Текст книги "Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)"
Автор книги: Игорь Дедков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)
<...> Читал А. А. Ухтомского о доминанте и думал, что М. М. Бахтин с пользой для себя слушал в свое время этого человека, и дело не только в понятии “хронотопа”; у Бахтина, мне кажется, откликнулось, отозвалось кое-что из внутреннего пафоса и даже стиля Ухтомского; во всяком случае, ощущение незаконченности и беспрестанного свободного, всепреодолевающего движения научной мысли.
1.3.79.
Прочел у Трифонова в “Нетерпении”, как Желябов бросил жену и сына; жена побиралась, а что стало с сыном – неизвестно. Из меня такой революционер не вышел бы, ради жизни сына я бы всякую революцию бросил, ничего не надо, оставьте мне сына, оставьте сыновей, жену, и мне хватит смысла жить.
Во всяком случае, все прочее – потом, во-вторых. Жертвовать можно собой, но не другими. Начни жертвовать другими – во имя революции, справедливости, искусства, осуществления таланта, – и кончится это чем-нибудь отвратительным.
29.3.79.
Теперь у нас есть Библия, новая, издания 1979 года. Читаю ее ежедневно с огромным удовольствием и интересом. Жалею, что так поздно читаю. И стыдно. Надо было бы прочесть в юности или в молодости. Новый Завет я, конечно, читал прежде. Но с азов читаю впервые, и кажется, впервые так чувствую даль времени и библейские истоки заключенного в языке миропонимания. Прекрасное чтение!
Отрадное явление – повесть В. Кондратьева “Сашка” в февральской книжке “Дружбы народов”. Автору лет 57 – 58, и это его первая публикация. На стиле повести заметно влияние “Одного дня Ивана Денисовича”, да и сам характер Сашки с характером Ивана Денисовича из одного, по сути, корня.
На днях сгорела филармония. На глазах у города. Пожар начался около пяти часов дня, и потушить не сумели. Одна из причин – негде было взять воду. В люках краны не действовали. Филармония выглядит так, словно в самую середину ее, в зрительный зал, угодила бомба.
4.4.79.
Авторство, выходит, такое: “Малая земля” – А. Сахнин, “Возрождение” – А. Аграновский, “Целина” – А. Мурзин. И не единой встречи с главным Автором. Сказали: любые документы, любые факты, все шло – по бумагам. Ах, не клевета ли это? Клевета, должно быть, клевета. Но запишем и клевету.
Такую: ветеран войны спрашивает ветерана: ты воевал на Малой земле? Нет, отвечает тот, я отсиживался под Сталинградом.
Пришло в редакцию письмо: читатель сетовал, что многие улицы Костромы не приведены в порядок, и замечал: им никак не сравниться с “костромским БАМом”. <...> костромской БАМ расшифровывается так: баландинская автомобильная магистраль. Именно с постройки этой отдельной дороги на Козловы горы, где обкомовские дачи, началась замеченная костромичами деятельность нового первого секретаря обкома.
30.4.79.
Двадцать шестого должен был быть на Совете по критике, впервые за все время, как меня туда включили. Сборище, на котором я присутствовал затем (совещание руководителей писательских организаций, секретарей парторганизаций и редакторов литературных изданий всего Союза), было малоинтересным, чиновным. <...> Заседание происходило наутро после того, как объявили о присуждении Ленинской премии Брежневу за его сочинения. Г. Марков и В. Озеров несколько раз от имени собравшихся поздравляли товарища Б., и возникали легкие, короткие аплодисменты. Операторы хроники зажигали свои лампы, но аплодисменты быстро иссякали, и снять аплодирующий зал, видимо, не успевали. И опять завязывались аплодисменты, и опять тотчас вспыхивал свет, и опять, видимо, не успевали, и снова вместе с аплодисментами зажигали прожектора, будто это было как условный рефлекс по Павлову. В заключительном слове Марков призывал изучать жизнь и говорил, как много пользы ему лично приносят поездки по стране в рамках Дней советской литературы. Рассказывал, как побывал в Донбассе, как летал на вертолете над самотлорским месторождением и т. д. Говорил о каких-то записях в своем блокноте, которые ему пригодятся, и т. д. <...> На второй день выступал лектор Цека по фамилии Смирнов, он толковал о международных делах. Этот ухоженный, благообразный, размеренный человек не говорил – пел и явно получал наслаждение. Наибольшее впечатление произвели на меня его некоторые выражения. Так, он сказал, что космические полеты помогают нам “управлять миром и наблюдать за миром”. Выражение, с которым были произнесены эти глаголы, явно говорило, что это не случайные слова... Голос этого велеречивого пастора так и звучит в моих ушах; вот ангелы небесные, а не правители; десятилетиями правят и не ошибаются, и пасторы упоенно славят их деяния как безупречные.
7.5.79.
Перечитал “Хранителя древности”, историю Корнилова и Зыбина. Прекрасный тон; страшное, жестокое, нагло-глупое представлены как ненормальная, абсурдная примесь к нормальной жизни; сила на стороне абсурдного и жестокого, но это не дает ей превосходства над обыкновенной здравой жизнью, тем более – над духовно богатой жизнью. Отсюда то, что мы называем оптимизмом. Какое скучное, однако, слово! Это такой оптимизм: они могут все, а мы ничего не можем, кроме одного: знать, что они – раздувшееся ничто, и из этого знания – исходить.
По телевидению прошел первый фильм из двадцатисерийной “Неизвестной войны”, сделанной для американского зрителя. Для советского зрителя сделать подобную картину никто не сообразил. Когда смотрели, думал, что киноматериал позволяет сделать еще более подробную и серьезную ленту о войне. Но делать ее – объективную и откровенную – не в интересах тех, кто направляет нашу пропаганду. Были кадры, о которых наш зритель забыл, что они существуют: приезд Риббентропа в Москву, подписание пакта. Несколько раз держали в кадре Сталина. Например, у микрофона 3 июля 41 года. И я подумал, что даже в этот страшный час к нашему народу обращался человек, говорящий по-русски с акцентом.
Картину было очень тяжело смотреть. Всматриваться в лица наших – одного этого достаточно, чтобы расстроиться: худые, уставшие, какие-то обострившиеся лица. И веселые, веселящиеся, смеющиеся немцы... Они бодро шагают, едут, спешат, гонятся... И наши маршалы смотрят в бинокли... И портреты Ворошилова и прочих. И горящие деревни, и дед с мальчонкой, полураздетые, на пепелище, у остова русской печки... Как это все изобразить, как понять, чтоб согласились и мертвые?
13.5.79.
“Заблудившийся автобус” Джона Стейнбека (“Новый мир”, 3 – 5) – высокий класс необходимого описания; уверенное, полное знание предмета; отсутствие беллетристики; отчетливость каждого характера, каждого строя речи и мысли, каждого материального предмета; разочарование всеми и каждым, все – заблудившиеся, надежда оставлена – на продолжение, на повторение того, что было до автобуса; доброе и то, что называют светлым, существуют на самом простом уровне: Хуан пожалеет жену, Прыщ растрогается, что отныне он Кит, а не Прыщ, и т. д. Но все равно – люди заблудились; кто-то напишет: заблудившаяся Америка или заблудившееся человечество. Еще лучше – опустившееся, которому блага цивилизации не пошли впрок. Но какая завидная, потрясающая отчетливость – ничего размытого, неопределенного, смазанного, серого и монотонного, всё – отдельно, все – разные, ничего суммированного, типового. Натуральная, но обдуманная жизнь; мысль нигде не отслаивается от изображения и отдельно не существует. Она тоже едет в автобусе и сама – автобус. Художник и есть художник, иногда полезно убедиться, что это так и возможно.
16.5.79.
У Клары Болотиной муж работает главным конструктором завода “Строммашина”. Недавно его пригласил к себе директор. У директора сидел зав. фин.-хоз. сектором обкома партии Большаков, бывший председатель Островского райисполкома (я его по этой должности немного знал). Директор сказал, что вот нужно помочь обкому в получении мрамора. Болотин спросил, сколько нужно мрамора и для чего. Большаков объяснил, что речь идет о строительстве правительственной дачи. Но тогда, сказал Болотин, мрамор вам должны отпустить по госфондам. Большаков пропустил это замечание мимо ушей (это они умеют прекрасно), и просьба была повторена. (“Строммашина” выпускает среди других машин и мраморообрабатывающие и потому находится в деловом контакте с соответствующими предприятиями.)
Видимо, обком собирается строить новую дачу или дачи. Поговаривают, что Козловы горы не устраивают товарища Баландина и отыскали лучшее место.
21.5.79.
Вычитал сегодня, что В. И. Вернадский был активным деятелем земского движения и членом Цека партии кадетов. С какой-то отрадой узнаешь, что в земской деятельности участвовали многие выдающиеся русские ученые и литераторы. Им это было нужно, они этим не гнушались, это была важная часть их жизни. Но как ругана их эпоха, как унижена. А мы-то сами кто теперь? Все отдали: самостоятельность, ум, честь; одна словесная казуистика спасает, надо же как-то оправдаться. Оправдать свое безупречное послушание и покладистость.
2.7.79.
Вот мы и вернулись; кажется, это было вчера; жизнь вернулась в свое русло, будто и не выходила из него и ничего не менялось. А мы-то катали, летели за две тысячи верст, и глаза пытались привыкнуть к другому ландшафту, другой листве, другой траве, другому простору. И губы еще не забыли вкус морской воды. Закрыть глаза – открыть снова, и полная перемена, словно все смыто, и заново прочерчен наш проспект Мира, и заново нарисован и осязаем каждый дом, забор, дерево, памятник, – да, да, знакомое, привычное русло, или так – наше пространство, жизнепространство, угол наш...
Пока совсем не стерлось: балкон на десятом этаже пицундского Дома творчества, где мы с Томой любили сидеть вечерами, перед сном; бледный, постепенно исчезающий очерк берега; звонкий хор лягушек с двух близких озер, не уступающий проносящемуся реву пицундского шоссе; в паузах рева – ресторанная музыка, освещенная лестница и подкатывающие машины, романтическая полутьма, дуновенье и звучанье беззаботности, легкой, прекрасной жизни, забывшей обо всем, что было и будет; ночная гроза и реактивный свист сквозняка – из балкона в балкон, будто летим и зависаем во тьме; все двадцать четыре дня – зависанье, отрыв от дела, от привычек, перерыв, и уже – с половины – наскучил...
<...> Долго все лица были чужими, из знакомых – никого. Шахтеры, чиновники, еще кто-то. Литераторы – в меньшинстве. Но однажды увидел Юрия Селезнева, перемолвились несколькими словами: когда приехал, на сколько и т. д. Большего и не хотелось, хотя и было некоторое неудобство: все-таки единственный знакомый. В день предварительного заказа авиабилетов Селезнев представил мне стоявшего рядом с ним человека: Байгушев. Вы знакомы? Я вспомнил тотчас: мы виделись мельком в издательстве “Современник”. Тогда Байгушев (зам. главного редактора изд-ва по критике) был сумрачен и не выказал ко мне ни малейшего расположения. Скорее, он сдерживал неприязнь, но не скрывал ее. Тогда я уже знал, что он – однокурсник Левы Аннинского и, по словам Левы, ознаменовал свой приход в издательство тем, что задержал книгу Аннинского и вмешался в текст книги, уже набранной и почти готовой к выходу. Еще я помнил критический диалог Левы и Байгушева в “Доне”, где был выпад (со стороны Байгушева) и против меня, хотя имени моего там не называлось (выпад касался моей новомирской статьи 69 года). На этом мои знания о Байгушеве заканчивались; впрочем, какие-то смутные воспоминания побуждали числить этого человека за кочетовским направлением (условно говоря). В тот день состоялся наш первый разговор: сидели втроем на скамейке и Селезнев, иногда перебиваемый Байгушевым, рассказывал о том, как сионистские провокаторы пытались дискредитировать его и его товарищей в глазах власти и широкой общественности. Второй разговор произошел в баре, когда Селезнев уже уехал и мы сидели с женами, и был еще тульский писатель Александр Харченков (если не ошибаюсь в написании его фамилии). <...>
9.7.79.
В один из вечеров, уже после отъезда Селезнева, мы сидели в баре. Байгушев предложил выпить за мою книжку и за новые успехи. Потом же стал говорить в таком роде: я хорошо помню твою статью в “Новом мире”, она мне понравилась, в ней было что-то свежее, и знаешь, мы уже тогда заинтересовались тобой. Мы изучили твою биографию, узнали все, что хотели, и могли доставить тебе много неприятностей (вот как понравилась статья!), но потом передумали. А скажи-ка, обратился он ко мне вполне по-дружески, много ли ты получил за нее сребреников? И тогда я – тоже по-дружески – сказал ему, что они при всем своем желании ничего мне не смогли бы в Костроме сделать, а во-вторых, вся их пресловутая русская партия сама пронизана духом еврейства как торгашества, то есть беспринципна, пронизана стремлением к должностям, карьере, заражена куплей-продажей, приятельством и прочим. И что касается сребреников и всякой выгоды, то я чист, и со мной этой партии не совладать. Что-то в этом роде сказал, и разговор сполз на другое. Однако Байгушев успел еще сказать, что книжку мою в “Современнике” мариновали именно потому, что я написал ту статью, и вообще, надо понимать, за мою жизненную и литературную позицию.
Самое любопытное в этом разговоре, как звучало в устах Байгушева это “мы”. Он явно давал понять, что входит в это “мы” и не последний там человек. В свое время Байгушев был зам. редактора газеты “Голос Родины”, и, хотя он подчеркивал, что был там представителем Цека партии, я не вполне поверил. Он слишком старательно отмежевывался от другой организации, имеющей к этой газете самое прямое отношение (я с этим сталкивался, когда ездил в Макарьевский район к некоему Смирнову, бывшему власовцу). Эта старательность выдавала его близость к этой организации.
Из разговоров: “А, этот Юрий Жуков! Старый, закоренелый сионист... Вы думаете, случайно, что Брежневу дали Ленинскую премию по литературе, не по журналистике, что было бы много разумнее? Это тоже дело рук сионистов, они хотят вызвать больше раздражения в народе... Резник – хороший футболист, но у него мне не нравится фамилия”.
22.7.79.
Хорошо бы выбрать время и написать не думая об издателях, об изображении детей в современной прозе, о детях как “увеличительных стеклах зла”. Наткнулся недавно на безобразную страницу в новом сочинении Ю. Семенова (“ТАСС уполномочен заявить...”), после которой желание написать об этом стало еще отчетливее. В глубину мировой литературы я бы не пошел – до дна не добраться, но Достоевский и Толстой помогли бы мне понять происходящее. Может быть, и получится что из этого замысла.
В “Лит. газете” статья Евтушенко – два подвала – о международном фестивале поэзии на одном из итальянских пляжей. Фестиваль проходил в условиях абсолютной демократии. Выступали все, кто хотел, как хотел и в каком угодно виде. Евтушенко рассказал, как он и лучшие из присутствовавших поэтов мужественно противостояли террору толпы и т. д. Я же обо всем этом подумал, что никакого в этом мужества нет и нечего было там – поэтам – делать. Вряд ли на этом пляже бесновались те, кому в жизни приходится тяжело. Выступать там – значило выказывать распущенной, разнузданной публике – уважение, т. е. косвенное признание ее права таким образом жить.
На днях в Кострому на польские дни (35-летие Народной Польши) приезжала делегация из Варшавы. <...> Любопытно, что в составе делегации был старый польский поэт Станислав Рышард Добровольский, имя которого достаточно известно у нас в стране. Еще любопытней, что никто из костромских писателей не был приглашен на встречу с поляками. О какой-либо встрече с Добровольским не могло быть и речи: она не была предусмотрена. Поляки участвовали в двух собраниях, где они слушали речи и выступали сами. Остальное время их возили в колхоз, на ГРЭС и т. д., и повсюду их сопровождали руководители области, т. е. самый узкий круг одних и тех же лиц. Представить себе, чтобы кто-то из костромских писателей сопровождал гостя-поэта, – невозможно. Все ритуалы подобных визитов в Кострому зарубежных гостей схожи: представителей творческой интеллигенции не подпускают и близко. С ней не считаются, ее – нет.
Читаю журналы 1909 – 1910 гг. Тогда и раньше тоже – русское правительство боялось своего народа не меньше, чем нынешнее. Тому есть много признаков и примет – боязни. Среди них – масштабы деятельности тайной полиции, состояние внутренней и зарубежной информации, в том числе статистики, размах цензуры и т. п.
28.8.79.
Была печальная весть: на 39-м году жизни умер Валерий Гейдеко. Пока не знаю, что случилось. Гейдеко не вызывал у меня большого расположения, был человеком практическим, но ко мне относился хорошо, не знаю, почему. Жаль его, очень уж ранняя смерть. Прерыв жизни...
...Только сейчас, сию минуту, “Голос Америки” около одиннадцати вечера передал сообщение о смерти К. Симонова. Мы же слушали программу “Время”, и там не было сказано ни слова. Вот так – из чужих уст – узнали эту горькую новость. Константину Симонову нужно отдать должное: его развитие в послесталинские годы отмечено благородством. Его военные романы, дневники, его работа на телевидении (“Солдатские мемуары”), его гражданское поведение – все это вместе представило его народу как крупную личность. Попытки алексеевых, стаднюков и других умалить значение этой личности, заместить его, Симонова, как военного писателя собою всегда выглядели жалко. Беда, что крупное исчезает, остается мелкое и норовит укрупниться любым путем, любой ценой. Опечалятся многие мои друзья – Володя Леонович в Карелии непременно, а вот другие – тот же Бочарников, Шапошников или Стаднюк – может быть, втайне и порадуются: как же, пережили, вроде бы превзошли, вроде бы их сторона берет верх...
На кого надежда в нынешней литературе? На Быкова, на Абрамова, на Трифонова, на Залыгина. На кого еще здесь, в России? Потомки легче примирятся с тем, что какой-то художник был далек от общественных страстей и нужд, современникам такое дается хуже. Да и случись большой художник, ему многое бы прощалось, да нет его. А эти со своим тощим талантом, да и с талантом ли? – со своим лебезеньем пред властью, со своими мелкими страстями хотят, чтобы их чтили и возвышали. Это Олегу Михайлову все едино, про кого сочинять: про Бунина или про Стаднюка. Каково-то Бунину от такого соседства. Нет уж, лучше надеяться на таких, как Быков и Абрамов, тут есть художническая независимость и порядочность, а это безмерно дорого.
В начале августа заходил Володя Леонович. Жить в Сумарокове и покупать там дом ему расхотелось. Что-то не понравилось. Показалось, что много запустенья, бурьяна и что слышно “военное присутствие”: леса перегорожены ракетчиками, слышны какие-то команды то ли в рупора, то ли по радио... Словом, раздумал. Жаль. Аля Чернявская потом смеялась: это не военные в рупора кричат, а на лосеферме лосей зазывают, покрикивают. Я был занят статьей об Абрамове, когда зашел Володя, но был рад ему, и мы хорошо разговаривали, и потом я проводил его до центра города. Володя подарил вышедшую в Тбилиси книжку своих переводов из Г. Табидзе.
Прочитал книгу Вяч. Вс. Иванова “Чет и нечет”, изданную в прошлом году издательством “Советское радио”. Подзаголовок: “Асимметрия мозга и знаковых систем”. Очень жалею, что узнал об этой книге слишком поздно, чтобы ее можно было купить. Придется сделать оттуда ряд выписок. Наибольший интерес книга представляет (во всяком случае, для меня) для самопознания. Например, даже для познания особенностей собственного стиля.
3.9.79.
Мир отмечал 40-летие начала Второй мировой войны. Наши телевизионные обозреватели без тени смущения всю ответственность сваливали на западные державы. Обозреватели явно рассчитывали на нашу забывчивость; забывчивость укрепляет устои государства. В мировой опере наша партия такова: мы всегда правы.
Прочел роман Ю. Семенова “ТАСС уполномочен заявить...”. Сей писатель увлеченно доказывает, что все наиважнейшее в современном мире вершится руками “спецслужб”, т. е. тайной полицией и разведкой. Ему, по-моему, даже нравится, что это так. Кто в романе просто шпион, кто – журналист, без конца путается, особенно когда речь идет о советских людях. Налицо популярное совмещение профессий. Скоро, что ни случись в мире, заинтересованная сторона объявит: это дело спецслужб таких-то государств. Уже по одному этому никаких революций уже не будет, никаких тебе порывов к справедливости, все – от спецслужб. Вот двигатель истории – интриган из ЦРУ...
12.9.79.
Объявился тут Виктор Калугин, мой редактор из “Современника” (на машине приятеля некоего Михаила Еремина, ленинградца). Некстати было, да что поделаешь. Устроил их в гостиницу, а наутро они уехали в Сергеево, к Старостину. Михаил был представлен нам как переводчик поэзии (без особого разбора, но в основном среднеазиатской, по подстрочникам). Он говорил о своих переводах как о работе, чтобы можно было жить. Даже как о минимально необходимом заработке. Ничто большее и серьезное его не интересует (в поэзии). Но дал понять, что верующий, что разбирается в иконописи и т. д. Такие пошли теперь верующие: непременно дадут понять, что верующие. Очень хотят, чтобы это им было поставлено в заслугу, очень хотят отличиться. Не понял я этого человека; кажется, он всячески прикрывает свое разочарование самим собой, свою неудачу, нежелание или неумение работать, – а может, я и не прав; по сути, этот человек, возможно, серьезнее Калугина. Виктор – весь приспособление к сильным; Тома сказала, что у него хитрое, лисье лицо. В первый вечер я немного прошелся насчет “русской партии”; Тома потом сказала, что все это зря, и вспомнила, как в Пицунде Байгушев – ну и говорун, однако, – сказал нам, что издательство посылало ко мне не просто редактора (Калугина), но “кагэбэшника”. Честно говоря, я не верю в это качество Калугина, хотя зарекаться ни от чего нельзя. Все эти промонархические разговоры и намеки Калугина и его спутника вполне совместимы с предполагаемой его второй профессией. Это достаточно безобидно. Вот, однако, Калугин сказал, что гонения на “Наш современник” (снятие якобы грозит Викулову) связаны с тем, что нашли у Пикуля намек на салон “госпожи Брежневой”, где, по словам того же Калугина, бывают Арбатов и др., как я понимаю, по терминологии Байгушева и Селезнева, – “сионисты”...
Вчера опять читал лекцию пред пропагандистами области в Доме политического просвещения. Потом расстроился: слишком искренне говорил. Большая трата нервов, а иначе не получается. И все-таки надо сдерживать себя, не поддаваться чувствам.
Купил “Русскую беседу” (один номер за восемь рублей), вторую книжку за 1856 год, и был очень доволен: статьи И. Киреевского, Ю. Самарина, стихи и проза Аксаковых и т. д. Очень интересны карандашные пометки на журнальных полях, судя по всему, принадлежащие читателю той далекой поры. Если я правильно понял, этот читатель весьма критически воспринимал представленные в журнале славянофильские увлечения и отзывался иронически о “московских ученых педантах”. Я подумал, что для человека, живущего в глухой русской провинции (журнал привезен откуда-то из районов области), это очень здоровое восприятие преувеличенных московских страстей.
Читал “Спасское-Лутовиново” В. Гусева. Я надеялся на лучшее и с сожалением думаю, что и этот человек не замечает, что впадает в какое-то бесперспективное мелкое психологическое копошение. Автобиографическое начало очень заметно, чувствуется “обеспечение собственной судьбой” чуть-чуть закамуфлированной, и бывает просто неловко читать, потому что герой очень нравится себе, но мелкость его натуры, своекорыстие, эгоизм, грубость (не тонкость) чувств – все отталкивает, и чувство неловкости меня не покидает. Прежняя давняя проза В. Гусева мне нравилась, хотя, может быть, тогда я не замечал того, что хорошо вижу теперь: сделанности, рассчитанной, выверенной по самым неопровержимым рецептам литературоведения. (Правда, нужно это дочитать.)
Было очень хорошее письмо от Н. Скатова, и еще – от вдовы К. Воробьева В. В. Воробьевой, которая как бы попрощалась со мной, уезжая на преподавательскую работу в ГДР. Письмо Коли связано с ленинградским резонансом на мою статью о Ф. Абрамове. Не помню, писал ли я здесь о том, что А. С. Рулёва очень высоко ее оценила.
15.9.79.
В костромской госбезопасности смена начальства – прислали генерала, а прежде были одни полковники. Два знакомых офицера не скрывали радости и были неожиданно откровенны: оказывается, Макогина не любили и в последнее время подозревали, что у него не все в порядке с головой. Я подумал: а в чем это, интересно, выражалось? Судя по словам одного из офицеров (ни имени, ни фамилии его не знаю, такой знакомый; может быть, я знал его до его поступления туда? может быть, он бывал в редакции?), коллектив госбезопасности способствовал уходу Макогина, т. е. это означает, что кто-то что-то предпринимал. А это удивительно для военной организации. Так в чем же тогда выражались отклонения от нормы бывшего начальника? Занятно.
Сентябрь холодный, нескладный. То солнце, то дождь, и бабьего лета, видно, не будет. Посреди дня пошел сегодня в книжный. Небо – синее, трава на газонах зеленая, в листве желтизна, воздух холодный, будто издалека, с севера, тянет зимой. Такое счастье – просто идти по улице: какое-то хмельное чувство.
Прочел роман Апдайка “Давай поженимся”. За исключением нескольких мест – бесперспективное психологическое копание. Кое-что Апдайку захотелось пережить еще раз, в словах, – тоже немалая сладость, не отсюда ли эротический пафос? Странная бесцельность всего сочинения. Такой литературный спорт – пробалтывание, проговаривание, проопределение того, что обычно не определяют для других, для чужого слуха. Хотят, чтобы человек был проговорен до конца, вывернут наизнанку. Апдайку далеко до стейнбековского искусства различать и описывать различных, отдельных друг от друга людей. Здесь людей трудно отличать, они похожи, а я не верю, что даже в наши выравнивающие времена люди похожи настолько. У Апдайка заметнее прочих написаны сексуальные различия людей; возможно, ему это кажется основным. Ну, тогда он недалеко уйдет.
В библиотеке мне сказали, что к сентябрю каждая сотрудница библиотеки уже тридцать раз ездила на работу в “колхоз” и неизвестно, когда поездки закончатся. Такое массовое привлечение людей к сельхозработам всех удивляет: прежде такого не было. А что будет дальше? – спрашивают себя люди.
Л. Колосов и В. Кассис в “Неделе” и других изданиях разоблачают эмигрантов, отщепенцев, предателей. Порою они пишут грубо, грязно, непорядочно. Одно из их сочинений в “Неделе” кончалось каким-то эффектным пассажем, где, между прочим, говорилось (не помню уж, в какой связи) так: мы знаем, что по ту сторону жизни ничего нет, – или как-то похоже, но очень твердо, с мужественным нажимом, что после смерти для человека ничего нет. Я почему-то удивился: откуда они так хорошо все знают, откуда такое бесстрашие? И еще подумал, что раз ничего нет, так ведь это развязывает руки: делайте что хотите, распоясывайтесь...
Возможно, лучший способ жить – не обращать внимания на всю политическую область: пусть творят что хотят. И вообще – не вмешиваться ни в какие решения и методы власти, любой, самой малой. И при этом заниматься своим единственным, предназначенным тебе делом.
30.9.79.
Заходил Леня Фролов, пробыл в Костроме один день и уехал по районам области собирать материал для очерка о подъеме Нечерноземья. Держался дружелюбно, был искренен, все-таки знаем друг друга не первый год, но не очень-то открыт; чувствовал, что ли, что здесь люди несколько иной веры; как не снял пиджак, так и не снял с себя некоторой осторожности, мне не совсем понятной. Может быть, помнил письма, которые я написал ему по поводу романа Пикуля и предполагаемых мной причин его публикации. Или другое что причиной... Или это в его характере, следствие неизбежной московской дипломатии и настороженности. Об одном он сказал неожиданно прямо и как бы косвенно объясняя, что за многое в журнале не отвечает: Викулов принимает категорические решения, т. е. последнее слово за ним, и спорить с ним бесполезно. Я сказал ему: уходи, проживешь. Он промолчал. Московские неохотно расстаются с должностями, им нужно много денег, да и должности позволяют лучше устраивать свои литературные дела. Другая жизнь.
Прочел, и быстро, книгу Ю. Кудрявцева “Три круга Достоевского”, изданную Московским университетом. Читал я в свое время и другую его книжку: “Бунт против религии”, тоже о Достоевском. Этот Кудрявцев – какой-то родственник (не двоюродный ли брат) Гектора Степановича Шепелева, бывшего директора культпросветучилища, от которого я впервые о нем и услышал. Новая его книга по нашим цензурным условиям – редкая. Вынесенные на суперобложку похвалы в адрес автора, подписанные член-кором и доктором наук, на мой взгляд, лишние и преувеличенные, хотя они, возможно, и прикрывают его вольности. Но в целом книжка очень живая и достаточно свободная; это как бы социологическо-философский комментарий к Достоевскому, чрезвычайно непосредственный и рожденный сегодняшними российскими сомнениями и муками; сама методология отдает схематизмом, четкое различение и обособление трех кругов невозможно; слишком универсальным кажется предлагаемый ключ; стиль очень живой – восходящий в отдалении к А. Белинкову и помнящий о манере Н. Бердяева, – но литературной культуры ему все ж таки не хватает. Но читал с немалым удовольствием, вспоминая тексты Достоевского и радуясь сходству в понимании многих нравственных, политических и эстетических проблем. Редко приходится читать в нашей стране такие откровенные, напористые, широко берущие тексты. Вся наукообразность отброшена; прочесть и понять может всякий мало-мальски гуманитарно подготовленный человек или любой, имеющий навык к чтению внехудожественной литературы. Если донесут, то у кого-то в издательстве будут неприятности; но дело сделано.
28.10.79.
В нашем СП опять вздор и дрязг. Герои те же: Шапошников, Бочкарев, Кожевников. Послушать со стороны, что читал вызывающе-торжественным голосом насчет профсоюзов – школы коммунизма и дарованных нам Конституцией прав Бочкарев, можно подумать, что дело происходит в какой-нибудь заготконторе, а докладчик – из малограмотных. А повод-то каков: отчетное профсоюзное собрание. Нет, и в заготконторах такое не говорят, Союз писателей – самое место для такой пошлости и глупости. Хоть совсем в этот союз не ходи, так противно. Осваивают жанр кляузы, затем последуют доносы, остальные жанры, разумеется, труднее, дар Божий нужен, а его нет...
Ниоткуда что-то нет мне вестей; все остановилось. Гавриил Николаевич[66]66
{СНОСКА В ТЕКСТЕ ПРИСУТСТВУЕТ, НО СОДЕРЖАНИЯ В ПРИМЕЧАНИЯХ НЕТ, ОШИБКА ЖУРНАЛА.}
[Закрыть] прав: неудачи, беды и прочее в том же роде надо преодолевать работой. Так и стараюсь делать, но приходится читать чужие рукописи, чтобы развязать себе руки. Прочел большой роман неизвестного мне Н. Фомичева “Свидетель”. Он написан в виде записок некоего князя Аристархова, который свидетельствует о первых семнадцати годах нашего века. Судя по всему, сочинен роман человеком молодым, но сильно смелым. Даже бесстрашным. Не писатели пошли – герои. Им все по плечу, никаких сомнений, никакого страха Божия, никакой ответственности. Знай строчат свое, а потом, настрочивши, – в издательство, скажем, в “Молодую гвардию”. И я вот, и еще кто-то сидят, мучаются, читают.