Текст книги "«Империя!», или Крутые подступы к Гарбадейлу"
Автор книги: Иэн М. Бэнкс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
– Близкая знакомая.
– Стало быть, твоя птичка, – сказал Нил.
– Хорошо, пусть будет моя птичка.
– Конфетка! Я б за такую держался.
– Не сомневаюсь!
– Хо-хо.
– Все равно спасибо за совет.
– Всегда пожалуйста.
– За торговлю и благотворительность, но не за благотворительность в торговле.
Уин подняла фужер с шампанским. Он засиял под люстрой круглого банкетного зала. Олбан осмотрел блестящие грани резного хрусталя, обхваченные старческими пальцами, и стал вглядываться сквозь высокие, от пола до потолка, окна в теплый мрак йоганнесбургской ночи и далекие скопления золотистых огней – слепящие гроздья рвущихся вверх небоскребов и стремительные, извилистые полосы шоссе вокруг новостроек, громоздящихся на отдаленном холме, очерченном беспорядочными унылыми точками фонарей.
За центральным столом послышались возгласы и перезвоны хрусталя. Выпив за свой тост, Уин покосилась в его сторону:
– Олбан. Ты не пьешь?
– В горло не лезет, ба. Тебе придется меня простить.
– Придется? – с ледяной улыбкой переспросила она. – Что ж, если тебе нездоровится…
Она кивнула, и Олбан понял, что его долее не задерживают. Он предположил, что Уин восприняла его «простить» как «отпустить». А может быть, изгоняла его за инакомыслие – за то, что не примкнул к единому фронту. Впрочем, это не играло роли. Какая разница? Ему, так или иначе, не терпелось покинуть сборище этих назойливых горлопанов. А тут подвернулся случай.
Поднимаясь из-за стола, Олбан похлопал себя по животу и положил льняную салфетку на стол.
– Небольшое недомогание. Нужно пораньше лечь. – Он кивнул хозяину вечера, члену правления «Спрейнта» по фамилии Хурш. – Благодарю за ужин.
На следующее утро ему настойчиво предложили явиться к завтраку в номер люкс Уин. Окна выходили на Сэндтон-сквер и россыпь чистых, сверкающих зданий; за ними открывался вид на отдаленные городки, сгруппированные вдоль шоссейных дорог, ведущих из Большого Йоганнесбурга, едва различимых в дымке теплого раннего утра. Двое официантов отеля бесшумно накрывали стол для завтрака. Олбан занял место и улыбнулся прислуге.
Как только официанты ушли, из спальни появилась Уин в безупречном деловом костюме и шелковой блузке. Свежая укладка, волосок к волоску, была под стать голливудскому макияжу. Остановившись у стола, она пристально посмотрела на Олбана, который виновато пробормотал что-то себе под нос, вскочил и выдвинул для нее стул. Уин села и щелкнула крахмальной салфеткой так, будто хотела смести все вокруг ударной волной. Олбан вернулся на свое место.
Они смотрели друг на друга поверх сияющей посуды, столового серебра и большого купола из хромированной стали в центре стола.
В конце концов Уин процедила:
– Если ты еще не понял, я жду от тебя извинений.
– Извинений? За что?
Олбан почувствовал, как в нем закипает злость, и смутный отголосок первобытного стыда. Какая-то часть его существа хотела ответить грубостью, но другая часть, которую он отчаянно презирал, готова была как можно скорее и с максимальной искренностью пойти на это унижение, лишь бы только все стало как прежде.
Однако как прежде уже не будет. Несколькими месяцами ранее в Гарбадейле он проиграл в споре о продаже акций. Теперь семейной фирмой уже на двадцать пять процентов владела крупная американская корпорация программного обеспечения «Спрейнт»; если когда-то он, в силу причастности к семейному бизнесу, старался проявлять верность и преданность фирме, то теперь его решимость убывала капля за каплей. А в последнее время эта капель превратилась в поток.
Как быстро развеялись все принципы. А значит, они и прежде удручающе мало значили. Он все еще числился на службе, хотя теперь в основном делал вид, что работает, и не вникал в суть, но от этого было не легче. Наоборот, когда до него дошло, что на работу можно поплевывать, он горько пожалел о растраченных впустую годах, которые отдал этому бизнесу, видя в нем свое призвание. Что там говорить о его положении в фирме и о личных качествах, если все эти годы его должность вполне мог бы занимать любой ловкий проходимец? Был ли смысл выкладываться?
Ему поручили самостоятельное направление и сделали начальником отдела развития производства, что повлекло за собой рост оклада, увеличение количества акций, новые виды на будущие прибыли и более весомое право голоса в управлении фирмой – отчасти, как он подозревал, в качестве компенсации за то, что в битве со «Спрейнтом» он оказался в стане побежденных, – но даже это выглядело утешительной подачкой, признанием несуществующих заслуг.
В глубине души он сознавал, что его уход из фирмы – лишь вопрос времени. Он даже набирал на компьютере черновики заявления об отставке, но всякий раз стирал текст без сохранения на диске. Надеялся, что его и так уволят. От старушки Уин этого можно было ожидать в любой момент. Приближался двухтысячный год, но настроение у него было далеко не праздничное.
– За что? – эхом повторила Уин, широко раскрыв глаза. – За демонстративный отказ поддержать тост, за иезуитскую реплику о том, что тебе вино не лезет в горло. За твое поведение во время ужина. Собственно говоря, за твое поведение в течение всего уик-энда и вообще в последнее время. По-моему, за это следует извиниться. Если у тебя иное мнение, будь любезен его озвучить.
В такие моменты, подумал Олбан, ей никто бы не дал ее семидесяти пяти. Она сбрасывала лет десять, а то и двадцать. Злость и возмущение молодили ее, заряжали энергией. В последние годы он научился противостоять ее давлению: просто уходил в себя и смотрел на нее с максимальной объективностью, сквозь идеальный макияж и дорогой деловой костюм (слегка старомодный, в стиле восьмидесятых годов, даже если подходить, как он, критически, – в духе некогда популярного сериала «Даллас»). Он видел обвисшую, цыплячью кожу шеи, сморщенные ручки и запястья, припухлости под глазами (между прочим, к его досаде, смешанной с восхищением, все родственники, посвященные в такие дела, сходились во мнении, что Уин никогда не прибегала к пластической хирургии). А на тыльной стороне ладоней она, похоже, замазывала дефекты тональным кремом. Не иначе как скрывала старческие пигментные пятна.
Неужели он и вправду безобразно себя вел во время этой торговой выставки? Олбан так не думал; с его точки зрения, он, наоборот, источал любезность, даже за ужином, вплоть до того момента, когда дезертировал после ее странно беспощадного тоста. Он смог припомнить одну-единственную колкость, да и то завуалированную, которую позволил себе ранее: мол, из высших соображений политкорректности, предпочтительнее всего были бы местные вина урожаев постапартеидного периода. Он даже не стал облекать это в форму критического замечания или рекомендации – просто высказал некое предварительное наблюдение, в основном с целью посмотреть, как отреагируют собравшиеся «спрейнтократы», и таким образом прозондировать их политические взгляды (предсказуемо правые, как свидетельствовал их недоуменный и даже глуповатый вид).
С другой стороны, если кто-то и был в состоянии заметить камень за пазухой у одного из членов семьи и/ или у сотрудника семейной фирмы, так это только Уин. Ему было мучительно сознавать, что эта ее способность проявилась еще в Лидкомбе, когда он и Софи украдкой переглядывались за общим столом, считая – как оказалось, по глупости, – что бабушка пребывает в таком же неведении, как Джеймс и Клара, то есть ни сном ни духом не догадывается, что происходит у нее под носом. Тогда они горько ошибались и, вне всякого сомнения, расплачивались за это по сей день. Видимо, он недостаточно умело скрывал свое отношение к бизнесу, и Уин, как настоящая хищница, сразу почуяла слабину в стаде. Выследила самого хилого бычка, чтобы его свалить.
Все может быть. Наверное, подумал он, не следовало ездить в Национальный парк Крюгера до окончания торговой ярмарки.
Как бы то ни было, эта вкрадчивая старая ведьма ждала либо извинений, либо оправданий. Пришлось пойти у нее на поводу.
Он постарался держаться и говорить как можно разумнее.
– Должен сказать, что тост «За торговлю и благотворительность, но не за благотворительность в торговле» был неуместен, – сказал он, сделав глоток апельсинового сока.
– Я этого не говорила.
– Думаю, если вспомнить, то обнаружится, что ты в точности это и сказала.
– Я сказала: «За торговлю и благотворительность, а не только за благотворительность в торговле».
– Насколько мне помнится, Уин, ты сказала не так.
Он приподнял хромированный купол, под которым открылся дымящийся ассортимент блюд для завтрака, подогреваемых миниатюрными горелками. Над столом поплыл слегка сернистый запах не полностью сгоревшего топлива. Олбан поставил хромированное полушарие на пол.
– Положить тебе?
– Ты мне зубы не заговаривай, – сказала Уин. – Дело не в какой-то одной реплике, дело в твоем отношении. Ты держался нелюбезно, даже грубо. Весь вечер позволял себе антиамериканские выпады.
– Ничего подобного. Мне нравится Америка. Головокружительная страна, – сказал Олбан, неторопливо исследовал предлагаемое разнообразие блюд и положил себе пару толстых ломтиков бекона. На самом деле у него не было аппетита, но приходилось создавать видимость. – Кроме того, мне довольно симпатичны американцы, – продолжил он и добавил к бекону грибов и омлета. – А если они проголосуют за интеллигентного мистера Гора, я буду и дальше им симпатизировать, по крайней мере какое-то время. – Он обвел рукой горячие кушанья. – Не соблазнишься?
Глядя на него безо всякого выражения, Уин выдержала паузу, прежде чем сказать:
– Знаешь, Олбан, на самом деле ты далеко не так остроумен, как тебе кажется.
– Я и не пытаюсь острить, Уин, – сказал он, кивнув в сторону подноса. – Серьезно. Положить тебе что-нибудь? А то, честно говоря, у меня в тарелке все остывает.
– Бекон, котлету, почки, – перечислила Уин и добавила: – Пожалуйста.
Олбан повиновался, придержав язык, чтобы ненароком не принести извинения за отсутствие бараньих глаз и обезьяньих яичек.
Уин без энтузиазма посмотрела на свою тарелку.
– Выглядит уныло, – сказала она. – Надо бы добавить помидоров.
– Оформление – немаловажная вещь, – согласился он, выполняя просьбу.
– Ты меня беспокоишь, Олбан, – сказала Уин, в молчании съев несколько кусочков.
– Правда, Уин?
– Ты меня всегда беспокоил. А сейчас особенно.
– Что же тебя беспокоит?
– Олбан, я не могу открыть тебе всего, что меня угнетает. – Он решил, что ее потянуло на патетику. – Но поверь, у меня сердце не на месте.
– Верю.
– Ты всегда отдаешь себе отчет в своих действиях?
Олбан откинулся на спинку стула. Ну и вопросик, подумал он.
– Ты имеешь в виду – лучше других?
Уин пропустила это мимо ушей.
– Да или нет?
Он подумал, не ответить ли в лоб. К чему этот допрос? Много ли найдется людей, которые честно ответят «да»?
– Уин. – Он положил нож и вилку. – Что ты хочешь услышать?
– В данный момент хочу услышать ответ на свой вопрос.
– Тогда я отвечаю «да». Да, я всегда знаю, что делаю. А ты?
– Речь не обо мне, Олбан.
– Мне кажется, речь идет о твоем отношении ко мне, Уин.
– А мне кажется, речь идет о твоем отношении к работе, к фирме, к семье и собственной жизни.
– Это значительное обобщение.
– Ты когда-нибудь задумывался о своих действиях?
– Уин, что за вопрос? – запротестовал он. – Я же сказал – да. По-моему, я всегда знаю, что делаю. Можно сказать, со школьной скамьи – с тех пор, как засел за учебу, чтобы сдать экзамены. В универе я осознанно выбрал специализацию, а затем стал работать в фирме. По-моему, у меня получалось неплохо. Да и сейчас вроде бы работаю с толком.
– Никогда не предполагала, что ты придешь в фирму, – призналась Уин.
Закончив завтрак, она положила нож и вилку. Неуловимым образом она успела съесть все, что у нее было в тарелке, – кроме помидоров.
– Тем не менее я это сделал, – сказал он.
– Кто бы мог подумать, что ты поступишь на экономический? А когда ты приступил к учебе, мне казалось, ты вот-вот завалишь все курсы и переключишься на что-нибудь более близкое к искусству.
– К искусству?
– Ты ведь пописывал стишки, верно?
– Когда был еще совсем зелен. По-моему, в таком возрасте все через это проходят.
– Так или иначе, ты меня удивил. – Уин промокнула губы краешком накрахмаленной салфетки, ничуть не нарушив безупречный контур губной помады. – Я даже подумала: не пришел ли ты работать в фирму только потому, что это сделала твоя кузина Софи?
Ах ты змея подколодная!
Глядя в сторону, он притворно хмыкнул да еще сделал вид, будто вынужден сдерживать смех, чтобы показать, насколько абсурдно такое предположение. На самом-то деле она попала в точку. Именно по этой причине он ни за что в жизни не признался бы – тем более бабке Уин, – что это правда. Откашлявшись, он расправил плечи и сложил руки на груди.
– Нет, Уин. С ней я порвал несколько раньше, чем решил, как буду строить свою жизнь.
– Вот как? – В ее голосе почему-то не прозвучало вопроса. – Мне казалось, твое чувство было достаточно прочным. Буквально пару лет назад; а это наводит на мысль, что ты хранишь его и по сей день. Если ты готов нести в себе неразделенную любовь двенадцать лет, то почему бы и не на два года дольше?
Олбана привела в бешенство такая уловка: начав с общих рассуждений, Уин перевела разговор совсем в другую плоскость да еще затронула самые больные струны. Вопрос был лишь в том, много ли разнюхала эта старая крыса. Неужели Софи рассказала ей про ту эскападу в Сингапуре? Он открыл этой девушке сердце и признался, что все еще любит ее, что она была и остается для него единственной и так будет всегда – а она потом выболтала это Уин?
Неужели он все испортил тем, что напился? А как иначе: он слишком боялся быть отвергнутым, чтобы признаваться в любви на трезвую голову. Спиртное развязало ему язык, помогло преодолеть извечную британскую сдержанность, которую он умудрился приобрести в своей семье или в школе, а может, впитал с британской водой, с молоком матери и еще бог весть с чем. Алкоголь не имел никакого отношения к чувствам, а лишь давал возможность выразить их словами; сами чувства он носил с собой всегда – и в пьяном угаре, и в трезвом уме, и во сне, и наяву. Просто он не мог себе в этом признаться. Он же не сумасшедший. Хотя, вполне возможно, где-то он переусердствовал и выставил себя убогим желторотым слюнтяем.
Он сумел очень быстро, меньше чем за сутки, элементарным способом отодвинуть тот эпизод на задворки памяти: одурманил себя, не без помощи Филдинга, взрывоопасной смесью из алкоголя и сомнительных наркотиков. Средство оказалось едва ли не слишком действенным: оно затушевало и затуманило тот случай, сделало его трудноразличимым. Произошедшее было настолько созвучно той буре умопомрачения, которая закружила их с Филдингом, что вскоре слилось с горячечной круговертью: реальное, но не до конца, с неверными проблесками подлинных воспоминаний.
Неужели Софи проговорилась бабке? Неужели она проявила такую черствость, неужели так сильно хотела унизить его? А может, он так мало для нее значил, что она даже не подумала, какую обиду, какую постыдную муку причинит ему, если передаст Уин его слова? Говори полуправду. Так легче всего защититься.
– Уин, – начал он с улыбкой, стараясь не сорваться, – Софи всегда будет для меня кое-что значить. Ведь она – моя первая любовь. Детская любовь, если угодно, но в свое время это было сильным чувством.
– Знаю, видела, – ядовито бросила Уин.
Он понял: речь идет о том последнем дне в Лидкомбе, когда Уин с Джеймсом застукали его и Софи в траве. В нем опять вскипело прежнее чувство стыда – и злобы на себя за неспособность от него избавиться. Он сознательно задержал дыхание и мысленно приказал сердцу биться спокойнее. Боже, думал он, это все уже быльем поросло: старая история, ворошить которую, по общему мнению, не стоит.
– Как бы то ни было, – сказал он, выпятил нижнюю губу и откинулся назад, неопределенно разведя руками, прежде чем сложить их на груди, – с тех пор много воды утекло.
– У нас, очевидно, эту тему затрагивать не принято: люди либо ухмыляются, либо хохочут. Но все было сделано ради твоего же блага. – Она слегка откинула голову, будто подначивая его либо ухмыльнуться, либо захохотать. – Я знала это тогда и знаю это сейчас. Ты, должно быть, возненавидел меня, Олбан, это понятно. – И продолжила с холодной улыбкой. – Подозреваю, где-то в глубине души ты все еще ненавидишь меня, Олбан.
«В глубине души? Да прямо кожей. И до мозга костей».
– Что ты, Уин, в самом деле… – начал он.
– Это естественно. Я не дура, Олбан.
«К сожалению».
– Думайте что хотите, но я сделала это для вашей же пользы. Сожалею, если вначале это выглядело бесчеловечным. Джеймс, конечно, перегнул палку. С другой стороны, удалось предотвратить самое худшее.
«Ни фига. Да что ты в этом смыслишь?»
– Чего уж там, это старая история, – сказал он вслух.
Она подняла бровь:
– Можно подумать, история ничего не значит.
– Генри Форд5454
Генри Форд считал историю ахинеей. – Генри Форд (1863–1947) – американский изобретатель и промышленник, основатель концерна «Форд мотор компани». Имеется в виду его реплика из интервью газете «Чикаго трибьюн» в мае 1916 г.: «История, в общем-то, ахинея. Это традиция. Традиция нам не нужна. Мы хотим жить настоящим, и единственная история, которая хоть чего-то стоит, – это история, которую мы сотворили сегодня».
[Закрыть] считал историю ахинеей.
– Да, но между тем эта реплика также вошла в историю. – Уин слегка повела плечами. – Возможно, он сам не до конца понимал ее смысл. А если так, значит, он идиот. – Олбан изобразил должное удивление. Уин улыбнулась. – Ах, Олбан, я знавала массу богатых и преуспевающих идиотов. Наверное, и тебе такие встречались. Обычно глупость их проявляется, среди прочего, в том, что они сами не понимают, сколь многим обязаны простому везенью.
«Из чего я должен заключить, что ты не глупа».
– История кое-что значит, – согласился он, – но с Софи у меня все кончено.
Он посмотрел ей в глаза и подумал: «Вру. С Софи у меня далеко не кончено. Я ненавижу тебя за то, что ты это понимаешь. За то, что читаешь мои мысли как рекламный плакат, старая ты ведьма. Ты и это сейчас считываешь? Ненавижу тебя. И всегда буду тебя ненавидеть, а ее любить. Считай, для равновесия». Он продумывал это очень тщательно, выговаривая про себя каждое слово, как бы подзадоривая ее прочитать правду у него в глазах или телепатически уловить мысли.
– Ну, что ж. Тогда, возможно, причина в этом, – сказала Уин. – Но я вижу в тебе перемены, Олбан.
– Естественно, мы все стареем. Все меняемся.
– Само собой, – отмахнулась Уин. – Но и помимо этого.
Дьявольщина! Может, не нужно было темнить? Может, лучше всего просто открыться, признать все и сказать, что он и вправду переменился, стал иным, относится ко всему по-другому и уже думает об уходе? Может, следовало бы выложить все начистоту и тут же подать заявление об отставке? Ведь этого все равно не избежать, так почему нужно откладывать на потом?
Да потому, что в этом случае у него бы осталось неистребимое чувство, что Уин загнала его в угол, – вот почему. Он бы всю жизнь считал, что это произошло не по его воле. Нет, он не даст ей одержать верх. Тогда, в Лидкомбе, она приняла решение, она обрекла его на унижение, стыд и бессилие, но во второй раз он этого не допустит. Он намерен был оставить решение за собой и уйти, когда захочет сам.
Пожалуй, околичностей уже хватило.
– Что ж, – сказал он, – сожалею, если дал тебе… – он улыбнулся, – …повод усомниться на мой счет. Я не нарочно.
«И будь довольна, карга, – подумал он, – что получила хоть такое извинение».
На миг Уин словно состарилась. Это продолжалось не долее секунды – с нее будто слетела маска власти, тут же вернувшись на место, так что искусственный имидж снова возобладал: рассчитанный до мелочей, чуткий фасад стал на свое место. Интересно, подумал он, заметила ли Уин, как нечто подобное произошло и с ним, не видит ли такое постоянно и не в этом ли кроется ее непостижимая – и в то же время глубоко практичная – способность так уникально читать людские мысли.
– Извинение принято, – сказала она.
Он указал на два серебряных сосуда:
– Чай? Кофе?
Поступив на экономический, он с самого начала был готов к перемене курса. Для себя он решил, что с родственниками необходимо найти компромисс, чтобы не обмануть возлагавшихся на него надежд. Внешне он будет соответствовать ожиданиям, а потом, когда семья утратит бдительность, перейдет на другую специализацию. Если начать с курса бизнеса, а потом постепенно набирать те предметы, которые его по-настоящему интересуют – английский, историю, да хотя бы искусствоведение, – то хотя бы на начальном этапе это будет выглядеть как проявление доброй воли. Таким образом, родня ничего не заподозрит вплоть до его окончания университета. Это план казался ему действенным и отнюдь не безумным способом приблизиться к одному из важнейших в жизни решений.
На первом курсе он занимался с увлечением и даже пару раз получил приличные оценки за письменные работы – просто благодаря уверенности, что это все ненадолго, и вдруг узнал, что Софи решила перейти на другое отделение и занялась менеджментом. Она решила посвятить себя коммерческой деятельности в семейной фирме, если там будет вакансия.
Боже, подумал он. Не оттого ли она так поступила, что чем-то аналогичным занимается он сам? Нет ли здесь явного и в то же время тайного сигнала? Они не поддерживали связи уже несколько месяцев – с той нежной и упоительной, хотя и печально закончившейся встречи в Сан-Франциско. Он сидел в своей комнате в Бристоле, глядя на сбросившие листву деревья Касл-парка и ленивые серые омуты на широкой излучине Флоутинг-Харбор – реки, которую с большой натяжкой можно было назвать рекой: какая-то оловянно-бурая поверхность под низко плывущей флотилией косматых туч, развесивших тонкий серпантин дождя.
Ему вспоминался слепящий свет калифорнийской пустыни Мохаве, обжигающий воздух, бесконечные ряды заброшенных самолетов под открытым небом, будто очищенным от кожуры облаков, приземление маленькой «сессны», из которой вышла Софи – пусть иная, изменившаяся, начавшая новую жизнь. Он вспоминал квартиру Дэна, потрескивание старых виниловых пластинок, ее прикосновение в танце, аромат и мягкость ее волос, наслаждение от секса с ней в постели, не сравнимого с торопливыми свиданиями в лугах и лесах. Олбан пытался забыть сцену в прачечной, слабые лучи солнца и химический запах стирального порошка.
Когда такси везло его на вокзал сквозь прохладную утреннюю дымку, характерную для Сан-Франциско, он на миг-другой проникся самодовольством. Да и то сказать: он нашел ее, преодолев (пусть даже по чистой случайности – это не играло роли) все препоны со стороны семьи, и они опять были вместе. Ни взаимных обвинений, ни упреков за вынужденный разрыв и долгую разлуку; их бросило друг к другу, их захватила любовь.
Софи хотела его. Не важно, что позже она назвала это ошибкой; не важно, что она жила с другим – в жизни всякое случается. Она хотела его. Он не навязывался, не старался ее соблазнить. Влечение было взаимным. Без принуждения. И потанцевать предложила она, а не он.
И все же, если честно, его выперли. Он поверил, когда она сказала, что не умеет лгать и ей будет легче задурить голову Дэну наедине, но все равно. Он вновь изгнан, вновь повергнут в смятение. Прямо какой-то злой рок.
Утренний поезд на Л.-А. отходил через двадцать минут. Олбан едва успел купить билет и запрыгнуть в свой вагон, где, по странности, было не протолкнуться от чемоданов и семей с детьми, а Сан-Франциско уже остался позади, словно его и не было.
Над Флоутинг-Харбор кружили и пикировали чайки.
До сих пор – правда, изредка, – когда надерется или подкурит, когда нахлынет тоска или сентиментальность, называйте как угодно, он нашептывает себе: «Где их черти носят?», «С лошади брякнулась, сэр», «Ну, не до такой же степени…», «Где их черти носят?»
Сестра, сестра, моя сестра.
Он опять пытался связаться с Софи после той встречи в Калифорнии, но без особого успеха. Выведав адрес у кузена Фабиола, он послал ей тщательно продуманное письмо – дружеское, даже нежное, но безо всяких вольностей – и получил в ответ сухое сообщение: она очень занята и не видит смысла в переписке. Просит не обижаться.
С тех пор прошло два месяца. А вот теперь – это известие о ее переходе на факультет менеджмента.
Он подумал, что это, скорее всего, не преднамеренный поступок – выбор похожей специальности, но здесь видится подсознательное желание следовать за ним, идя параллельным путем. А это уже немало, подумал он.
Занятия он не бросил. Решил, что приучит себя получать удовольствие от выбранной специальности. Заводил новых друзей, крутил легкие интрижки, часто рассказывая своим девушкам о Софи, возлюбленной его детства (с недавних пор он говорил о ней именно так), и один год из четырехлетнего курса обучения стажировался в семейной фирме – в отделе развития производства. Он втайне надеялся, что, находясь в Бристоле, откуда рукой подать до Лидкомба, сможет получить туда приглашение: помимо всего прочего, ему хотелось посмотреть, как поживают сад и огород, но приглашения не последовало.
На очередном родственном сборе в Гарбадейле – по случаю похорон дедушки Берта в начале весны девяностого – он спросил тетю Лорен, почему Софи не получила его писем. Она и в этот раз выказала удивление под стать его собственному. Конечно же, она переправляла племяннице каждое письмецо. Может быть, предположила она, Софи потому отрицает получение писем, что по-своему щадит его чувства.
Он надеялся увидеть Софи на похоронах, но она была слишком занята учебой в Штатах, и все согласились, что не стоит ей лететь за тридевять земель, чтобы только отдать последние почести деду, который уже много лет прозябал в состоянии овоща.
– И как он там? – спросила тогда бабушка Уин, услышав от Олбана про встречу с Блейком в Гонконге.
Она была одета во все черное и, по мнению Олбана, смахивала на ворону. В руке она сжимала скомканный носовой платочек, глаза слегка покраснели. Ее лицо приняло обиженное выражение. Олбан пожалел, что заговорил о Блейке, навеяв еще одно болезненное воспоминание: в семье Блейк считался паршивой овцой. А о чем еще было говорить? Без настояния родителей он бы вообще к ней не подошел. А так, поскольку она от него не отвернулась и не наговорила гадостей о нем и Софи, он испытал несказанное облегчение и попросту забыл, что упоминание о визите к ее сыну может послужить поводом для расстройства.
– Прекрасно, – ответил он.
– И чего он хотел?
– Ничего. Ничего не хотел. Я хочу сказать – он по-настоящему богат. Честно, ба, он в полном порядке. Показал мне Гонконг. Было просто здорово. И денег дал.
– Неудивительно, – сказала Уин, на которую последнее не произвело впечатления. – И как? Что он сообщил о себе?
Олбан невольно призадумался.
– Да ничего особенного. Повозил меня по городу, представил каким-то людям. Там он, похоже, всех знает. Познакомил меня с губернатором, еще с кем-то. У дяди Блейка огромное состояние, ба. У него даже есть небоскреб. Я хочу сказать, свой собственный.
– Рада за него. Сколько он тебе дал?
– Не помню, – соврал Олбан.
– О семье что-нибудь говорил?
– Вскользь. Он меня хорошо принял, ба. Честно. Я думаю, он хочет… ну… понимаешь… увидеться со всеми…
– Еще бы. Только я не хочу его видеть, – отрезала Уин.
– О, – запнулся Олбан. – Ладно. Извини.
– Ну, все.
Уин поставила последнюю точку и отвернулась.
– И поэтому я решила проверить сама, но все, что сказала Банти, оказалось чистейшей выдумкой: на самом деле парень держал «Плейбой» в одной руке и член на изготовку – в другой. Так что я быстренько закрыла дверь и оглянулась, а сзади стоит старшая медсестра и так сурово говорит: «Ну? И?» Естественно, я растерялась, но тут меня осенило: «Знаете, сестра, – говорю я ей, – думаю, он хочет опорожниться». Ха-ха-ха!
– Ха-ха! – поддержала ее Дорис, из скромности помедлив.
Филдинг выдержал паузу, наливая остатки десертного вина в рюмку Берил; вначале он лишь улыбнулся, но потом тоже присоединился к веселью, поскольку смех бабушек обещал затянуться. Он откинулся на спинку стула, глубоко вздохнул и украдкой взглянул на часы, поднося к губам стакан с водой. Еще и одиннадцати нет. Он-то надеялся, что скоро полночь.
Возникший у стола официант отеля «Замок Инверлохи» наполнил его стакан. Дорис и Берил хлопали друг друга по плечам и умирали со смеху, прикрываясь салфетками и оглядывая опустевший ресторан. Большинство посетителей уже перешли в салон или в главный зал пить кофе.
– Опорожниться! Дошло? – приглушенно взвизгивала Берил.
– Ой, не могу! – чуть не подавилась Дорис. Она допила свой сотерн и посмотрела на пустую бутылку половинного объема. – Ах, какой восхитительный напиток! – сообщила она Филдингу, печально взирая то на свою опустевшую рюмку, то на столь же бесполезную бутылку. – Жаль, что бутылки эти, право слово, такие маленькие!
Филдинг выдавил улыбку предельно утомленного человека, для которого каждый поворот и прямой участок дороги от Глазго до Форт-Уильяма навсегда отмечен каким-нибудь сбивчивым указанием или многословной старческой перепалкой, а мысль об отходе ко сну до бесовского полуночного часа остается несбыточной мечтой. По знаку его поднятых бровей к столику подскочил маячивший поблизости официант, которому было без слов указано на липкую бутылку из-под сотерна.
– Что с нами станется, если все продадут свои акции этим людям из «Спринта»? – спросила вдруг двоюродная бабушка Дорис, провожая глазами официанта, уносящего пустую бутылку.
– Из «Спрейнта», милая моя, – поправила Берил. – Она улыбнулась Филдингу, который с отсутствующим видом вертел в руках салфетку. – Потратим, наверное, наши неправедные прибыли на вино, женщин и прочее зло, – сказала она Дорис.
Тут Дорис заметно встревожилась:
– А ты меня не бросишь, старушка, не уедешь на свой необитаемый остров или еще куда? – спросила она сестру, отчаянно моргая.
Берил улыбнулась.
– Нет, милая. Если в моих планах появится необитаемый остров, так и быть, возьму тебя с собой.
Ее улыбка слегка померкла, и она опустила глаза, не нарушая повисшего молчания.
Филдинг пытался сложить оригами из своей салфетки.
– Некоторые потратят свои деньги на какую-нибудь давнюю задумку, – рассеянно произнес он, пытаясь вставить один крахмальный уголок внутрь другого. – Вложиться в какой-нибудь проект, сколотить стартовый капитал. – Края ткани никак не сходились. Филдинг пожалел, что у него не три руки. – Впрочем, это фантазии. – Он поднял глаза и увидел, что обе старушки смотрят на него в упор. Он несколько раз быстро перевел взгляд с одной на другую. – Вероятно, – добавил он. – То есть возможно. – Он откашлялся и разгладил салфетку. – Очевидно.
– А сам-то ты, мальчик мой, как распорядишься своими денежками? – полюбопытствовала Дорис.
Филдинг пожал плечами.
– Еще не решил. Я рассуждаю гипотетически. У меня, можно сказать, не было…
Тут появился официант.