355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Дедков » Дневник 1953-1994 (журнальный вариант) » Текст книги (страница 4)
Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 16:00

Текст книги "Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)"


Автор книги: Игорь Дедков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)

24.8.68.

Печальные дни. Мы возвращаемся к сталинским временам. То, что произошло в Чехословакии, отбрасывает нас к тридцать девятому году. Эти дни указывают всему (в том числе искусству) истинную цену. И она ничтожна.

26.8.68.

<...> Про Чехословакию лучше не писать – тут слова плохие помощники. Тут решается и наша судьба.

1968. <Без даты.>

Идея демократии – это, как ни странно на первый взгляд, – идея совместного действия, а не вражды. Наша интеллигенция ничего не добьется, т. к. ее преследует и мучает мысль о размежевании, точнее – почти мистическая тяга к расколу, к выяснению отношений, к закреплению исключительности одной из групп.

Явление Солженицына оттенило ничтожность массовой литературы, ее стыдность.

События 21 августа оттенили ничтожность нашей радикальной общественной мысли, ее трусость. Большего унижения испытать невозможно. Это как насилие над женщиной, совершенное публично при связанном муже. На площади.

Миллион терзаний и миллион компромиссов.

13.9.68.

Перед лицом неизвестности к кому взывать, как не к судьбе, как не к Богу – надежде на светлую судьбу. И в глубине души, втайне или в открытую, вслух, не скрываясь и не боясь публичности, все равно мы молимся, так или этак, потому что опоры у человека нет, кроме веры.

<...> Боже, как жалко мне себя, семилетнего, давнего, невозвратимого!

У человека одно спасение: не задумываться, не останавливаться, не давать воли воображению. Иначе не то чтобы бездна открывается – а такая полнота живого и, казалось бы, бессмертного переживания, что абсурдом кажется его невозвратность и даже напрасность. И так горько становится, и плач подступает, и ничего не поделаешь, и надо идти дальше, вбирая в душу все сущее, все переживаемое, и все-то она выдерживает, все вмещает – бездонная, горькая душа наша.

9.12.68.

Чехословацкий эксперимент подходит к концу. Развеяна еще одна иллюзия. И никаких надежд. Гиппопотамы торжествуют. Носороги.

<...> Самое ужасное и постыдное для нас и дела, затеянного в октябре семнадцатого, заключается в том, что советская официальная идеология присвоила себе право на провозглашение абсолютной истины. Всех судим, всех рядим, всех поправляем, все итожим, все приводим к единому знаменателю, и в итоге – те, все, бесконечно неправы, мы – бесконечно справедливы и правы. Водительство миром. Несколько человек ведут мир? Кто же они? <...>

14.12.68.

<...> Гуманизм – это вера в свет и святость, заключенные во всяком человеке. И если не свет явлен нам, а темь и тьма-тьмущая, то виним весь мир и весь род людской, именуемые “средой”; если не святость сквозит во взоре, а пошлость и грязь, то верим, что покаяние уже стучится в его сердце и, покаявшись, он будет достоин милости, доброты и восхищения...

На самом деле и гуманизм именует хамство хамством и быдло быдлом, потому что в миг сущий они таковы, а оправдания – это потом...

Сущий миг таков потому как раз, что определен торжествующим, невежественным, самодовольным и бесстыдным хамством, плюющим на всякого человека с чертами благородства, спокойствия и чистоты.

“Ему важно, чтоб был прогресс, а куда вы прогрессируете, к звездам или к дьяволу, ему абсолютно безразлично” (Г. Честертон, “Бесславное крушение одной бесславной депутации”).

17.12.68.

Ничего не остается, кроме слов... Я не вспоминаю ни музыкой, ни красками, прошлое не звучит, не сверкает, в лучшем случае оно пахнет – по крайней мере так для меня – не музыканта, не художника. Но все сохраняет слово – иногда, кажется, я страдаю из-за него больше, чем из-за нынешнего факта. Слова говорят, что было что-то и до сегодняшнего дня, что там, позади, не темнота, что жизнь была. И ее жалеешь не потому, что она была лучше, – неправда; жалеешь, что она прошла и невосстановима. Для нас она одна, и так горько, что ничего не задержишь, и мгновенья мгновенны. Только слова, сказанные по-особому – случайно по-особому, т. е. как дорогие слова, – восстанавливают прошлое, чтобы болело, сжималось сердце оттого, что это все-таки было, это с нами, и, пока мы живы, это с нами, и уйдет с нами – это как горят свечи – и тепло, и светло, и не погасить их.

Длинный ряд свечей. Счастье и мир души – ее протяженность. Я в зеркале – это ее отрезок, миг. И вглядываться не надо.

Проклятое мужество. Благословенная нежность. И жалость друг к другу – без нее мужество – качество тупых голов и одиноких людей.

Устроить бы революцию, Господи. Так тошно быть мужественным рабом.

20.1.69.

Чешский студент сжег себя[28]28
  Речь идет о студенте Яне Палахе, который сжег себя на одной из пражских площадей в знак протеста против ввода советских войск в Чехословакию.


[Закрыть]
. Вчера он умер. Наше радио и газеты молчат. Говорят о чем угодно, только не о Чехословакии. Стыдно жить и делать то, что мы делаем. Наша участь унизительна. Все, что мы пишем, бессмысленно: бездарное, трусливое актерство. И лакейство. И проституция.

“Как чушка – своего порося” (Блок).

Ах, это актерство, актерство – повальное, бездарное – и в жестах, и в голосе, и во взгляде, – на театр их, на театр!

Пересаживаются из кресла в кресло и принимают его (кресла) форму – тотчас, немедленно, не розовея. Они всегда соответствуют, раз надо соответствовать. И руководят исходя из того, что кресло, пост, чин обязали их быть умнее и дальновиднее прочих. И правят, жуя абсолютную истину и шикарно сплевывая на нас.

Я говорю, что будут трубить трубы, я говорил, вот вернемся за подснежниками.

Ничего не будет. Актеры и фальшивомонетчики учат нас жить. И спасения нет.

Каракозов стрелял в 66-м. Через 102 года стреляли у Боровицких ворот. Неужели мы на дне шестидесятых годов и все только начинается, брезжит заря?

30.1.69.

Иногда я прихожу в отчаяние. Что же мне делать? Мысли о карьере отвратительны, они занимают так недолго, потому что новый чин – это старые занятия в новом ракурсе, а смысл тот же, горечь та же. Почему бы правительству не платить некоторым интеллигентам за то, что они ничего не делают, раз, по мнению правительства, делая, они вредят? Этот опыт уже описан в романе Валё “Гибель 31 отдела” (со шведского).

То, что требует газета (люди, говорящие от ее имени и имени обкома), это тихое насилие: разжимают кулак, и пальцы уже не могут сопротивляться. Стыдно, а выбора нет, хотя последнее – неправда.

Дочитываю “Прекрасный новый мир” О. Хаксли (“Интернац. литература”, 1935, № 8).

20.3.69.

Никакой тебе зари. Никакой тебе надежды <...>.

А на границе с Китаем пальба. Остров 1,5 Ч 0,5 км, а крови уже избыток[29]29
  Военный конфликт с Китаем на острове Даманском.


[Закрыть]
.

Удивляемся “пути Мао к власти”, а чего удивительного? Кто только с кого брал пример – не ясно.

Мальчики мои. Отрада наша, надежда, счастье. Когда болеют, все в них, ничего не хочу знать. Вот и рассуждай, что самое главное для человека. Те, кого он любит. Боже, что будет с нами?

Красные флажки – как на охоте.

15.4.69.

Очевидность.

Не воспринимается, так как нормой признано движение идей-приказов, идей-команд, идей-внушений, идей-поучений – сверху вниз.

Как опекуны при малолетнем или умственно отсталом.

Отчуждение твоего права думать, решать, действовать.

Остается слушать и подчиняться. В конце концов, это даже легче, чем что бы то ни было другое.

Ум, честь и совесть отчуждены простым лозунгом. Следует, что раз они уже воплощены, то к чему какое-то индивидуально исполненное воплощение. От него следует освобождать, тем более не всегда в нем испытывают потребность.

20.4.69.

Правители, которых можно желать, должны были бы согласовывать свои нравственные, этические принципы (рекомендуемые народу) с принципами и идеалами русской классической литературы, потому что в ней более, чем в чем-то ином, выразилась национальная философия, национальный идеал или, лучше сказать, – истина русской жизни. Иначе образуется (образовался) разрыв между тем и другим и первое не выдерживает сопоставления, которое происходит постоянно, незаметно и неотвратимо. Избежать его можно, лишь запретив русскую классическую литературу, что невозможно.

Этот юноша или провокатор, или действительно думающий и мучающийся оттого человек, в чем-то напоминающий мне меня самого образца 53 – 56 годов. Это знакомство для меня опасно, т. к. становится странным, почему они (все такие) тянутся ко мне. Но что поделаешь. Отталкивать таких ребят мне не позволяет совесть, или как угодно это чувство называй. Но я говорю им – двум за последнее время, – надо учиться, заниматься, работать и Боже упаси от объединений, сходок, сообществ и прочего. Этак в духе пушкинской речи Достоевского.

Боже, как он атаковал меня вопросами! Слишком активно, как неофит. <...>

Возрастающая бессодержательность известных слов. Слова-заклинания. (Откупились за неучастие в воскреснике 12 апреля 1969 года. Не можешь – плати дневной выручкой – зарплатой. Такой налог. Такой почин. Добровольный. Вот выдумщики! Вот мастера!)

5.5.69.

Поют песню: “В хоккей играют настоящие мужчины. Трус не играет в хоккей”.

Какие мы беспомощные! Оттого, что не играем в хоккей.

Какие мы податливые! Оттого, что не играем в хоккей.

Значит, спасение нации – в хоккее.

Есть игрушки, которые устроены так, что движутся по кругу. Лошади, послушно “повиливая могучими бедрами”, скачут по цирковому манежу, музыкально переставляя ноги. Напрасно дети завидуют красоте этих холеных и стройных лошадей. Мы, когда подрастаем, не хуже их, а даже и лучше. Мы легче усваиваем маршрут по самой бровке манежа. <...>

Отталкиваясь от статьи О. Михайлова (“Наш современник”, № 4, 69 г.). Вся эта декламация о патриотизме, корневой системе нации, родословной народа, о духовном подъеме народа в войну – никому, увы, не поможет и никуда нас не передвинет с места, на коем стоим. В декламации о народе всегда упускается, опускается отдельный человек, чья жизнь порою вся выпадает на тот исторический период, который позднее будет признан трагическим недоразумением, искривлением линии, великой эпохой. Но укороченная насильственно жизнь ничего более не означает, кроме самой укороченности. И счет был бы предъявлен, если б это было возможно.

9.5.69.

Печальная повесть Драбкиной о Ленине (“Зимний перевал”, “НМ”, № 10, 68).

<...> От чтения становится тяжелее и тяжелее. И легче только в одном смысле: ты – малая, но частица круга людей, существующих и понимающих, где мы и что с нами... На какой широте, в какой эре, на какой ступени лестницы, под каким номером...

Я чувствую, что отношение ко мне органов госбезопасности переменилось. Заметил я это после рецензии на “Мертвый сезон”. Еще до этого я ответил Хромченко[30]30
  Хромченко – сотрудник Костромского УКГБ.


[Закрыть]
 (кажется, ныне капитан), что задавать провокационные вопросы Валерию З.[31]31
  Валерий З. – работник музея, на которого КГБ вел “дело”.


[Закрыть]
 не буду и что насчет времен “культа” говорить и писать следует, потому что это “все было и от этого никуда не уйдешь”. Наверное, запомнили и это.

Во всяком случае, интуиция моя говорит ясно: мы им не по душе. И они могут даже за тобой следить, хотя им должно быть известно, что весь мой “вред” только в том, что я пишу в газете. Но, очевидно, я их не устраиваю.

Важно также, что люди там, которые меня знали, уходят. В частности, не работает больше Епихин[32]32
  Епихин – сотрудник Костромского УКГБ.


[Закрыть]
. Может, я наивен, но это плохо. <...>

19.5.69.

Обступают мелочи, жизнь в мелочах, они предлагают себя, они выстраиваются – как столбы вдоль дороги, – они мелькают, и мы поглощены ими.

Жанр – бытовая драма, водевиль, лирическая комедия.

Жанр – не трагедия.

Есть хлеб, нянчить детей, спать, получать зарплату, тратить зарплату, получать повышение по службе, получать понижение, радоваться успеху, огорчаться неудаче, влюбляться, разочаровываться, ждать квартиру, платить за квартиру, ходить в гости, пить водку, смотреть футбол, гулять по улице или лесу, ездить в отпуск и командировку, встречать новорожденных и хоронить стариков, мыться в бане и загорать и далее так, и далее так – тысяча вариантов, – и кажется, это и есть главное – жизнь, клейкие листочки, извечное, лишь меняющее внешность, и – минуты сознания, что это длится трагедия, и простирается под ногами земля страха, двоедушия, лжи, и тысяча вариантов содержит тысячу утешений и оправданий, но трагедия остается трагедией, и есть высший суд, высший счет, и потом сосчитают и распашут наши кладбища, потому что пощады не будет.

Не вспомнят, как мы любили, и пили водку, и служили, и славословили, и верили в свою миссию.

Вспомнят, как научились предавать себя и других, как освоили насилие, как поддались дрессировке, как забыли, что человек родится для минут сознания и трагедии.

26.6.69.

Иногда мне кажется, что они ходят вокруг и около. Как у Искандера (“НМ”, № 6): “комплекс государственной неполноценности”.

26.8.69.

Актеры, господа, актеры!

Когда мы работаем молча, это еще на что-то походит. Но когда льются слова, произносятся речи, меня мутит от очевидного актерства. Мне кажется, что все это не всерьез, что это игра, потому что нужно занять как-то время, предназначенное для жизни. Иначе будет скучно.

Какие величественные жесты! Какая в них значительность! А всего-то навсего кувшинное рыло в калашном ряду.

Из меня тоже делают актера. То есть все актерское во мне находит вовне поощрение.

Те актеры серьезны. Их ошикай – тебя поволокут на дознание. Они не прощают, когда им говорят, что они актеры. Они выдают себя за героев. Они настолько талантливы, что играют без грима и в костюмах нашей эпохи.

<...> Михайловский считал “убеждения, выработанные человеком в результате умственных и душевных исканий”, “его духовной святыней, и подчинять их взглядам какого бы то ни было класса, хотя бы всего народа, по его мнению, значило бы совершать грех против духа, своего рода идолопоклонство” (“Голос минувшего”, 1922, № 1).

Михайловский: “У меня на столе стоит бюст Белинского, который мне очень дорог, вот шкаф с книгами, за которыми я провел много ночей. Если в мою комнату вломится “русская жизнь со всеми ее бытовыми (подробностями) особенностями” и разобьет бюст Белинского и сожжет мои книги – я не покорюсь и людям деревни. Я буду драться, если у меня, разумеется, не будут связаны руки” (“Русское богатство”, 1914, № 1). <...>

29.9.69.

Чехословацкая история завершилась. А пожинать посев еще предстоит. Надо бы плакать, да что толку. Мне жалко тех людей. Они пытались сделать почти невозможное. Остальное время жизни, если ее не укоротят, они будут вспоминать этот год. Ничего зазорного в этом нет. Бездействие – мудро, но действие – свято.

Лицо как маска из папье-маше. За ним пустая кассета. В нее вдвигают нужный диапозитив.

Надо показать новоявленный “аристократизм”, чисто словесное моление на “рабочего и крестьянина”.

Жажда “героя” и – потому борьба с “дегероизацией”.

26.10.69.

Очень печальное настроение. Работа идет туго (статья). Но не потому – печальное.

Лет – 35.

Покорные судьбе и произволу.

Организация “третьей действительности”. Первая действительность пугает. Она дает факты для подтверждения “теории”. То, что не подтверждает, и есть “фактики”.

19.12.69.

<...> Времена такие тяжкие. Стони не стони, да ничего не выстонешь.

Они не хотят видеть и признать очевидность. И потому они строят здание словесно, из слов, словесный коммунизм. Они надеются, что, переименовав, они преобразуют вещи и людские отношения. Слова порождают слова, слова, воспроизводящиеся сами по себе. До людей им (словам) нет дела. Это параллельный мир, с которым нужно совладать, хотя бы словесно. Не подчиняешься словам – пеняй на себя.

21.12.69.

“Правда” стыдливо отметила 90-летие со дня рождения Сталина. Даже название статье не дали. Не решились. А все одно – пакость. Ответственность, которую несет этот умерший человек, безмерна и беспрецедентна. Увы, от суда он ушел, хотя заслуживал его более, чем кто-либо из тех, кто стоял перед господином Вышинским в тридцатых годах.

<Январь 1970.>

Не нужно, потому что бесполезно и бессмысленно, определять, что такое провинция. Чтобы знать, что она такое, надо в ней жить. Или бывать часто – по любви, приязни, но не по долгу службы.

Провинция, или всеобщий закон:

в просмотровом зале первый секретарь обкома и пред<седатель> облисполкома с супругами, запершись, без посторонних, без “плебса”, смотрят новые фильмы. После них на столике в холле бутылка коньяка (вестимо, уже пустая) и баночка от икры.

(Рассказ об этом я слышал в дни, когда в городе не хватало мяса, в нашей семье оно бывает раз в семь – десять дней. А какой у икры вид и вкус, я уже забыл. Говорят, что икра полезна детям.)

6.2.70.

<...> Я не понимаю, когда возносят бескомпромиссность и справедливость писателя, который умеет стоять на своем, не принимая в расчет интересы и судьбу близких (т. е. жертвуя ими). См. В. Белов о Яшине (“НМ”, № 12). Какая уж тут может быть справедливость! Не пожалеешь близких – кого же тогда сможешь пожалеть и защитить. Вот почему нет для меня первее крепости, чем дом. Сдал ее – ну, тогда – твой черед. А с домом и в доме – все остальное не так страшно.

14.2.70.

Вчера в “Лит. России” странно так, очень случайно как-то наткнулся на меленько набранное и неприметно заверстанное сообщение о том, что освобождены от обязанностей членов редколлегии “НМ”: Виноградов, Лакшин, Кондратович, И. Сац. Назначены Д. Большов, Косолапов, Рекемчук, О. Смирнов, Овчаренко.

Так узнают обычно о несчастиях. Сразу. То, что произошло и что еще произойдет (отставка Твардовского и др.) – собственно, это одновременное, как бы ни хотели отделить Твардовского от других, – это происшедшее еще трудно оценивается, но на душе скверно, как при встрече с неизбежным. Едет огромное колесо – верхнего края обода не видно – и давит. Для меня, столь трудно устанавливающего и поддерживающего деловые журнальные связи, это вообще как катастрофа. Так мало печататься и теперь не печататься вовсе.

Статью о “маленьком человеке” теперь напишу начисто – для себя.

Жаловаться на обстоятельства, на судьбу, на кого-то, что-то даже здесь, на этой бумаге, трудно, не то – неприятно, противно, или – недостойно. И надо бы – чтобы осталось и было прочитано потом мальчиками моими – чтобы знали, как все складывалось, а вот не могу, рука не поднимается. Будто и так ясно. А может, и так будет ясно на самом деле, потому что скажут же правду о наших днях – рано или поздно, а значит, и о нас, живших тогда – или лучше сказать, – не умеющих жить тогда – неприспособленных, бесталанных для этого приспособления. <...>

Во все времена под любым государственным небом писателю может быть задан строгий вопрос: почему вы предпочли такого героя всем остальным, наличествующим? Неужели нет ничего в нашей жизни – более достойного, более талантливого, более значительного? Изображение, скажем, дворника лицом первостепенным (если он не переодетый принц) всегда покажется нарочитым, смещающим установленный порядок. Дворник потому и дворник, что от природы не хватало ума и таланта. Ведь смог же Михайло Ломоносов... Но логика доказательства может быть и иной, менее ханжеской. И дворника литература вправе писать, но ведь в ту же пору здравствовали и трудились на благо отечества морские офицеры типа Невельского, офицеры декабристского толка, чиновники, честно делающие свое дело... Почему не они?

16.3.70.

Раздражающе бессмысленный недельный визит Н. Д. С тяжким трудом, почти с физическим нежеланием написана статья, которую там, в “Комсомолке”, и не подумают напечатать. Писал же и написал лишь потому, что пожалел.

Добрых новостей давно нет ниоткуда.

6.4.70.

А статью-то напечатали, что принесло мне много одобрительных слов от разных людей[33]33
  Дедков И. О провинции – без иронии. – “Комсомольская правда”, 1970, № 68.


[Закрыть]
. Получается, что и на Н. сердился зря. Не настаивала бы – ничего бы не написал.

Ничего записывать не хочется, хотя вроде бы есть о чем. (Речь С. Викулова и т. п.)

Такие люди, как мы, видимо, не нужны нынешним регулировщикам русской жизни.

Спрос на послушных, на поддакивающих, остальные – опасны.

26.4.70.

Ничего обнадеживающего. Только дом всему противостоит, только там светло и оттого просто и ясно. <...>

В редакции плохо. Я вроде бы как постоянно подозреваемый. Это, конечно, не очень способствует моему сочинительству. Стасик Л. сказал точно о глубоком разочаровании после великих иллюзий пятьдесят шестого.

27.4.70.

Статья о фильме “У озера”, – может быть, одна из лучших моих подобных газетных рецензий[34]34
  Дедков И. Там, у далекого озера... (К/ф “У озера”, реж. С. Герасимов). – “Северная правда”, 1970, 30 апреля. С. Герасимов откликнулся на эту рецензию письмом Дедкову.


[Закрыть]
. Редактор произвел правку – грубую, бесцеремонную, какую я не знал уже лет пять-шесть. Любопытно, что выправлены места, в которых правящие чиновники чувствуют укор и выпад против себя. Эта критика (правка) со стороны Ивановых Иванов Сергеевичей (см. фильм). Это правка с позиций не коммуниста, а функционера правящей привилегированной группы: классовая, этическая, социальная сущность группы уже не имеет значения. Это просто правящие, а флаги и словарь использованы популярные и привычные большинству.

6.5.70.

В этих идиотских сочинениях (Шевцов, Кочнев, Кочетов) надо бы рассмотреть сначала систему ценностей, защищаемых и рекомендуемых (тип человека, нравственные и политические принципы и т. д.). Затем важно само содержание изображаемой действительности (иерархия, противоречия, настроение и т. д.). И, наконец, система ценностей отвергаемых и развенчиваемых. То есть анализ должен не касаться по возможности мнимой “художественности” вещи. Сочинения эти важны как идеологические документы времени.

25.5.70.

Зачем я ходил к Архипову[35]35
  Архипов Б. С. – секретарь Костромского обкома КПСС по идеологии в те годы.


[Закрыть]
? Зачем я вступаю в разговоры с начальниками (нечасто), когда все это на разных языках?

Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь.

Я чаще устаю. Старею? Или обстановка недоверия меня доканывает? Недоверия и гнета. Но можно сказать, что я не заслуживаю доверия (имею в виду то, что я на самом деле думаю). Это неверно: то, что пишу, не приносит вреда и не противоречит моим взглядам. Вред наносится некоторым временщикам, хотя их и немало. Но – временщики.

1.7.70.

<...> Вот жизнь, в коей ни воли, ни денег. Унизительно, но последние полгода особенно как-то приходится задумываться о деньгах – на жизнь. (Наверное, это первое упоминание о деньгах в моих записях.)

Вчера нападки за мою статью “Фильм и жизнь” (30 июня): проповедь религиозной морали и буржуазной педагогики.

18.7.70.

Прошла половина отпуска. Скажем так: сегодня мне намекнули, что Чесноков сотрудничает с ГБ. Это делает понятным, откуда берется его уверенность. У собаки хороший хозяин с крепкой палкой. Писать об этом тошно – рука не хочет, но что поделаешь, если в моей практической жизни все эти грязные подробности имеют значение.

Как и 13 лет назад, передо мной стоит проблема ухода из газеты. Но как и куда? Не ждут же на порогах, раскрыв объятия.

Всякий раз, когда пишу в этой тетради, испытываю странное чувство, хочется писать, пока не начинаю писать. Хочется записывать подробно и хорошо, но не могу. Или душа не хочет быть переведенной, или просто, зная нынешние нравы и нынешнее отношение к закону, я не хочу доверяться бумаге. Хотя понадобится – так используют, зачитают, здесь уже много написано всякого. Вольно им. Вот отчего иногда так желаешь Страшного суда. Где-то должно же быть воздано господам!

<Без даты.>

Чего только не пишут о провинции и провинциализме!

Провинцию ругают за провинциализм, за подражание столичной моде, столичному прогрессу, за отсутствие собственных идей.

Провинциала ругают за неумеренную восторженность, за то, что он суетлив и бестолков у московских прилавков, за его образ жизни, за то, что мыслит не концепциями, а их отголосками.

Обличают провинцию в человеке, а не человека в провинции или из провинции.

Укоряют Москву провинцией, а провинцию – Москвой.

Заявляют, что провинции нет вовсе, и слово это умерло. Но вещи и явления надо как-то называть, и тогда изобретают периферию и периферийщика.

Но в слове “провинциал” есть поэзия. Провинциальный и провиденциальный ходят рука об руку. “Провинциальные страсти” – это фельетон, “провинциальная рампа” – прекрасная газетная рубрика.

Наконец, провинция – это все то, что не Москва. Например, Тбилиси. И это в высшей степени справедливо, если Москва – Рим (третий!), а все остальное тогда – провинция.

О провинции легко рассуждать, труднее в ней жить. Но как сказал один крестьянин в Государственной думе: “кто-то должен жить и в Чухломе”. В той самой Чухломе, которую распротакали на всех публицистических перекрестках. Или в Костроме, хотя иной московский русак способен спутать ее с Кустанаем и Калугой. И жизнь эта столь же серьезна и значительна, как и жизнь тех самых публицистов. Не менее.

Я не вижу смысла в суетном подсчете числа книг, проданных на душу населения в той же Чухломе, или же в установлении цифры, означающей, сколько раз в год чухломич ходит в кино. Именно с этой арифметики начинают доказывать, что с провинцией у нас покончено. К счастью, провинция остается сама собой. Общий аршин тут, кажется, не пригоден.

По Ивану Аксакову, провинция интересна не как противовес столице, а как “охранительная” сила, “охранительный упор”.

Современный критик с сожалением отмечает присущий Бунину некий духовный – провинциализм, активный консерватизм вкусов.

Бедный Бунин!

Человек иного мира Ханс Магнус Энценсбергер пишет: “...я предпочитаю называть эту контрсилу, призванную нас спасти, силой провинциализма. Я понимаю это так: провинциализм означает ощущение дома, родины”.

Как бы там ни было, провинция остается провинцией, а ее консерватизм существеннее ее высмеянного запоздалого “модернизма”. “Консерватизм” – это не Катков и Леонтьев, это, может быть, устойчивость быта, близость почвы, удаленность от ветров и веяний, это вообще тормозная система. Но провинция пестра, наши определения ее ненаучны; передовой и могучий Новосибирск, глядишь, и обидится, если усмотреть в нем “охранительный упор”, но все-таки, может, и есть, правда, и вовсе не обидный смысл в этом “усмотрении”.

Бог с ней – этой пестротой. Вот она, моя провинция – недальняя, поволжская, тихая, с купеческими рядами – с Красными, Мясными, Мучными, с Молочной горой, с Иваном Сусаниным спиной к городу, лицом к проплывающим туристам, к главной улице России; с памятью об Островском, Писемском, Кустодиеве.

12.10.70.

Странно, неприютно чувствую себя в чужих городах, даже угнетенно.

Лишь однажды мне жилось, ходилось, дышалось легко и славно не дома – в Светлогорске. Правда, я там был не один... Может быть, если все будет хорошо, мы поедем уже все вчетвером куда-нибудь, и опять вернется то светлогорское ощущение жизни.

Пока же здесь (в Горьком, на курсах переподготовки. – Т. Д.) я чувствую себя, как в ссылке, подневольным[36]36
  Обком партии посылал журналистов на курсы повышения квалификации в Высшей партийной школе в обязательном порядке.


[Закрыть]
. Впрочем, так оно и есть.

<...> Лекции, кои слушал сегодня, в первый день пребывания тут, меня удручили. Это курс политграмоты, от коего я давно ушел. И потому он меня угнетает. Может быть, потому и город кажется угнетающим... Или дает себя знать моя провинциальность, т. е. привычка к маленькому городу, к своему в нем положению, к домашности быта...

14.10.70.

Было ли у тебя такое чувство, что вот сейчас, сию минуту – жить не хочется? Таким отвратительным покажется мир и обступающие люди, что не хочется, и все тут. <...> и притом не в те минуты, когда тебя и впрямь мучают ненавистью, злобой, прямыми нападками на твое достоинство и твою жизнь, т. е. на то, как ты жил и живешь, <...> а в часы, минуты серости и тупого гнета. Вдруг тебя озаряет, что ты теряешь контакт со средой, что ты вроде как здесь вовсе не нужен – и чужой, чужой, как из другого века, другой страны. И приходит сухой такой, тоскливый страх и то самое нежелание быть тут. Да, как из другой – иноязычной страны... Я всегда помню и порою невольно твержу есенинские строки о том, как летит румянец на щеки впалые, и о том, что в стране своей – как иностранец...

25.10.70.

Мне недостает одиночества. Один, молчащий, я бы чувствовал себя лучше. И не слушающий других – тех, кого не хочется слушать. Когда я один, в комнате, на улице, я слышу, как во мне начинает что-то звучать, разговаривать, рассуждать и даже бывает там – музыка. Тогда я на что-то гожусь, что-то могу, многого хочу. А так, как эти дни здесь, плохо. Бессмысленность и пошлость – рука об руку.

Читал Евтушенко о Вознесенском в восьмой книжке “Нового мира”. Все, что он пишет “прозой”, – статьи его, – гораздо хуже поэзии. И по языку, по словарю даже, они погружены в те дни, что уходят и не остаются. Это какой-то домашний, для издательства отзыв. И в то же время я опять почувствовал, как и они (Евтушенко, Вознесенский и др.) находятся в пределах некоего черного квадрата, из которого нет выхода, и они уже неоднократно натыкались на каждую из четырех сторон квадрата. “Покоя нет, уюта нет, нет спасенья от спасенья, – для поэта”. И верно, и неверно (“покоя сердце просит”), а главное, что спасенье должно быть, и спасенье от него – это игра, театр, экзальтация, вполне допустимая и дозволенная в пределах того квадрата. И удивительное чувство: то, что в статье Евтушенко кажется смелым и на самом деле вроде бы смело и широко, ощущаешь, как ручную, как прирученную смелость. Видимо, настало время, когда дозволенное перестает быть смелым, и единственно смелым остается – недозволенное, то, что вне черного квадрата.

Уже давно приходит мне мысль, что мы все – как в ящике или банке. Открытое пространство только вверху.

Вот идешь, явственно чувствуя, что это не обман, что движение на самом деле происходит, а потом упираешься в стену. Отправляешься в другом направлении – тот же результат. При этом я подразумеваю чисто духовные искания, чисто духовное движение. Поставлены пределы – порою незаметные глазу, утвердиться в их существовании можно только “на ощупь”. Они как стеклянные, эти пределы. Они очень удобны, так как те, что не ищут ничего, думают, уверены, что находятся на свободе. Способ борьбы – личное неучастие в наращивании этих стен, в наращивании и укреплении несвободы: “отказываюсь выть – с волками площадей”.

28.10.70.

Как бездарно все это устроено, без проблеска ума, живого, творческого, без какого-либо уважения к знаниям и опыту слушателей. И так я трачу ежедневно несколько часов жизни – без смысла, без значения: концентрированное убийство месяца жизни. “У нас в запасе – не вечность”, – крикнуть бы этим уверенным и спокойным гражданам-распорядителям. Да к чему это – кричать, возражать? Смысла не было и нет. <...>

29.10.70.

В Горьком я жил на улице Пушкина в общежитии партийной школы. Улица была очень грязная. По ней ходили трамваи. Трамваи тоже были грязные. И ходили плохо. Из-под дуги и колес летели искры. Будто ремесленник точил ножницы на точиле. Дом был населен молодыми и не очень молодыми партийными кадрами, которые и впредь очень хотели быть кадрами и стоять во главе кадров. У этого населения был прекрасный аппетит и сытые лица. А улица все-таки была грязная чрезмерно. Стоит ли описывать грязь. Это была обычная нижегородская грязь. Разве что более жидкая, чем во времена Алексея Пешкова, потому что тогда не было автозаводов и их продукции, а население Нижнего сильно уступало нынешнему...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю