного года. – “Литературная газета”, 1967, № 24.
[Закрыть]. Мучительное занятие, потому что не смягчать надо, а усугублять. Да и бесполезно, потому что разве угодишь тем, кого ненавидишь. Хвалить надо, хвалить. Вообще “да” больше принято и безопасно в мире, чем “нет”.
7.9.67.
До чего омерзела всепроникающая фальшь – не спрячешься, не укроешься одеялом, – горькое время. Нас опять приучают к Сталину, да нас теперь не приучишь – зато других сколько угодно.
Был бы тот свет, где воздавали бы должное <...>. На земле избыток преступлений и малая толика возмездия. <...>
Профессиональный революционер не служил, то есть не работал каждодневно в определенном направлении (как хотел Гоголь). Он не имел навыков организатора, не знал ни одной из отраслей хозяйства, не знал административного ремесла. Он не имел привычки созидать: учить детей, строить заводы, изобретать машины. Россия строилась помимо их. В один прекрасный день они сказали, что все было не так, и стали делать то, что никогда в жизни не делали и не умели делать. У них был огромный опыт разрушения и не было опыта созидания. Никто не доверит строительства избы человеку, не бравшему в руки плотницкий топор. Но государству миллионы людей переходят из рук в руки. Оказывается, это проще, чем строить избу. Эта деятельность мнимая, словесная, это “театр”. Профессиональные революционеры пришли к театру. Никто из них не признал своей несостоятельности.
Ю. Карякин, “Правда посюстороннего мира. (К столетию романа Ф. Достоевского └Преступление и наказание”” (“Вопросы философии”, 1967, № 9).
Все хорошо и правда, но Бердяева сравнивает с Достоевским, забывая о том опыте, который знал Бердяев и которого, к счастью, не знал Достоевский. И выдержал ли бы он его (“отвращение к жизни” и т. д.)?
М<аркс> и Эн<гельс> “провозгласили”, и следуют ссылки на первый том. Нам доказывают, что М. и Э. ни в чем не повинны, что они прекрасные мыслители.
Но человечество знает реальный марксизм, уже 50 лет воплощаемый огнем и мечом. Знают дело, а не слово. Откуда же должна возникать любовь к слову? Тяга к изучению и проч.? А статья отличная. Только дураки могут не понять ее направления. А дураков таких мало, сыскной нюх – у всех, так в чем же тогда дело?
24.10.67.
Почему-то в современной драматургии нет непосредственности, естественности, столь заметной в лучших произведениях прозы и поэзии. Постоянно чувствуешь сделанность, ощущаешь расчет, умствование. Постоянно различаешь каркас строения, остов. Или такова природа драмы? Но это неправда, это не касается Чехова, Островского (в лучших вещах).
В литературе всегда часть – реакция (на то-то и что-то), часть – собственное открытие. В каждой отдельной вещи – то же сочетание. Есть эпохи реакции (не мракобесия), эпохи, не знающие “своего”.
2.1.68.
Насчет пьес я что-то пока не пишу, опять подступило это странное состояние души, когда ни за что не можешь взяться и нет сил <...>[24]24
Автор дневника работает над статьей “Герои современной драмы”. Статья 1968 года опубликована впервые двадцать лет спустя в кн.: Дедков Игорь. Обновленное зрение. М. “Искусство”. 1988.
[Закрыть] Я-то, кажется, знаю, почему так нервничаю: это ускользает время, оно просыпается меж пальцев, и это непоправимо, и надо бы спешить и работать, а я все чаще считаю, оправдывая себя: одиннадцать с половиной часов я живу для других, встаю, спешу, сижу на службе, и что бы ни делал, жизнь зачеркивается, все меньше светлых клеточек впереди, как в игре “морской бой”: и четырехклеточный потоплен, и все трехклеточные, и настал черед двуклеточных, и все вокруг черно от разрывов, и рождается совсем новое умонастроение, когда с очевидностью понимаешь, как мало ты можешь, и как трудно выявить даже это малое, и как относительны все высокие понятия – гуманизм, братство, патриотизм, и что есть одно только главное, к чему можно с достоинством стремиться: духовная свобода и ее ощущение, рождающее новые силы.
Из Белого (“Начало века”): “Он внимал философии жизни, а не испарениям схем” (к веяниям, о которых я писал).
18.1.68.
Современная театральная драма – лишь малое отражение современной живой драмы, она не потрясает. <...> “Полезно, прогрессивно”, – говорим мы, и идем завтра на службу, и повторяем: “прогрессивно, полезно”, и скоро веяние это проходит <...>
Чехову был неприятен Львов, очень честный человек, без конца доказывающий свою честность. Он старался внушить зрителю антипатию к нему – исподволь, незаметно, это не было отрицанием отрицателя, это было преодоление бесплодности прямолинейного подхода к жизни, преодоление попытки “разграфить” жизнь. Смерть Иванова не обрекала нас на отчаяние, оставалось воспитанное, сохраненное писателем – в нас, это чувство не удовлетворялось крайними точками зрения, оно искало нового взгляда на жизнь, более емкого и глубокого, чем процветающие.
17.3.68.
Сколько прошло всего – всякого, и хочется вспомнить и писать, и лень, а может быть, и не лень: буду писать сейчас, и получится хроника, сухая, безжизненная, сторонняя. Обступает другое, сегодняшнее: перемены в Чехословакии, студенческие демонстрации в Польше, и жаль, что это недоступно нам, у нас немыслимое, хотя и более необходимое, чем там.
Сесть бы к столу, думаешь, и написать бы что-нибудь этакое – смелое и, главное, – справедливое, такое, что неопровержимо.
И. Золотусский прислал свою книжку “Фауст и физики”. Очень жалею, что не повидал его в Москве. Надо было бы всех повидать, хотя робость моя вряд ли сослужила мне добрую службу при встрече.
Сейчас у меня пауза, хотя надо переделывать статью для “Н. мира”. Пожалуй, будь потверже уверенность, переделал бы тотчас, а так – все медлю, и думаю, что бы этакое начать новое – длинное, для души, для воли. Для стола. Пусть даже так.
Верить в эволюцию, в ее мудрость и единственную разумность – надоедает. Рассудок приемлет только ее, а живое чувство противится, желает перемен сейчас, а не после нас. Иногда трудно не быть революционером.
1.4.68.
Вот ведь как – тревожно стало и горько и так трудно поверить, что может вернуться старое, что всякий розыск и дознание вот-вот войдут в силу. Уже сказано одним маньяком, что между моими сочинениями (в газете) и польскими событиями есть связь. Пока я не воспринимаю это серьезно.
28-го Леонид Леонов произнес прекрасную речь, ее испугались. Речь не о Горьком – о назначении поэта. Дай Бог ему здоровья – старый он уже человек, и жалею я его, хотя жалость ему не нужна. Он гордый и мудрый человек. И искренний.
21.4.68.
Происходит “обострение идеологической борьбы”, и необходимо “разоблачение происков”. Незначительная переделка старой формулы “обострения классовой борьбы”.
Меня уже разоблачали, но первая попытка связать мои писания с польскими событиями окончилась неудачно для организаторов сего благородного дела[25]25
На партийном собрании редакции газеты “Северная правда” осудили публикацию И. Дедковым статьи в журнале “Новый мир”.
[Закрыть].
5.5.68.
Как стало известно (очень деликатная формула, между прочим), перед маем поздно ночью в квартиру Виктора Малышева[26]26
Малышев В. – костромской журналист.
[Закрыть] явились сотрудники КГБ. Увезли его на машине в свое учреждение, предъявили ему какие-то бумаги для подтверждения. Речь шла о некоем А. К.[27]27
А. К. – спортивный журналист (Москва).
[Закрыть], которого знаю и я, и Виктор, и многие другие. Ничего страшного он никогда собой не представлял – особенно для советской власти. Очевидно, что он в некотором роде аморален. Но в наши дни аморальность порой удачно сочетается даже с членством в компартии. Да и суть не в этом. Беда в этом ночном налете, исполненном в традициях незабвенного 37-го года. Отвратительно всякое возрождение, даже приблизительное, этих традиций! Подслушивание, подглядывание, доносительство – это первейшие признаки слабости и глубокого, не искорененного за полвека недоверия к народу, именем которого клянемся на каждом шагу.
И рядом пример Чехословакии, где наказывают виновных в репрессиях, объявляют преступной систему микрофонов, отменяют цензуру. Некоторым образом это унижает русскую нацию, которая так послушна и несамостоятельна. Жаль, что проходит жизнь – наша жизнь, и другой не будет – и эту могут искромсать и отнять.
Какое счастье читать Толстого! А читаю я “Анну Каренину”, и понимаю, как это необыкновенно, гениально, есть страницы, от которых хочется плакать. Не потому, что они жалостны, а просто оттого, что они хороши.
17.7.68.
Написать бы про “Три сестры”: “четыре беспощадных акта”. Место “высоких слов” в ряду других – обычных. Они (“высокие”) ввели в заблуждение, их надо произносить всерьез, т. е. с болью и верой – раз-другой, остальное – декламация. Обилие этих слов позволяет играть комедию. Драма потому, что все обречены: их движения, перемещения, переезды – попытки вырваться из-под ее гнета, но верит ли кто в их серьезность, действенность? Эта пьеса (вслед за С. Булгаковым) о слабости человека: о традиции слова и традиции безделья.
Драма слов (“Три сестры”). Это надо написать беспощадно: к другим и к себе.
Из “Дуэли”: “для нашего брата – неудачника и лишнего человека все спасение в разговорах” (Лаевский). К характеристике героев “Трех сестер”.
Идеал Лаевского и Надежды Федоровны вначале тот же, что у Ирины: “На просторе возьмем себе клок земли, будем трудиться в поте лица, заведем виноградник, поле” и проч.
И я уже здесь одиннадцать лет, и упрямо верю, что моя игра не проиграна. По крайней мере сыграна не напрасно.
А на самом деле, может быть, жизнь нельзя так оценивать (напрасно – не напрасно). То есть можно, но это как-то фальшиво. Говоришь и чувствуешь, что врешь, будто есть что-то более важное (не то слово опять), более истинное, более согласное со смыслом человеческой жизни, с тем, что мы называем смыслом, имея в виду какое-то оправдание наших действий. Не будь “оправдания”, мы бы действовали все равно, но приходили бы минуты и часы пустоты, и один на один с бездной человек иной (не всякий) не выдерживал бы. Так хочется, чтобы жизнь была прожита не напрасно. Лучше сказать, чтобы она была осенена и не подчинена, то есть сопряжена с извечной нравственной силой. Приобщена к ней. Герои “Трех сестер” это чувствуют, но ничего не могут. Их “жизнь заглушила” – внешняя, пошлая, масса ее, хотя противостоять должна формула “согласия с жизнью, проникновения в ее суть и мудрое живое начало”.
11.8.68.
Скучно сочинял Скабичевский – пересказывал, перекладывал, будто для лентяев или дураков, и как глупо пророчил Чехову подзаборную пьяную смерть – стыдно за русскую критику.
Только для того, чтобы дразнить кого-то, можно вспоминать розановские слова о студенте, мучительно вопрошающем: “Что делать?” Хорошо варить варенье, пить чай с вареньем, топить печь, входить в родной дом с мороза, пить водку с приятелями. Хорошо работать, зная, что это нужно и тебе, и другим, что это согласно твоему призванию истинному, тому дару, которым наделен. Но тот старый вопрос сохраняет свою силу, хотя, может быть, он требует ответа только от тех, у кого нет истинного дела. Надеешься, что это не так, что жизнь и на самом деле требует действия от тех, кто способен к нему, потому что абсурдность, глупость порядка оскорбительны для любого живого ума и совести. Тут и за чаем с вареньем будешь толковать все о том же, и спокойного сна потом не будет, а если и случится, то утро ужаснет и еще раз умалит твою человеческую ценность, унизит тебя новыми вестями и новым насилием, и никакой скептицизм не спасет, не облегчит, не рассеет сомнений. На этот вопрос следует отвечать.
<...> Чехов – это тот случай, когда человек все-таки осмеливается остаться один на один с правдой человеческой жизни (с ее извечным неразрешимым трагизмом, с сегодняшней социальной и нравственной несостоятельностью).
21.8.68.
Исторический день. Войска введены в Чехословакию. Нам стыдно, но мы беспомощны. Таких, как мы, никто не спрашивает. Эти люди знают все. Мы просто подчиненные. Над чехом смеются и издеваются все, кому не лень, – первейшие обыватели, первейшие рабы, к коммунизму отношения никогда не имевшие. Дождались.