Текст книги "По древним тропам"
Автор книги: Хизмет Абдуллин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
Турфанский ансамбль прибыл в Алтышар – край шести городов – и побывал в древней столице – Кашгаре – и окружающих его селах. Участников ансамбля интересовало и увлекало здесь очень многое: исторические памятники Кашгара, мазар Аппака-ходжи и проходившие возле него знаменитые массовые моления – сайля. Абдугаиту особенно запала в память история Аппака-ходжи и его рода, а также ритуальное чествование памяти известной красавицы Ипархан. Его сильно взволновала массовость сайля, в котором участвовали тысячи паломников, приехавших к мазару из далеких городов и сел.
Внутри мазара монотонно читали проповеди и толкования корана, а снаружи, у стен его просто посредине улицы, неумолчно тянули «зикр» дервиши и блаженные: «Хум-м, алала-ху! Хум-м, алала-ху!». Одни просили бога об отпущении грехов, другие самозабвенно рассказывали древние былины и сказания. Религиозное возбуждение вначале сильно смутило Абдугаита, но постепенно он успокоился, и в нем проснулся присущий его натуре интерес к народному искусству; особенно его заинтересовали маддахи – певцы и сказители, выразительно читающие стихи из старинных дастанов.
Абдугаит задержался возле одного старика маддаха.
Одетый в лохмотья, с нечесаной бородой, с темно-медным от загара худым лицом старый маддах воспевал сражение хазрета Али с язычником Жунабилом: «…Вышел Заркум – сын Жунабила – на бой с мечом в сорок аршин, и пожелал он сразить батыра Али, который разрушил крепость Хайбар…»
Ударил хазрет Али булавой
В щит Жунабила,
И тот в землю ушел
Почти с головой,
Похоже, зарылся крот.
Доспехи пронзив,
На груди у Али
Волосы встали, как лес.
Неверного выдернул он из земли
И бросил
Выше небес!
Маддах читал с подъемом и восторгом, он жестикулировал, беспрестанно двигались его лицо, глаза, усы и борода. Неизвестно, верил ли старец сам в то, что воспевал, но картину битвы он передавал убедительно, захватывающе. Его слушали восторженно. Абдугаит чувствовал себя участником легендарного поединка и видел своими глазами, как хазрет Али силой меча и беспримерными подвигами обращал народы в ислам.
Малограмотный Абдугаит еще не мог ясно представить себе, что эти религиозные торжества в течение веков обрекали уйгурский народ на варварство. Он не знал, что с установлением господства ислама было уничтожено двухтысячелетнее наследие уйгуров-буддистов в области живописи и художественной архитектуры. Ислам запрещал живопись как неугодное аллаху явление. Абдугаита поразили песни и музыка Кашгарии. Здесь все юноши и девушки были певцами, танцорами, музыкантами. Они пели и на работе, и во время прогулки на улице, и на молотьбе, и на мельнице, пели в ритм своим рабочим движениям.
Здесь не было музыкантов-профессионалов, каждый играл на чем-нибудь. О любви кашгарцев к музыке говорило обилие замечательных инструментов: дутар, тамбур, сатар, гиджак, калун, янджин, рузгаб, дап, думбак, карнай, сурнай и еще много других.
Содержание здешних песен и танцев было самым разнообразным для стариков и молодых, для мужчин и женщин. В них рассказывалось о прошлых и нынешних событиях. В этом крае, как ни в каком другом, сохранились все варианты и вариации «Двенадцати мукамов» – великой музыкальной сокровищницы уйгурского народа.
Абдугаит и его товарищи с восхищением наблюдали танцы доланских кокеток и шутниц, кучарских нежных и стройных красавиц, пляску озорных, физически сильных и отчаянных кашгарских джигитов.
В танцах и плясках изображались картины труда и отдыха, выражалась любовь к женщине, доброе, человеческое отношение к ней, поддержка и защита женщины в беде, сила и выносливость мужчины, и в то же время вдохновляющее влияние на него нежной женской любви, почтения и уважения.
Участникам ансамбля предстояло проехать в Аксуйскую и Хотанскую области. Их радовала возможность посетить знаменитый город Аксу с историческими памятниками, родину шелководства и ковроделия – город Хотан.
Все радовались вслух, один только Абдугаит рассеянно молчал. Товарищи заметили его удрученное настроение. Неужели это от зависти к музыкантам-виртуозам, которые играют на тамбуре, рубабе лучше, чем он?..
Нет. Абдугаит думал не о кашгарской экзотике, не о радениях фанатиков в мечетях, не о сказителях – маддахах и не мечтал сейчас научиться игре у мастеров… Вечером он взял свой рубаб и направился в городской клуб Кашгара.
– Ребята, наверное, Гаит влюбился в одну из танцовщиц жаркого юга, – сказал кто-то.
Вчера на концерте он не сводил глаз с танцовщицы Хавахан, а с ней был джигит с дапом в руках. «Будут репетировать танец под дап», – подумал Абдугаит. В прошлый раз он видел Хавахан в национальной одежде – в длинном атласном платье, длинных панталонах с бархатными манжетами, в отделанном золотом камзоле из зеленого сукна и в шапке из выдры. А сегодня девушка была в будничном одеянии – в ситцевом платье с короткими рукавами, в туфлях на низком каблуке и без чулок. Сейчас она показалась Абдугаиту еще лучше.
С первыми ударами дапа девушка, словно легкая птица, собирающаяся вспорхнуть, быстрыми шажками подбежала к краю сцены и поклонилась залу. Абдугаит не отрывал взгляда от танцовщицы.
Хавахан улыбалась, и Абдугаит принимал это на свой счет. Разрумянившаяся, с глазами, полными радости и счастья, Хавахан поклонилась зрителям. Все встали со своих мест:
– Браво!.. Яшанг, Хавахан!
Когда все успокоились, Хавахан сошла со сцены и пошла прямо к Абдугаиту.
– Мне понравилось ваше исполнение танца каризчилар, – сказала девушка Абдугаиту.
На них не обращали внимания. Одни копошились на сцене, готовя очередные номера репетиции, другие, разойдясь по углам, настраивали свои инструменты, проигрывали отрывки, разучивали песни.
– Вы остаетесь? – спросила Хавахан.
– А вы?
– Я каждый день вижу это. Пойду домой.
– Можно мне проводить вас?
– Пожалуйста.
Всю дорогу они говорили об искусстве и людях искусства. Когда, прощаясь, подали друг другу руки, Абдугаит посмотрел в лицо девушки, освещенное лунным светом, и пожалел, что они так рано расстаются.
Если труппе Абдугаита не предстояла бы поездка в Урумчи, где его друг детства Садыкджан, он бы задержался в Кашгарии из-за Хавахан.
* * *
А в столице в это время для Садыка и его друзей наступила та трудная пора, когда мечты у одних сбываются, у других – нет. Многим хотелось остаться в Урумчи. Но в молодых специалистах нуждались другие города и селения.
Однажды, когда Ханипа шла в общежитие, за ней увязался Ризайдин:
– Таким образом, дорогая Ханипа, кончилась наша учеба. Итак, что мы имеем на сегодняшний день? Мне предлагают остаться в университете. Но… но это зависит от… как бы вам сказать. Вы сами, вероятно, знаете, от кого вообще зависит моя дальнейшая судьба… Я же откровенно сказал об этом некоторым почтенным людям.
– О, чем это вы? – Ханипа смущенно умолкла, потому что намек Ризайдина не был ясен ей до конца.
Ризайдин истолковал смущение девушки в свою пользу и пустился в сентиментальные рассуждения о будущем. Возле общежития Ханипу ждали Момун и Садык. Ризайдин растерялся, когда девушка неожиданно оставила его одного. Ризайдин метнул сердитый взгляд в сторону товарищей и зашагал своей дорогой…
– Ханипа, оказывается, вы уже читали поэму Садыка? – спросил Момун. – А я даже не знал, что он ее закончил.
Ханипа весело перебила его:
– Разрешите мне сперва поздравить вас с окончанием университета, а затем поговорим о поэме, верно, Садык?
Ханипа пожала руку Момуну и долго держала ее, не найдя что сказать. Она волновалась. В прежнее время для мусульманина такой жест показался бы нескромным, Ханипа впервые в жизни подала руку мужчине.
– Вы считаете сдачу экзаменов важнее рождения поэмы? – Момун заметил волнение девушки. – Экзамены сдает каждый студент, а произведение искусства создает, быть может, один из тысячи!
Садыку показались обидными его высокопарные слова.
– Ты вообще можешь говорить, не задевая других? – упрекнул он Момуна.
– Что все, по-твоему, я должен говорить, обращаясь к ветру?
– Перестаньте спорить, – попросила друзей Ханипа. – Давайте договоримся, когда будем вместе читать поэму.
Момун охотно согласился.
– Да, нам втроем обязательно надо прочесть до обсуждения. Вообще-то я не очень симпатизирую потомству ходжей. Особенно ненавижу главного мракобеса нашего средневековья – Аппака-ходжу. Ипархан была его дочерью, и в нее почему-то влюбился наш современник Садык. Пусть она будет раскрасавицей, но она дочь миссионера, который одурманил наш народ исламом до мозга костей.
– Да перестань ты! – оборвал его Садык. – Не все же такие политиканы и философы, как ты. Наташа Ростова была дочерью графа, Татьяна Ларина – дочь помещика, Анна Каренина – аристократка… Неужели, по-твоему, Пушкин и Толстой меньше нас разбирались в политике и в поэзии?!
– Да ты сам не морочь нам головы именами великих людей! – рассердился Момун. – Не забывай, что кроме Пушкина и Толстого были Горький и Маяковский! Я не знаю, стоит ли еще говорить о твоем сочинении «Ипархан» как о поэтическом произведении…
Момуну не пришлось участвовать в обсуждении поэмы Садыка. Утром следующего дня его срочно вызвали в Кульджу.
Он вернулся через несколько дней и узнал, что обсуждение «Ипархан» состоялось. Момун не стал вникать в подробности, ибо, как и всех выпускников, в эти дня его занимали мысли о своей дальнейшей судьбе. К тому же Момун вообще не придавал большого значения литературным увлечениям Садыка. Он считал любителей художественного творчества чуть ли не бездельниками, не приносящими никакой практической пользы обществу. Садык чувствовал пренебрежительное отношение Момуна к своим литературным занятиям, но не мог осуждать его.
Сомнение, как и самоуверенность, – неизбежные спутники творчества. В литературе и на подступах к ней есть немало ремесленников и карьеристов, которые, сидя в башне на слоновой кости, никого не признают, а по адресу литературных авторитетов отзываются весьма сдержанно, чтобы в сравнительном плане нечаянно не ущемить собственную персону. Нечто подобное наблюдалось и среди студентов. Выпускники университетов ходили, задрав носы, ждали случая для выявления своих «неограниченных» способностей, которые развивались на демагогических диспутах и дискуссиях, ошибочно поощряемых в Синьцзяне в первые годы после революции.
Садык не мечтал о литературной славе, он был поэтом по натуре, поэтом, если можно так сказать, невольным.
На обсуждении «Ипархан» присутствовало несколько признанных поэтов, историки из Синьцзянского филиала Академии наук Китая, а также несколько непривычных почитателей поэзии – представителей местной власти – китайцев.
«Никто из этих достопочтенных гостей не читал «Ипархан», – недоумевал Садык. – Как же они могут решать судьбу поэмы?..»
Садык по наивности не знал, что представители власти считают своим первейшим священным долгом решать судьбу любого явления, будь то литература, искусство, промышленность или сельское хозяйство.
И вот сейчас, сидя в одиночестве в общежитии, Садык вновь и вновь пересматривал страницы рукописи и вспоминал обсуждение.
«…Как будто не хотят понять меня, обвиняют в чем-то совершенно нелепом!.. Но были же люди, которые воспринимали «Ипархан» именно так, как мне хотелось. Меня упрекают за образ отца – Аппака-ходжи, но при чем тут его дочь, ее любовь и верность родине?! Ипархан имеет свои заслуги, независимо от мракобеса отца…»
Садык перечитывал замечания на полях рукописи.
«Ипархан по происхождению не была чистокровной уйгуркой. Историки доказали, что она родилась от китаянки, на которой женился Аппак-ходжа, и его дочь-красавица и военачальник Ипархан самоотверженно сражались за уйгурский народ во имя ислама, который был навязан уйгурам. Какой же смысл посвящать поэму этим миссионерам, считать их национальными героями уйгуров?»
В другом месте на полях рукописи утверждалось совершенно иное:
«…Вновь и вновь восхваляя красоту и батальные подвиги Ипархан, поэт превращает ее в перишту – ангела. Где же народ, предводителем которого была ваша героиня?»
А в конце рукописи была совершенно другая оценка:
«…Нет и не было в нашей литературе поэмы такой художественной силы! Твоя «Ипархан» и по содержанию, и по поэтической форме своей потрясла меня… Даже страшно становится, когда подумаешь, какие муки ты пережил, чтобы с такой неподдельной правдой воссоздать образ исторической личности, приоткрыть ширму веков над нашим восточным Вавилоном!.. Ты нам показал, как надо смотреть на историю, на ее бессмертные ценности. Этим ты и сам творишь историю!..»
Но у секретаря комсомольского комитета Турсуна сложилось такое мнение.
«Восхваление сегодня таких исторических лиц, – говорил он вчера, – как Аппак-ходжа, явное противоречие нашей политике. Это наносит идеологический ущерб укреплению дружбы народов, единства нашего великого-государства. А вы, товарищ Сабитов Садык, открыто смакуете столкновение двух народов. Доходите до того, что воспеваете их взаимное истребление. Какое дело народу до того, что дочку Аппака-ходжи – посланца каганата – взяли в плен маньчжурские войска, а затем увезли в Пекин и подарили ее своему императору?! Какое воспитательное значение для народа имеет ее любовь к другому ходже – Джахангиру, ее неземная красота и самоубийство в гареме императора? Наконец, чем вы отличаетесь от того венецианского художника, который так же, как вы, был восхищен только внешней красотой Ипархан? Одумайтесь, товарищ Сабитов! Что вы воспеваете, чему вы служите своим пером?! Мы, материалисты, презираем религию. Это вам известно. А известно ли вам, что Аппак-ходжа, все его предки и потомки были самыми заядлыми исламистами, а время их правления в Синьцзяне – самым мрачным временем? Зря вы потратили столько сил и красок для воскрешения забытой народом клики ходжей. Такая безыдейность говорит о предпочтении живым мертвых…»
Садыку было ясно, что поэма не увидит света, но он все еще не мог оторваться от рукописи, словно мать, изнуренная своей любовью и заботой к умирающему ребенку. В ушах его звучали голоса вчерашних ораторов, то теплые, и восторженные, то холодные и тяжелые, как чугун. В конце обсуждения зал как-то гнетуще, траурно молчал, никто не осмелился пожать на прощанье руку Садыка. Только одна Ханипа шла вместе с ним до самого общежития, готовая разрыдаться от своей беспомощности…
«Да, кажется, зря я начал трясти пыль веков», – подумал Садык. Он снова глянул на тетрадь с поэмой. Теперь она показалась ему чем-то чужим, причиняющим только жестокую боль…
Сомнение перешло в отречение.
Садык обеими руками медленно поднял тетрадку на уровень груди, точь-в-точь как отцы-мусульмане несут умершего ребенка хоронить, и понес ее к печке. Осторожно, бережным движением он открыл дверку печки, положил туда тетрадь, принес спички и опустился на колени… Помедлив, он чиркнул спичкой и механически поднес пламя к тетрадке.
Тетрадь не загорелась. Садык нервно теребил ее и одну за другой подносил горящие спички. Наконец тетрадь задымилась, съежилась и воспламенилась. Садык, как бы выйдя из оцепенения, ясно увидел строки и буквы своей поэмы, единственный экземпляр которой превращался на его глазах в пепел. Он инстинктивно встрепенулся и, видя катастрофу и понимая бесполезность своего вмешательства, закрыл глаза руками.
Кто-то постучал в дверь. Садык вскочил. В комнату вошли Момун и Ханипа. Девушка посмотрела на догоравшую в печке бумагу, затем на Садыка и догадалась о случившемся. Она в растерянности перевела взгляд на Момуна, словно говоря: «Как же нам теперь быть?!»
– Что это горит? – спросил Момун.
– Ипархан, – ответил Садык и вздрагивающими пальцами поправил волосы.
Он старался казаться спокойным, что, к сожалению, не удавалось ему. (Да и кто из поэтов мира оставался бы спокойным в подобные минуты!)
– Значит, ты меня так и не познакомил с Ипархан? Предал ее кремации?! Ты поспешил. Ведь и мертвеца полагается держать три дня.
Садык болезненно улыбнулся и, глядя на обиженное лицо Ханипы, признался:
– Я, кажется, поторопился, когда писал. И поэтому сжег.
– Мы пришли за тобой, давай собирайся, – приказал Момун. – Поедем в горы.
– На чем?
– Садык, вы забыли наш уговор? – преодолев растерянность, проговорила Ханипа. – Мы же решили до Уламбая пройти пешком.
– А не сможете без меня?
– Ну что ты, Садык!.. – Момун с редкой для него искренностью обнял друга. – Это же последний, наш прощальный студенческий поход. Хватит, мы с тобой и так за годы ученья прослыли аскетами, а теперь девушки вообще могут перекрестить нас в шейхов.
* * *
Как и предполагал Садык, в горах, где собрались выпускники повеселиться и отдохнуть, зашел разговор о его поэме. Опять завязался спор. Ничего не поделаешь, человеческое суждение что родник – сколько ты его не сдерживай, он все равно вырвется на простор.
Садык, пытаясь уйти от разговора о поэме, упрашивал рубабиста сыграть что-нибудь.
– Что сыграть? Похоронную «Марсию»? – огрызнулся рубабист. Ему, весельчаку, не нравилось скучное философствование на открытом воздухе.
– Нет, не «Марсию», – вмешался Момун. – Если умеешь, сыграй ту мелодию, которую играют при рождении человека. Например, у русских есть «Колыбельная».
– И у уйгуров тоже есть – «Мархаба».
– Это, по-моему, узбекская, – неуверенно заметил Садык.
– Узбеки тоже исполняют ее, но она уйгурская, – настаивал рубабист.
Момун не преминул внести историческую ясность в мимолетный спор:
– Музыка никогда не была достоянием только одного народа. Она, подобно соловью, перелетает из одного сада в другой: чей сад лучше располагает к песне, там она и звучит.
Рубабист сыграл «Мархабу», под которую обычно исполнялся грациозный танец. Ханипа пригласила на круг девушек, не занятых приготовлением завтрака. Подошел и Ризайдин и во всеуслышание, как вызов, бросил Момуну:
– Нет, мой друг, вы опять не правы. Музыка не соловей. Музыка бывает не только в садах, она гремит и в боях, и в тюрьмах. Каждая мелодия создается определенными людьми в определенных условиях и является собственностью определенного народа.
– Ризайдин прав, – поддержал его одни из товарищей.
– В буквальном смысле – да, – спокойно отстаивал свое суждение Момун. – Действительно, соловей не может вторить канонаде. Если так придирчиво разбирать сравнения, то в жизни вообще нет явлений или предметов, идеально похожих друг на друга. А если смотреть шире, то пенье соловья и музыка, как и другие произведения искусства, являются общечеловеческими, а паспорта им нужны только для установления адреса.
Когда рубабист заиграл, привлекая к себе внимание, Садык тихо поднялся и по тропинке пошел к речке.
– Куда девался Садык? – спохватился Момун, как только кончили петь.
– Он, наверное, купается, – отозвался молодой поэт. – Пусть, ему это пойдет на пользу. Хорошо, что он ничего не сделал с собой. Ужас, как попало ему за «Ипархан»!
– Не сумел ваш друг подать хороший материальчик, – с упреком молодому поэту изрек Ризайдин…
– Я не читал, поэтому не знаю, как она написана, – сказал Момун, обращаясь к молодому поэту.
Тот ответил:
– Его поэма – как вспыхнувшее пламя! Жаль, что Садык не сумеет восстановить ее.
Подошла Ханипа и, сразу поняв, о чем идет разговор, торопливо сказала:
– А может ли поэт восстановить рукопись, не помня ее наизусть?
– Все мы говорили сейчас о произведении, которое только что родилось и сразу погибло, – вдохновенно заговорил молодой поэт, как видно, долго думавший на эту тему. – Поэт тем отличен от матери, что придает своему плоду железную форму еще во чреве своем, если можно так выразиться. Он мобилизует для творчества свою душу, а душа в свою очередь дает толчок мозгу, и затем они сообща готовят образы и закрепляют их в сознании. На бумаге они только отшлифовываются, пеленаются, как ребенок. Поэты и тогда похожи на матерей, когда им указывают на недостатки произведении. Отличие только в том, что мать не сжигает своего ребенка, каким бы он ни был. А поэты сжигают, не сжигают только внешнее выражение творчества – строки на бумаге. А подлинный отпечаток сохраняется и сердце до тех пор, пока оно будет биться, пока будет гореть душа.
Страстные слова молодого поэта особенно поправились Ханипе и Момуну.
– Вы, оказывается, не только поэт, но и психолог, – заметил Момун.
Ризайдин и на этот раз не упустил случая подковырнуть:
– А вы думали, что только философы разбираются в высокой материи?
– Нет, мы не исключаем и вас, энциклопедистов.
Ребята засмеялись от неожиданно возникшей перепалки.
– Минуточку, друзья! – воскликнул вдруг молодой поэт, вытаскивая из кармана потрепанный блокнот. – У меня есть что подарить Садыку! Готовясь к обсуждению, я выписал несколько строф из его поэмы. Вот послушайте, как хорошо изображает он Ипархан!.. Венецианского художника специально привез император, чтобы тот написал портрет девушки:
Венеция!
Ты – арсенал великих кистей.
Сам Шекспир тебе отдал
Пламя любви своей.
Но и тебя восхитила бы Ипархан,
До чего же красив
Неземной ее стан!
Столько грусти в глазах
И румянец так ал,
Что заморский художник
Все краски ругал…
Подобные строфы некоторые критики с легким сердцем относят к риторике, что действительно преобладает в нашей поэзии, – горячо продолжал молодой поэт. – А вот и дидактика:
У любого народа
Есть святыня своя,
Есть и враг, что опасней,
Чем в джунглях змея.
Потопил ты Кашгарию
В слезах и крови,
Иссушил ее дочь,
Эту розу любви.
Это приговор китайскому императору, вынесенный его же старым советником. Разве это безыдейность! Разве лучше этого скажешь о человечности, о дружбе, о дружбе и справедливости?! Диву даюсь, что у Садыка, которого мы считали только любителем поэзии, обнаружился такой талант!
Ненадолго наступила тишина. Ханипа заметила идущего от речки Садыка. Он причесывал на ходу мокрые волосы, Ханипа с беспокойством стала торопить всех:
– Ну, Ризайдин, принимайтесь жарить каубаб. Момун, сойдите со своей кафедры и тащите дрова. Вот, кстати, и Садыкджан идет… Мы с вами, Садыкджан, назначены ответственными за жаркое!..
– Я и сам этого хотел, – с улыбкой ответил Садык. – Есть хочу, как волк. Это, наверное, от рюмочки джуна.
– Пойдемте, пойдемте со мной, я вас немедленно накормлю, – на ходу оборачиваясь к Садыку, проговорила Ханипа, и во всей ее стройной и гибкой фигуре, во всем облике виделась какая-то родная, бесконечно необходимая человеку нежность.
Это был последний для Садыка и его друзей совместный пикник. Уже через два дня все они должны были расстаться.
Момун получил назначение на преподавательскую работу в университете, Садыка пригласили литературным сотрудником в один из столичных журналов. Ханипа собиралась на свою родину – в Кумул.
Ханипа стала задумчиво-грустной. За эти годы она сроднилась с девушками и ребятами и переживала приближающуюся теперь разлуку.
«Странно устроена жизнь, – думала девушка. – Вместе учились, сколько пережили вместе радостей и горестей, и теперь, оказывается, надо расстаться. Все поедут в родные моста с легким сердцем… Тяжело, наверно, лишь Садыкджану: возвратиться в Турфан и увидеть свою любимую замужем за другим человеком… Как он одинок и несчастлив! А Момун? Он как будто нисколько не грустит и не печалится, ему, кажется, все равно – что лето, что зима… Почему он никогда не говорит о своей жизни, не делится своими планами? Вопросы любви и семьи он считает, очевидно, ничего не значащими. Момун похож на звезду, светлую, но холодную.
А Садыкджан – душевный, он рожден дли любви и печали. Его сердце теплое, словно турфанское солнце».
Ханипа проснулась рано и долго лежала в постели, думая о друзьях. Наконец она откинула одеяло, встала. Из-за гор поднималось солнце и заглядывало в комнату, Ханипа накинула на плечи халат и растворила окно.
Цветы пестрели вдоль дувала и будто улыбались солнцу, которое, как расплавленная золотая тарелка, поднималось над горами! Взлетевший на дувал молодой петушок испуганно посмотрел в сторону калитки.
В саду появился Садык и украдкой стал рвать цветы. Ханипа хотела вспугнуть его окриком, но раздумала и спряталась за занавеской. Садык сорвал несколько цветов, сложил их в букет и посмотрел на раскрытое окно Ханипы. Сердце девушки учащенно забилось. Садык решительно направился к общежитию, но Ханипа неожиданно захлопнула окно. «Почему я решила, что цветы для меня?». Она не видела, что в этот час было раскрыто только ее окно. Ханипа устыдилась своего волнения.
Садык остановился в нерешительности. Букет выпал из рук, и Садык долго стоял и смотрел на него. Ему почему-то вспомнился Турфан, сад старого Сопахуна, скамейка под одинокой яблоней, Захида…
Нежные цветы валялись на тропинке, в пыли, и в этом был виноват Садык. Он осторожно поднял букет и сдул с лепестков пыль. Но лепестки потеряли первозданную прелесть, стали жалкими. «Зачем я их сорвал? – пожалел Садык. – Никому они теперь не нужны. Турфан, Турфан – родина моя! И мечты, и любовь – все осталось там!..»








