355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иэн М. Бэнкс » «Империя!», или Крутые подступы к Гарбадейлу » Текст книги (страница 8)
«Империя!», или Крутые подступы к Гарбадейлу
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:17

Текст книги "«Империя!», или Крутые подступы к Гарбадейлу"


Автор книги: Иэн М. Бэнкс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)

– Да, – мягко повторяет она, – Софи.

– Видимо, тоже появится. Так Филдинг сказал. Хотя у него язык без костей. Нужно будет уточнить.

– Чтобы поехать только в случае ее появления?

– Не знаю. – Он качает головой, и вправду мучаясь от нерешительности. – Может, наоборот, не поеду, если она там будет.

– Ну, это уж совсем глупо. – Она говорит очень тихо. – Как ни крути, надо ехать.

Он смотрит на нее, невольно хмурясь:

– Действительно так считаешь?

– Конечно. А кто еще туда собирается?

– Похоже, все. – При этой мысли его охватывает странное сочетание откровенного ужаса и тревожного мальчишеского нетерпения.

– А кто из них может пролить свет на этого загадочного «его» из рассказа Берил?

Олбан вздыхает.

– Бабуля, ясное дело. – Он фыркает (Верушка качает головой). – Дедушка Берт умер. Дядя Джеймс, отец Софи, тоже. Блейк, старший из этого поколения, тридцать лет назад запустил руку в казну фирмы и был отправлен «из князи в грязи».

– Это как?

– Облажался в Лондоне – вали в Гонкерс.2020
  Гонкерс – сленговое название Гонконга, возникшее, как принято считать, в среде австралийцев.


[Закрыть]

– В Гонкерс?

– В Гонконг.

– А, понятно.

– С тех пор там и обретается. Кстати, хорошо стоит, мультимиллионер, но с семьей контактов почти не поддерживает. На собрание акционеров ему путь заказан – его лишили наследства, когда взяли с поличным. А уж на Бабулин юбилей и подавно не пригласят.

– Но ты с ним встречался, – говорит она, припоминая давнишний разговор, – верно?

– Да. В последний раз был у него в девяносто девятом. Видел его личный небоскреб. Он все опасался, что здание отберут китайцы и устроят там казармы Красной Армии, как только наложат лапы на Гонконг. Здоровенный, угрюмый, жутковатый тип. Деньжищ у него до фига, хотя по виду не скажешь.

– И кто же остается?

– Дядя Кеннард, это отец Филдинга, и дядя Грэм.

С минуту она молчит.

– А когда будет собрание плюс торжество?

– День рождения Бабули – девятого октября. Чрезвычайное общее собрание – накануне. Приехать надо седьмого, чтобы во всеуслышание объявить, что мы в полной заднице.

– Вот и поезжай. Если хорошенько попросишь – подвезу.

– Разве к тому времени не начнутся занятия?

– В этом семестре я начинаю позже, родной. У меня будет время. Так что смогу тебя подбросить.

У нее был красный полноприводный универсал марки «субару форестер» (любопытный факт: автомобиль оказался старше их знакомства, хотя был куплен новым). Она аккуратно, даже педантично водила машину в городе, но на открытой местности, а особенно на горных дорогах Шотландии, превращалась в гонщика-экстремала. Поначалу он приходил в ужас, когда она давила на газ, но со временем привык и стал отдавать должное ее мастерству, вниманию и молниеносной реакции в сочетании со здравым смыслом. Ну любит девушка скорость, а так все в порядке.

– Я…

Он замолкает и откидывается на подушку. У них с самого начала было условлено – говорить друг с другом начистоту. Он косится на нее. Она сейчас опирается на локоть и смотрит на него. Ее правая грудь, примятая телом, смотрится прелестным продолговатым ромбом, а левая – теплой сливочной чашечкой. На лице написано любопытство, губы тронуты легкой улыбкой. Он поднимает руки и роняет их на кровать.

– Отчасти я хочу, чтобы ты поехала и осталась со мной в этом проклятом поместье.

– От этой части? – Ее рука скользит под пуховое одеяло и сжимает искомую часть.

– Мм… Отчасти стыжусь своих родственников и не хочу, чтобы ты приближалась к нашей семейке: вдруг ты из-за них меня бросишь. А… частично – не хочу метаться между тобой и Софи… в одной системе координат.

– Да ведь я только собиралась подкинуть тебя до места, а потом элементарно свалить: побродить по горам, заночевать в палатке или в спальнике. У меня и в мыслях не было претендовать на койку в ваших шотландско-баронских застенках.

– Ну понятно. Извини.

– Мое предложение остается в силе. – Она ложится на спину и подносит руки к лицу, разглядывая ногти. – Или поезжай с Филдингом. – Она смотрит на него. – Ты все еще рассекаешь на этой древней тарахтелке, которую зовешь мотоциклом?

– Продал, – отвечает он. – Врачи сказали, для пальцев вредно. Пришлось расстаться.

– Значит, либо я, либо Филдинг, либо машина напрокат. Средства передвижения – на любой вкус. Так что поезжай.

Она возвращается к внимательному изучению своих ногтей, а потом тянется к прикроватному столику и надевает прямоугольные очки в черной оправе.

«Чего я сам хочу?» – думает он. Да, хороший вопрос. Жаль, что в этой жизни на него крайне редко находится столь же хороший ответ.

«Во-первых, не делать глупостей».

Он гладит Верушку по руке.

– Будет здорово, если ты меня подкинешь. Ценю. Спасибо.

За оправой очков у нее хмурятся брови.

– Не пожалеешь? – спрашивает она. – А вдруг мы доберемся без приключений?

Он усмехается, обводя глазами контур ее сочных, улыбающихся губ:

– Не пожалею.

У Олбана с Софи начинается тайный и в строгом смысле слова целомудренный роман, в котором они заходят не далее тяжелого петтинга (оба соглашаются, что термин какой-то нелепый) – в некоторых плавательных бассейнах еще висят правила внутреннего распорядка, запрещающие этим заниматься, равно как и бегать по кромке, нырять с бортиков или вставать на плечи другого человека.

Иногда она демонстративно идет помогать ему в саду; иногда сообщает родителям, что хочет прогулять Завитушку, а сама оставляет пасущуюся лошадь на лугу; иногда – что идет пройтись; иногда – что собирается почитать и позаниматься в беседке. В любом случае кончается всегда одинаково: они устраиваются в высокой траве, или в кустах рододендрона, или в полуразрушенном сарае у западной границы поместья, или в одном из других потаенных, укромных местечек, которые ему известны.

Хотя это не просто. На самом деле – очень даже сложно.

Наряду с необходимыми мерами соблюдения секретности перед ними постоянно возникает проблема, как далеко им можно зайти. Ее груди уже давно стали для него восхитительно знакомой территорией; он исследовал каждую пору и мельчайшую складочку, каждую крохотную мягкую пушинку, и его руки помнят эту тяжесть и упругость. Ее сочные, сладостные, круглые соски похожи на спелые ягоды малины.

Пару раз, когда на ней платье, а у него не слишком грязные руки, она позволяет ему засунуть руку ей в трусики, где он находит горячую, влажную щелку, гладит ее и запускает внутрь кончики пальцев, но обычно ей приходится его останавливать, потому что, тяжело дыша, раскрасневшись, ощущая, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди, она признается, что это слишком – уж чересчур возбуждает и может привести к тому, чего им делать нельзя, потому что у них нет презервативов и они оба боятся, что она может забеременеть, и так далее и тому подобное…

Через неделю она расстегивает молнию у него на джинсах и извлекает его пенис. Сначала она обращается с ним слишком грубо, и он показывает ей, как правильно его брать, поглаживать и осторожно сжимать. У нее в руке Олбан быстро кончает, и она корчит гримасу.

– Ха-ха! – покатывается он, глядя в голубое небо над густыми, перистыми верхушками качающихся на ветру трав.

Она говорит:

– Ты уж прости, но это… фу.

– В следующий раз можем воспользоваться салфеткой, – предлагает он.

Конечно, его голос не может скрыть, как страстно он желает следующего раза. Он очень надеется, что первый опыт не отвратит ее от этой затеи.

– Ну не знаю. – Она вытирает руку о примятую траву и подозрительно косится на его все еще возбужденный пенис.

«Или ты можешь сделать это губами», – так и хочет сказать он, но сдерживается. У него в кармане джинсов есть бумажный носовой платок, который идет в дело; она ложится рядом с ним на траву и начинает его гладить.

По ходу дела перед ними встает и более серьезный моральный вопрос: «Разве в этом мире хоть что-то имеет значение, если мы постоянно стоим на грани уничтожения себя, уничтожения всего?»

Вопрос не праздный. На дворе тысяча девятьсот восемьдесят пятый год, и – они оба так считают – их родители, предыдущее поколение, умудрились основательно загадить этот мир, оставив его вычищать, если такое еще возможно, последующим поколениям: им, их детям, детям их детей, ну, в общем, понятно, да? Мир до сих пор стоит на грани ядерной катастрофы; сверхдержавы не устают находить новые поводы для конфронтации; не менее половины африканского материка живет впроголодь, сотни миллионов ложатся спать на пустой желудок, в то время как Запад набивает брюхо маслянистым картофелем фри и жирными гамбургерами, произведенными из мяса зараженных животных; а самое страшное – это СПИД, который, судя по всему, сделает сексуальную жизнь их поколения ограниченной и опасной, хотя они этого не заслуживают. Кругом несправедливость. Несправедливость во всем, и это не жалобы детей или подростков, обиженных родителями, учителями и властями, а явная, наглая, вопиющая несправедливость.

Всегда надеешься, всегда пытаешься верить, что должен быть путь, ведущий вперед, потому что мы, люди, как биологический вид сумели же развиться до нынешнего состояния, а значит, прогрессивный путь всегда существовал, но иногда эту веру бывает так сложно сохранить… Боже, да стоит только посмотреть новости…

Они много об этом говорят. Для них это важно. И в то же самое время, если честно, он сознает, что навязывает ей этот апокалиптический взгляд и втягивает ее в разговоры о вселенских ужасах по одной простой причине: потому что хочет, чтобы у них с ней пошло еще дальше, хочет, конечно же, хочет от нее настоящего секса; он преувеличивает опасности, которые поджидают их в будущем, и внушает, что из-за беспечности родительского поколения жизнь их обещает быть несправедливо короткой – и все это лишь способ заставить девчонку, да еще умную, мыслящую, отбросить всяческие запреты и, как выражаются их американские кузены, раздвинуть ножки.

Тут, конечно, нечем гордиться, но он хотя бы не врет.

– Я и сама об этом думала, – говорит она ему, когда в старом сарае на западной границе поместья, чуть ли уже не в Девоншире, он впервые просит ее сделать минет.

Но пока, опустившись на колени, она только ласкает его пенис. Джинсы его спущены до лодыжек; в другой руке у нее бумажный платок. Он вроде как предполагал, что она сделает нечто вроде мягкого колпачка – он сам таким пользуется, когда онанирует; но ей, как оказалось, нравится смотреть на его пульсирующий член, который исторгает струю беловатой теплой жидкости, поэтому она держит платок наготове, ждет до последнего, а потом ловит сперму в бумажный комок и улыбается, наблюдая, как он напрягается, тяжело дышит и вздрагивает.

– Кажется, я уже… – шепчет он. Так и есть, он выгибает спину.

– Давай в следующий раз, – говорит она.

Они соглашаются, что вопрос по сути несложен: «Как нам разгрести то дерьмо, что оставило поколение наших родителей, и при этом не продать свои души, не опустить руки, не сменить разумное осознание на рабскую тупость и не стать самим частью той же проблемы, чтобы не прожить отпущенный нам срок так же глупо, эгоистично и бездумно, как старшее поколение?»

Ответы – на поздравительной открытке.

Позиция меняется: ему нравится целовать ее, пока она удовлетворяет его рукой, а она предпочитает встать над ним на колени и наблюдать.

– Как ты думаешь, наши родители тоже этим занимались? – однажды спрашивает она.

Они укрылись внутри небольшой живой беседки, образованной декоративным кустарником, который прикрывает их со стороны лужайки, и рощицей молодых каштанов.

Ее голова лежит на его груди.

– Думаю, да, – отвечает он. – Отец говорит, каждое поколение приписывает себе изобретение секса.

Какое-то время она молчит.

– Может, твои отец с матерью этим и занимались, – она вздрагивает, – но мои – фу, не могу представить.

Он думает о дяде Джеймсе и тете Кларе.

– Да, – соглашается он, – я тоже не могу их представить.

– Возможно, они вообще никогда этого не делали, – говорит она. – Понятно, Джеймс занимался этим с Джун, потому что родилась я. Джун, мне кажется, довольно сексапильная. А может, они и… – Она умолкает. – Нет, погоди, вроде бы я однажды слышала их за стенкой. Это было ужасно.

Они снова начинают целоваться. На ней джинсы, и через них он долго сжимает и гладит ее между ног, достаточно долго, чтобы почувствовать жар и влагу сквозь плотный деним. Она не останавливает его, только крепче обнимает, упирается головой в его шею, дышит все более учащенно, и в конце концов ее начинает бить дрожь, руки судорожно впиваются ему в спину, она кусает его в плечо через рубашку, и с ее губ слетает какой-то кошачий стон. Она содрогается в последний раз, слабеет, падает на него и задыхается – на шее и щеке он чувствует ее горячее дыхание.

Он спрашивает:

– Ты кончила?

Она не отвечает, делает пару тяжелых вздохов, а потом, опираясь на ослабевшие руки, пытается подняться и взглянуть на него. Ее лицо раскраснелось, тяжелые распущенные волосы источают аромат дыни. Кажется, она хочет что-то сказать. Какую-нибудь колкость, не иначе, думает он, но вместо этого она закатывает глаза, встряхивает головой и валится на него.

Он широко ухмыляется.

Филдинг сжимает в руке мобильник. Не верит своим ушам. Ясно, что ему следовало задержаться в этой долбаной Шотландии, но что делать, если срочные дела вызвали его обратно в Лондон; пришлось нестись на всех парах в южном направлении, а Ол остался и преспокойно пялит свою математичку. Филдинг даже названивал ей в офис, унижался, просил передать Олбану, чтобы тот ему перезвонил. В итоге он своего добился, но сейчас Ол уперся рогом.

– Ол, ты нужен мне здесь. Я один не справлюсь. Могу попытаться, но это без толку. С тобой у меня намного больше шансов. Вместе мы хорошая команда. Ну, давай. Без балды. Старик, я на тебя рассчитываю.

Филдинг кривится и сам это чувствует; он шагает по Уордор-стрит, чтобы после работы встретиться с фабрикантами из Китая и проставиться в ресторане за обсуждением производственных мощностей, поставок и цен.

– Послушай, Филдинг, – говорит Ол чертовски спокойным и небрежным тоном. – Я же сказал, что буду на сборище в Гарбадейле. Значит, буду. Но ехать в Лондон ради того, чтобы дурить головы нашим с тобой отцам и подбивать их выступить против сделки, я не собираюсь.

– Разве ты не хочешь повидаться с родителями?

– Через пару недель я в любом случае их увижу.

– Ол, не могу поверить, что тебе наплевать на семью. Мы можем все потерять, а ты только… Ты со своей… этой… Нет, я, конечно, рад, что ты так шикарно зажигаешь в Глазго с Верушкой, но наша семья под угрозой. А ведь у нас с тобой есть шанс что-то изменить, повлиять на ход событий.

– На днях я возвращаюсь в Перт, – говорит Олбан, как глухой.

В Перт. Силы небесные! Филдинг удерживается от саркастических комментариев по поводу сравнительных достоинств загаженной халупы в Перте и гудения блестящего, богатого Лондона; он только интересуется:

– Никак она тебя выставила?

– Ага, – рассеянно отвечает Ол. – Нет, ты что, я просто чувствую, что отнимаю у нее слишком много времени. У нее своя жизнь. Через какие-то промежутки времени мне начинает казаться, что я навязываюсь. Неудобно.

– Понятно.

Понятно, что ты мозгами трахнулся, добавляет про себя Филдинг. Он видел их вместе. Бабенка, конечно, супер и на этого идиота, бля, молится. Олбан – козел. Но Филдинг лучше промолчит. Некоторым людям, видно, на роду написано избегать всего мало-мальски хорошего на своем пути и пропускать мимо ушей полезные советы, которые дают им добрые друзья и родные. Это особый дар. То есть антидар. Это проклятие. Точно, вот верное слово, решает Филдинг. Проклятие.

Хрен гребаный.

4

Сижу это я в «Воли-Вэлли» – для тех, кто не имеет чести знать эксклюзивные питейные заведения славного города Перта, объясняю: в баре «Волонтир-армз» на Вэлли-стрит; со мной, как водится, Диди (т. е. Д. Д., читай «Дылда-Дебил») и Выпила (т. е. В. П. Л., читай «Вижу Попкины Линии» или как-то так), которую, впрочем, иногда пишут «Выепла» – сам видел: на Айлэй-авеню есть глухая стена с похабными надписями, там в ходу по большей части второй вариант, – и тут является наш красавчик Олбан.

– Обдолбан! – орет Диди при виде этого блудного сына, а тот еще даже войти не успел: стоит в дверях, осматривается.

Диди машет ему внезапно опустевшим стаканом. Всем известно: чувак на кармане пару шекелей всегда имеет, поэтому дружбаны мои, кто понаглее (сейчас подумаю, кто сюда не относится, – Олбан, естественно, не в счет… нет, навскидку не могу сообразить, потом, может, припомню!), из него тянут как могут, а он вроде бы и не против. Говорю же, наглеют ребята.

Ол машет в ответ и канает в нашу сторону. Точно такой же, как неделю назад, когда отвалил, разве что бороду чуток подровнял. Берет у Диди пустой стакан, кивает. Спрашивает меня:

– Танго, что за фигня с твоей хатой?

– Шмон был, – отвечаю, – вот что.

Он таращится:

– Ни фига себе.

– Вот и я говорю, старик.

– Черт подери, – говорит он. – Ладно. Давайте по порядку. Кому чего?

Заказывает на круг. Только теперь здоровается со всеми, как положено, и падает на стул рядом со мной, а вещмешок ставит на пол.

– Чтоб ты знал, – говорю ему, – рюкзачище твой легавые забрали. А один, в синей форме, еще базлал: солидная, типа, вещь – глянулся ему твой рюкзак, так что я бы шибко не надеялся его назад получить.

– Из наших кого-нибудь замели?

– Ага, меня! – Тычу пальцем себе в грудь. – Я ведь заныкал унций десять кокса: Спец-Кей и Фил-Торчок притаранили из этого… Амст-хер-дама.

– Задница полная. Тебе небось и дело шьют?

– Ага, хранение, нах, с целью сбыта. День еще не назначили.

– Я-то думала, им сейчас по фигу, кто юзает, кто нет, а вишь ты… – говорит Выпила, размахивая сигареткой.

За два часа она это уже раз семь повторила. Ну, вздрогнули.

– Хреново это все, Танго, – подытоживает Ол. – Адвокат-то у тебя есть?

– Ага, бесплатного предоставили, имею право.

– Мое что-нибудь уцелело?

– Надо посмотреть. Какие-нибудь грязные носки да уцелели.

– Значит, выперли тебя?

– Ага. Но муниципалы эти долбаные – хрен знает, по какой причине, – сжалились: определили меня в бомжовник на Флауэрс-стрит. Теперь я в дерьме по уши. Извини, Ол, даже не могу тебя взять к себе. Я тут переговорил с Санни Д. – он не против, чтоб ты перекантовался у них с Ди, если тебе не западло жить в одной комнате с близняшками. – Тут я даже поднимаю руки, сгорая от стыда за свое жлобство, хоть это и не моя вина вовсе. – Все, что я могу сделать, старик. Правда, извини.

Ол хлопает меня по плечу:

– Все нормально. Не парься.

– Лучше сразу сдохнуть, чем у Санни и Ди кантоваться, скажи? – с каменной физиономией говорит Диди.

– Пожалуй, – отвечает Ол. – Да ладно, устроюсь как-нибудь. За меня не волнуйтесь. Где наша не пропадала.

– Куда ты пойдешь-то? – спрашиваю.

– Куда толкает судьба, – вздыхает он, глядя в потолок. – Все в те же радушные щупальца моей чертовой семейки.

Диди перебирает пальцем пригоршню мелочи.

– Есть у кого-нибудь бабки – в автомате сигарет купить? А то я свои дешевые дома забыл.

Ол роется в кармане.

Сначала нужно сделать выбор. Из всей верхней одежды, что висит в гардеробной, она выбирает просторное пальто с глубокими внутренними карманами, которые в обиходе называют «браконьерскими». Пальто старое, потертое – кто только из родни его не носил: и ее отец, и какие-то дядья, а возможно, и кто-то из дородных матерей семейства, и большинство мужчин нынешнего поколения семьи Уопулд. Она выходит из дому через боковую дверь и направляется обходным путем к главной дороге, избегая подъездной аллеи, которая сквозь кедровую рощу подходит к фасаду. Ноги несут ее по тенистой тропинке вдоль реки Гарб в сторону моря.

За первым камнем она наклоняется еще в саду. Разглядывает, думая очистить от сырой бурой земли, но потом кладет как есть в один из накладных карманов пальто. В кармане обнаруживается перчатка. На ходу она разглядывает эту находку и роется в другом внешнем кармане, где находит ей пару. Надевает. Перчатки слишком велики, как и пальто, но это ерунда.

Она идет вдоль берега, а вода то ревет, то умолкает. Некоторые обитатели поместья говорят, что вода в реке «кипит». Ей всегда было непонятно, почему ледяной поток ассоциируется с кипятком. Вряд ли этому есть разумное объяснение.

Деревья, растущие по берегам, – непонятно каких пород; ясно только, что не хвойные. У них широкие листья, которые осенью опадают. А осень здесь, на крайнем севере, наступает рано, примерно на месяц раньше, чем в Сомерсете или в Лидкомбе. Глядишь, через пару недель кроны станут окрашиваться в коричневый, красный и охристый цвета, а потом облетят.

Дождь уже почти перестал, небо из свинцового становится светло-серым. Посреди ухабистой тропы она садится на корточки, чтобы выковырнуть из земли камень, но он не поддается. Она стягивает перчатки, чтобы не мешали, но все равно ничего не выходит. Снова надевает перчатки. Спускается на узкую тропку, что ближе к воде, поднимает прибрежный камень и кладет его во внешний карман с другого боку – пока еще пустой.

Шагает дальше по береговой тропке, изредка останавливаясь, чтобы набрать гальки и камней во внутренние «браконьерские» карманы. Пальто становится все тяжелее, оттягивает плечи.

Там, где над рекой нависает старинный каменный мост, по которому идет дорога в поместье, она пробирается низом. Прямо над головой по мокрому щебню со скрежетом проносится автомобиль. Она слушает, как плещутся, отдаваясь эхом от арочного пролета, волны, а потом выходит из-под моста и спускается к самому берегу, который тянется до мрачного, серого поблескивающего пятна, каким видится издали морская бухта Лох-Гленкоул. Гряда валунов, гигантскими жемчужинами рассыпанных по берегам залива, переливается разными оттенками серого; настоящая монохромная радуга. Ближе к воде, где валуны облеплены водорослями, их цвет меняется на бурый. Горы окружают бухту подобно башням, их вершины подернуты застывшей пеленой серых туч.

Пальто сделалось тяжеленным, оно до боли давит на плечи грузом собранных камней. При ходьбе камни в карманах клацают, а сама она покачивается и прихрамывает – походка становится дерганой. Река мелеет и раздвигает свои берега, покрытые блестящей после дождя травой, которую испещрили валуны и клочки водорослей на неровных краях темного торфянистого дерна; повсюду валяются голые древесные стволы и гигантские сучья – исполосованные стихией, отполированные временем, – как будто изуродованные, переломанные руки и ноги, немые свидетели страшной, беспощадной агонии – ни дать ни взять, вид Помпеи, окаменевшей в бессмысленных муках.

Тропка уже почти неразличима. Оступаясь и едва удерживаясь на ногах, она спускается к потоку и наклоняется, чтобы добавить еще пару камней в те же браконьерские карманы. Ей чудится треск ткани, когда она опускает новый груз в правый карман; подкладка, того и гляди, лопнет – тогда всем стараниям конец. Была какая-то похожая басня. Кажется, у Эзопа. Басня о женщине, которая пыталась унести слишком много камней; вот и про нее можно сочинить такую же. Только никто не напишет и никто не прочтет. Да это ничего не значит. Равно как и все прочее.

Камни в этой части берега округлые, идти по ним нелегко, особенно с таким грузом. Когда она носила под сердцем ребенка, и то было легче, хотя подчас казалось, будто на нее взвалили весь мир. Там, где поток становится еще шире, уходит от травянистого берега и образует бурную дельту с плавающими на поверхности клочьями водорослей и обломками веток, она, шлепая подошвами, ступает в воду. Ботинки наполняются холодом. Она останавливается, снимает перчатки и тщательно застегивает пальто на все пуговицы, под самое горло. Потом нагибается, погружает руки в воду, которая лижет ботинки, и достает со дна последнюю пару камней. Прижимая их локтем к груди, она натягивает перчатки на мокрые пальцы и берет по камню в каждую руку, чтобы не порвались и без того переполненные карманы.

Ее путь лежит туда, где поток становится бухтой и уходит в море. Стараясь держаться вдоль течения, она ни разу не упала и даже не поскользнулась на водорослях. Голова занята вопросом: в каком же месте вода превращается из пресной в соленую?

Бухта поднимается ей до лодыжек, до икр, до колен. Полы пальто плавают на поверхности, покачиваясь на низких волнах, но вскоре, оттягиваемые грузом камней, начинают исчезать под водой. Вода – беспощадно, остро, жестоко холодная. Когда волны врезаются и впиваются ей в колени, ступни делаются чужими и вообще из всех ощущений остается только боль – пронизывающая до костей боль, которую она знает с детства. Пальто тянет книзу. Вода поднимается до бедер.

Раскинув крылья по ветру, над ней кружит чайка. Белая голова с черными глазами-бусинками поворачивается в ее сторону лишь один раз, а потом птица замирает и, хлопая крыльями, медленно улетает к берегу.

Снова полил дождь, волосы стали мокрыми. Она с трудом идет дальше, каждый шаг – все глубже и труднее предыдущего, но она упорно, как бывает в страшном сне, движется к середине темной бухты. Вода доходит ей до лона, до живота, до талии, леденит туловище, высасывая из него тепло. От одежды идут пузыри. Теперь шаги даются чуть легче; когда ее тело пытается плыть, она чувствует себя более уверенно, ступая по скрытому бурой водой дну. Руки в перчатках с двумя последними камнями прижаты к плечам. Вода тонкими струйками стекает по запястьям к согнутым локтям.

Навернувшиеся слезы катятся по щекам; задыхаясь, она с трудом ловит ртом воздух. Холод воды, постепенно пронизывающий насквозь ее тело, кажется, замораживает грудные мышцы; он не дает ей дышать, вызывая спазмы, заставляя бороться за каждый вдох. Кажется, что от этого жуткого, мучительного, всепроникающего холода сердце остановится раньше, чем она утонет.

Ее охватывает ужас. Она начинает всхлипывать, и всхлипы вырываются судорожно и часто, потому что леденящая вода сжимает ей грудь. Раньше она надеялась, что в эти последние минуты на нее снизойдет какое-то спокойствие, отрешенное смирение как некое предвестие свободы от мук, свободы, которую может дать только вечность. Вместо этого она идет к своей смерти в страхе и мучениях, цепенея от сдирающего кожу холода, спотыкаясь о камни, сокрытые бурыми водами, терзаемая виной перед теми, кто ее переживет, и мыслями о том, что Бог, если Он где-то там существует, – это Бог неразумный, мстительный, карающий, который в конечном счете ничем не лучше человека, потому что жестоко наказывает того, кто от безмерного отчаяния лишает себя жизни. А что, если весь этот бред – правда? Что, если нелепые христианские догмы содержат долю истины?

Да хотя бы и так. Она заслуживает любого наказания, она его примет, и примет с готовностью. Если этот устрашающе похожий на человека Бог действительно существует, то загробная жизнь настолько же мстительна и злорадна, как и этот мир, и по сути своей служит лишь его продолжением: кем ты был здесь, тем и останешься, а потому нигде не будет тебе ни сострадания, ни облегчения. Она знает, что поступает дурно. За этот низкий поступок – она давно поняла, что ей уготовано его совершить, – который причинит горе другим (одному или двум так и надо, а остальные пострадают безвинно), она ненавидит себя, ненавидит эту жизнь, которая довела ее до последней черты, и жаждет только одного – исчезнуть.

Но даже это теперь не имеет никакого значения. Ради самой возможности не жить, не думать, не страдать можно пойти на все. В глубине души она знает, что все это чушь – никакого продолжения не будет.

Еще пара шагов. Тело становится все легче, а дыхание учащается, когда холод, как нетерпеливый любовник, сжимает ее в объятиях. Сердце заходится. Пальто с полными карманами камней тянет ее вниз, не давая плыть. Вода поднимается до груди: залив, как бесстыдный, холодный, ненасытный любовник, стискивает ее все сильнее; волна леденит пальцы, не выпускающие камней; от запястий к локтям текут ручьи. Следующая волна ударяет в лицо. Один шаг, потом еще один – все дальше в пучину. Вода доходит до подбородка. Она инстинктивно делает глубокий вдох, думает, какая это тщета, и делает выдох, с трудом выталкивая из груди остатки воздуха, когда вода поднимается до губ.

Записка. Надо было оставить записку. Ведь думала об этом за неделю, за считанные дни, даже прошлой ночью, но так и не написала. А может, и правильно. Записка – это банальность. Банальность. От этой мысли она улыбается мимолетно, робко, а холод воды, уничтожающий ощущения, попадает ей в нос. Нет, записка – глупость. Да и что писать?

Слезы сбегают по щекам прямо в плещущие волны, и те уносят с собой толику соли из ее слез.

Ей жалко ребенка, Олбана.

Тут заканчивается пологий уклон дна; она поскальзывается на подводном утесе и с коротким, удивленным вскриком исчезает под бурыми волнами; ее рыжие волосы сплетаются с завитками водорослей, отчего на поверхности воды недолго дрейфуют пузырьки, но и те вскоре лопаются и исчезают.

За мгновение до крика она делает последний вдох, инстинктивно задерживает дыхание, невзирая на страстное желание смерти, но наконец сдается под сокрушающим гнетом черной воды; и только последняя стайка серебристых пузырьков поднимается через полминуты из черных глубин.

Сквозь мягкую, серую пелену дождя сюда возвращается чайка, которая прижимает крылья к бокам и почти касается перьями волн, а потом разворачивается и улетает.

Вернемся к нашим баранам. Он, видимо, и сам бы так сказал.

Олбан появляется в лондонском офисе менее чем через неделю после того, как Филдинг вынужденно расстался с ним в Глазго. Они встречаются в вестибюле, причем вид у Ола самый затрапезный: стоит в своей замызганной ветровке, в грязных джинсах и стоптанных походных ботинках, в руках засаленный вещмешок – можно подумать, только что вернулся с лесоповала или вылез из грузовика. Борода у него, конечно, стильная, думает Филдинг, но в остальном… Со стен смотрят призы, почетные грамоты, дипломы и сертификаты, а также газетные вырезки в рамках и портреты знаменитостей, сфотографированных либо с настольной игрой – как правило с «Империей!», – либо с кем-нибудь из клана Уопулдов.

Когда Филдинг подходит к кузену, кивая и улыбаясь весьма стройной блондинке Сьюз, которая дежурит за стойкой, Ол оказывается прямо под портретом их прадедушки Генри, напротив стеклянной витрины, в которой выставлена самая первая настольная игра прадеда, склеенная из вырезанных вручную кусочков.

– Здорово, брат, – говорит Филдинг, приветствуя его сердечным рукопожатием и похлопывая по плечу свободной рукой.

Филдинг подводит Ола к Сьюз. После официального знакомства Сьюз мгновенно переводит Ола из разряда бомжей, потенциальных ворюг и шизоидов в разряд милых чудаков, каких немало в семействе Уопулдов, но Филдинг уже ведет Ола к себе. В лифте они кратко обсуждают поездку Ола на юг, а старикан опять тут как тут – наблюдает за ними с портрета.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю