Текст книги "По древним тропам"
Автор книги: Хизмет Абдуллин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Книжник Абдуварис трясся на ишаке по пути к границе, и слезы текли по его лицу. Он проклинал китайцев, которые заставили его покинуть на старости лет его вторую родину, уйгурскую землю, проклиная свою горемычную судьбу.
Он ничего не взял с собой, ни вещей, ни скарба, только немного еды, воду в двух тыквянках и несколько самых ценных рукописей в переметной суме. Эти священные письмена он надеялся передать уйгурам в Семиречье.
Из Буюлука он сначала перебрался в Кульджу, здесь встретился со знакомым стариком, тоже таджиком, который всю жизнь пас овец и знал все чабаньи тропы в округе. Он-то и рассказал Абдуварису, как лучше пройти на ту сторону.
Возле речушки, по которой и проходила граница, Абдуварис просидел в кустах до наступления темноты. Дождался, когда с вечерним обходом прошли два пограничника, и повел ишака вброд. Едва он дошел до середины реки, как раздались выстрелы. Перепуганный ишак рванулся к берегу, а старик упал, чувствуя острую боль в плече.
Китайские пограничники изучили за последнее время места переходов и устраивали там засады. Следуя инструкции, они не предупреждали беглецов, а ждали, когда те дойдут до середины реки, и только тогда открывали огонь.
Но Абдуварису повезло, пограничник, видимо, плохо стрелял, да к тому же мешала темнота. Старик выполз на берег, на советскую сторону, и здесь потерял сознание.
Его подобрали советские пограничники. Абдуварис пришел в себя в госпитале и сразу заявил врачу, что обратно он не пойдет, а если его попытаются отправить силой, он сам себя зарежет.
– Бога не побоюсь! – поклялся старик и попросил после выздоровления направить его в Джаркент к человеку по имени Момун Талипи.
* * *
Момун жил со своими родителями. Он преподавал историю и литературу в одной из школ Панфилова – так теперь назывался старый Джаркент.
Придя к нему в гости в первый раз, Абдуварис чуть не заплакал, растроганный, – он увидел прежний уйгурский быт. Просторный новый дом, большой двор, яблоневый сад, во дворе беседка, увитая виноградом, а под навесом – целая гора арбузов и дынь, лучшие сорта знаменитых турфанских дынь, которых Абдуварис не видел уже несколько лет.
Его встретил отец Момуна, тоже старик. Он готовил плов на ужин и обрадовался, что гость пришел в самый раз, к ужину. Когда же Абдуварис сказал, кто он и откуда прибыл, хозяин сильно разволновался и предложил гостю жить в этом доме, сколько он пожелает.
Пришли соседи, друзья хозяина, и все уселись за большой дастархан. Абдуварис с грустью вспомнил, как собирались вот так же за богатым дастарханом когда-то и в Турфане, и в Кульдже…
Хозяева жили в достатке, Абдуварис, привыкший за последние годы к повсеместной бедности, сразу это отметил. Перед ужином старики молились, за дастарханом соблюдали обычай, и никто им этого не запрещал. Будто в другой мир попал старый Абдуварис. Однако как всякий, повидавший много на своем веку, он не подавал виду, не ахал и не охал, а сидел, как и подобает аксакалу, с достоинством и говорил мало, хотя от него ждали подробного рассказа о делах по ту сторону. Хозяин понимал, что гость еще не освоился, и потому не приставал с расспросами…
Момун пришел поздно, усталый и озабоченный.
– Момунджан, сынок, к тебе приехал аксакал, хочет поговорить с тобой, – сказал отец.
Момун пригласил Абдувариса в свой кабинет. Туда же им подали ужин на низеньком столике.
Лицо Момуна по-прежнему оставалось мрачным, какая-то тяжкая дума не оставляла его в покое. «Должно быть, друг нашего Садыкджана не так приветлив и гостеприимен, как его отец», – отметил Абдуварис.
– Я привез вам, дорогой Момун, горсть земли из родной Уйгурии, а также низкий поклон от ваших друзей Садыкджана и Ханипы.
Старик коротко рассказал о событиях последних месяцев. Момун отложил ложку и сидел, не шевелясь.
– Я регулярно слушаю радио Синьцзяна, – наконец заговорил он, когда старик окончил свой рассказ. – В общих чертах знаю, что там происходит. Теперешний курс пекинских руководителей вредит не только одной стране, но и всей системе социализма. Этого следовало ожидать… И, хотя я живу, как видите, в хороших условиях, работаю в школе, о чем всегда мечтал, настроение все-таки у меня неважное. Я все время думою о моих друзьях, о том трагическом положении, в котором оказалась моя родина. Вы помните, как двадцать лет назад уйгуры и казахи трех округов, Илийского, Алтайского и Тарбагатайского, совершили революцию своими силами, без помощи Китая. А потом опять оказались под пятой китайских шовинистов. Я думаю о том, почему наш пятимиллионный народ принял оскорбительное для своей страны наименование Синьцзянского, всего-то, района. И не нахожу ответа. Боюсь, что Садыка и Ханипу уничтожат… И все-таки они борются.
Перед уходом Абдуварис извлек из кармана своего халата завернутую в платок горсть земли.
– Дорогой Момун, если мы, старики, не доживем до светлого дня, то вы, молодые, обязательно должны дожить. И тогда, прошу вас, мой сын, вот эту горсть родной земли вернуть обратно под небо Турфана.
Старик ушел, а Момун еще долго сидел в раздумье, не прикасаясь к еде. Из соседней комнаты доносился оживленный говор, там шутили, смеялись.
Абдуварис оставил несколько стихотворений Садыка, переписанных от руки. Момун открыл наугад.
XVIII
Ты тянешься к бокалу неспроста.
Твоя улыбка – показной обман.
Смеешься, а веселость-то не та:
На сердце у тебя так много ран!
Пристало ль быть нам с заячьей душой?
Шептать о правде только трус горазд.
Твоя опора – край великий твой.
Он о народе позабыть не даст.
Первого мая, когда весь мир отмечал праздник международной солидарности, Ханипу вывели из камеры на тюремный двор. Здесь она увидела автофургон с красочной рекламой книжной торговли – «Синьхуа-шюден». Мрачный конвоир подвел ее к фургону и открыл заднюю дверь. Ханипа успела заметить, что там уже кто-то сидит.
– Вы хотите отвезти меня в книжный магазин? – спросила Ханипа с иронией.
Конвоир строго зыркнул на нее и ничего не ответил.
Дверь за Ханипой захлопнулась, и щелкнул замок. Стало темно, как в ящике. Свет едва-едва проникал через зарешеченное оконце в кабине водителя. Ханипа села на скамью, держась за ее край обеими руками. Машину качало на ухабах. Привыкнув к темноте, Ханипа разглядела возле оконца небритого, обросшего мужчину с широкими бровями и маленькими глазками.
– Выехали на шоссе, – сиплым голосом проговорил мужчина.
Машина перестала петлять, мотор загудел громче, набирая скорость.
– Откуда вы будете, сестра?
– Из Караходжи, – ответила Ханипа.
– А за что вас посадили, если не секрет?
– Я и сама не знаю… А вас за что?
– Я родом из Кашгара, сестра, там у нас голод, приехал в Турфан поискать работу, а тут на мою беду как раз убили в минарете большого начальника, окружного следователя, вот меня и зацапали. И кто его мог прикончить?
Вопрос его повис в воздухе.
– Хотите – верьте, хотите – нет, сижу за чужие грехи.
Голос его показался Ханипе не совсем искренним.
– Куда же нас везут? – спросила она.
– Вы что, не знаете? В Урумчи везут, в центральную тюрьму. За чужие грехи! – продолжал сетовать бородатый. – Знал бы я такое дело, ушел бы лучше в Красные горы. Слышали, там мятежники засели, с автоматами и пулеметами, слышали?
– Слышала…
– Знать бы туда дорогу. Вы случайно не знаете?
– Их найти трудно, я так думаю, – уклончиво ответила Ханипа. – Иначе бы они сидели вместе с нами.
– В Хотане тоже началась заварушка, – проговорил мужчина. – Не слышали?
«Слишком много вы задаете вопросов», – хотела сказать Ханипа, но промолчала.
– В Хотане бузят, в Кашгаре бузят, и в Кульдже тоже, – продолжал он, – но что толку? Что можно сделать против всесильной власти, у которой пушки есть, самолеты, танки.
– Если поднимется весь народ, любая власть призадумается! – горячо сказала Ханипа.
– Как, как вы сказали? – тотчас подхватил бородатый. – Если поднимется весь народ, то любую власть можно сковырнуть, да?
Ханипа не ответила. Только сейчас она подумала, что к ней могли посадить доносчика, уж слишком откровенно он ее провоцировал.
* * *
Первым следователем, который начал вести дело Ханипы в Урумчи, оказался совсем молодой уйгур с интеллигентным лицом, в очках и в военной форме. Прежде всего он поинтересовался, какие жалобы и претензии имеет заключенная к тюремной администрации.
– Я бы хотела знать, в чем меня обвиняют?
– Обвинительное заключение вы получите после окончания следствия, – четко ответил молодой человек. – Вы должны правдиво отвечать на вопросы следователя. Чистосердечное признание может значительно снизить меру вашего наказания в процессе суда.
Он говорил с ней так, будто держал экзамен перед преподавателем.
– Вы обвиняетесь в сговоре с предателем и ревизионистом Момуном Талипи, с националистом и отщепенцем Садыком Касымовым. Во-вторых, вы обвиняетесь в связях с контрреволюционными силами, которые скрываются в Красных горах. И наконец, в-третьих, вы должны понести ответственность за свои… – следователь замялся, – за свое аморальное поведение. – Он заметно смутился.
«Видно, только-только закончил юридический факультет, – подумала Ханипа. – И напялили на беднягу сразу эту форму».
– Дайте мне бумаги, я напишу подробное объяснение, – сказала Ханипа. – Я виновата только в одном: в том, что недостаточно любила свой многострадальный народ, слишком мало ему служила.
– Хорошо, пожалуйста, напишите. – Следователь придвинул к себе папку с бумагой, раскрыл и замешкался, поправил очки и сказал с жалкой улыбкой: – На это требуется разрешение начальства, заключенная Ханипа…
Больше она в тюрьме его не видела. Все последующие допросы вел уже другой следователь.
Потянулись однообразные дни и ночи. Пустая похлебка, хлеб с кунжутом, кипяток в глиняном черепке. И допросы, постылые, грубые, об одном и том же.
И только после того, как Ханипа объявила голодовку, ей вручили наконец обвинительное заключение.
Оно было подробным, обстоятельным и, как ей показалось, бесконечным. Говорилось о том, что обвиняемая с пеленок воспитывалась в чуждой нашему строю семье, в духе ярого панисламизма и пантюркизма, в духе вражды к великому китайскому народу. Будучи в университете, обвиняемая категорически отказалась от разоблачений своего отца и проповедовала его идеи среди студенческой молодежи. После окончания университета выступала на конференции против транскрибированного китайского алфавита. Всецело одобряла деятельность предателя Талипи и подстрекателя Касымова. Высказывалась против великих движений, направленных на социальное и культурное развитие великого китайского народа.
Особое внимание Ханипы привлекла фраза в конце:
«Есть еще множество живых и неживых свидетельств, которые убедительно доказывают, что обвиняемая является закоренелым и неисправимым врагом китайского народа».
Что значат эти слова: «живые и неживые свидетельства», как их понимать? Она перебрала в памяти всех своих знакомых за последние год-два и не находила среди них никого, кто бы мог против нее свидетельствовать. Разве только что несознательно, как-нибудь случайно, косвенно. «Живые и неживые…». Может быть, отец, мать? Может быть, над ними учинили расправу и сам факт этот свидетельствует против их дочери? А может быть, поймали Садыкджана, Шакира и их друзей и уже расстреляли? Или они погибли в схватке с карателями?
В качестве вещественного доказательства Ханипе предъявили листовку с заключением экспертизы: «Почерк соответствует почерку обвиняемой».
Да, они составляли текст вместе с Садыком еще там, в Красных горах. Листовка кончалась призывом: «Лучше умереть с оружием в руках, чем жить на коленях». Переписывали, размножали ее несколько человек, в их числе и Ханипа.
В день суда, после бессонной ночи, едва только взошло солнце и заглянуло в камеру сквозь решетку, Ханипа подошла к окну и под теплыми солнечными лучами закрыла глаза… Она вспомнила, она словно наяву увидела беспечальное детство в Кумуле. Как она полусонная долго нежилась в постели и слышала звонкое петушиное пение; как постепенно наполнялся веселым гомоном их двор, хлопотала мама на кухне и вкусный запах лагмана приятно щекотал ноздри.
По щекам Ханипы катились слезы, «Нет, нет, – пыталась она себя успокоить, – не надо раскисать, Ханипа. Какой ты прошла по жизни, такой ты должна и уйти, из нее».
…К вечеру в Урумчи стало известно, что всех десятерых, представших перед судом, приговорили к смертной казни.
XIXЧетверо вооруженных всадников в форме китайской армии подъехали к воротам турфанской тюрьмы. Спешились, вызвали начальника караула и вручили ему предписание – шестерых женщин, арестованных в горах и подозреваемых в связи с мятежниками, конвоировать в Урумчи для дальнейшего расследования.
Начальник караула в недоумении перечитал предписание и пояснил, что упомянутые женщины уже отправлены в Урумчи.
– Нас интересует прежде всего арестованная Ханипа, – сказал один из четверых, чернобородый, богатырского сложения. Форма офицера на нем, казалось, вот-вот лопнет по швам при неосторожном движении.
Начальник караула заподозрил неладное. Он уже знал, что Ханипа приговорена к расстрелу, неужто об этом не знают в Урумчи? Он предложил четверым сдать оружие и поднял тревогу.
Отстреливаясь, четверо вскочили на коней и ускакали.
Это были Шакир, Курман, Ми Лянфан и Таир.
* * *
После стычки с карателями отряд вынужден был покинуть Орлиное гнездо и скитался теперь в горах, не имея постоянного пристанища. Занимались в основном охотой на горных козлов, на фазанов и куропаток. Никакой связи с внешним миром не было. Перестали бриться, один только Садык точил на камне перочинный нож и скоблил себе подбородок.
Кончилась мука́, не осталось даже щепотки соли. «На родной земле мы бродили, как иноземные пришельцы, – думал Садык. – Поистине «кошка дикая выжила кошку домашнюю»…»
Неунывающий Таир пел шаманские и обрядовые песни, особенно любил повторять газель, которую уже знал весь отряд:
О аллах, послушай раз, как я хочу:
Почему мне жизнь весь век не по плечу?
Иль ослушался тебя я ненароком?
Иль за веру так страданием плачу?
О том, что женщины, которых повел Бахап в Ялгуз-Турум, арестованы и содержатся в турфанской тюрьме, в отряде узнали не сразу. А когда узнали, Шакир предложил дерзкую операцию. Садык изготовил фальшивое предписание.
Когда четверо уехали в город, оставшиеся мятежники расположились у входа в ущелье, держа оружие наготове.
Минуты ожидания всегда кажутся долгими. Садык в нетерпении поднимался на склон горы, вглядывался в дорогу, спускался вниз, ложился, прикладывался ухом к земле, пытаясь уловить далекий стук копыт. Сейчас он уже сожалел, что согласился с предложением Шакира, – слишком рискованно, до безрассудства.
Всадники появились уже в сумерках. Кони взмылены. Шакир едва держался в седле, навалясь на гриву лошади! Когда Садык взял его коня под уздцы, Шакир едва нашел в себе силы выпрямиться, и тут Садык увидел, что вся грудь его влажно блестит, залитая кровью. Шакир, теряя сознание, упал из седла на руки друзей. Он был ранен в грудь навылет, потерял много крови.
Шакир никогда не боялся смерти, а смерть, будто в отместку за презрение к ней, искала его повсюду. И наконец нашла…
Умирая, он сказал свою последнюю просьбу:
– Единственного своего сына поручаю тебе, Садыкджан. Найди его.
Он умер на руках Садыка.
* * *
Печальный Садык долго сидел возле горной речки.
Судьба безжалостно лишала его друзей и близких. Умерла Захида, ушел Момун, расстреляна Ханипа, убит Шакир… Как жить дальше?
Садык не верил, что можно поднять восстание по всему Синьцзяну. И было логично, что сам он оказался в рядах повстанцев. Его лишили возможности мирно жить и трудиться. Ему навязали судьбу изгнанника, его заставили взяться за оружие. Ради чего? Во имя чего?
Бессмысленно надеяться на переворот в стране. С горсткой мятежников, пусть даже самых смелых, самых отчаянных, мало что сделаешь. Вот так по одному, как Шакира, перебьют их всех…
Но ведь он сам писал вместе с Ханипой в листовке: «Лучше умереть с оружием, чем жить на коленях».
…По желтому песку длинной цепочкой ползли муравьи к воде. Огибали камешки, кучки прибрежного ила и двигались, двигались темной текучей струйкой. Была у них какая-то цель, что-то влекло их, что-то объединяло… В самом конце цепочки Садык заметил одинокого муравьишку. Он еле полз, кособоко дергаясь, видно было, что из последних сил стремится догнать других. Может быть, он был ранен в схватке с каким-то своим врагом и теперь, наверное, собрал все свои силы, всю свою волю, чтобы не отстать, чтобы остаться вместе со всеми.
Растроганный Садык тут же написал стихи на клочке бумаги.
Взгляни-ка лучше: даже муравей
Не безразличен к участи своей.
Всю жизнь свою за жизнь дерется он!
Таков природы основной закон.
Друзья, неужто воли нету в нас,
Лишь только слезы жалкие из глаз?
Сама природа учит нас: держись!
Иди вперед за честь свою и жизнь!
* * *
Весь день после смерти Шакира в отряде царило уныние.
Отряд потерял вожака, человека беззаветно храброго, бескорыстного, великодушного. Одно его присутствие вселяло уверенность и спокойствие. И хотя остался Садык, его первый помощник, состояние у всех было подавленным.
Ми Лянфан заговорил вдруг о своих родителях – неизвестно, как они там живут, потеряли сына, может быть, уже умерли голодной смертью…
– Я бы хотел уйти на север, – сбивчиво, волнуясь, сказал он.
После долгого молчания ему ответил Таир:
– Твоя затея, мой друг, никому не принесет добра. Ты не сможешь в одиночку пройти на север через весь Синьцзян. А потом, ты ведь вместе со всеми давал клятву бороться за общее дело.
– Я готов бороться, но что толку, дорогой Таир? Мы уничтожаем каких-то мошек, а скорпионы спокойно живут в Урумчи, в Ланьчжоу, в Турфане. Я готов бороться! – громче повторил Ми Лянфан. – Но что толку? И когда у нас будет окончательная победа?
В разговор вмешался Садык:
– Решай сам, друг, уходить тебе или оставаться. Удерживать тебя мы не имеем права. Только подумай хорошенько, как тебе дальше жить. От китайцев ты перешел к нам, теперь от нас хочешь снова уйти куда-то…
И Садык прочитал всем свои последние стихи:
…Сама природа учит нас: держись!
* * *
Курман вернулся с охоты, положил на плоский камень возле очага несколько куропаток, не спеша извлек из кармана с полкило соли, завернутой в тряпицу, затем, на удивление всем, начал сворачивать самокрутку с настоящим табаком. В отряде курили высушенные листья, табака давно уже не было.
– Где ты раздобыл такое сокровище? – заинтересовался Таир, подсаживаясь к Курману и с наслаждением принюхиваясь к дымку.
Курман, затянувшись несколько раз, пустил самокрутку по кругу и стал рассказывать:
– Надоело мне бродить по горам, и спустился я вниз, к дороге. Сел в кустах, жду. Вижу, идет машина, и в ней никого, только один водитель. Оставил я ружье в кустах, вышел на дорогу, остановил машину. Шофер оказался казахом, как и я. Разговорились. Я ему дал подбитую куропатку, а он поднял сиденье и достал все свои запасы – соль, табак, хлеб. А потом из-за голенища сапога достает мне вот эту бумагу. Читайте.
Курман подал Садыку свернутый пополам, истертый на сгибе листок бумаги. Это оказалась листовка. Садык прочел вслух:
– «Братья, поднимайтесь на борьбу за свое национальное освобождение! Долой шовинистов! Да здравствует свободный Уйгуристан! Патриоты Урумчи».
Листовка была написана под копирку, четким, каллиграфическим почерком.
– Выходит, не ты агитировал его на борьбу, а он тебя, – с усмешкой заметил Таир.
– Выходит, так, – согласился Курман. – Но я думаю, он догадался, кто я такой и откуда. По виду моему понял, одна моя борода чего стоит, сразу говорит, что я горный житель.
Садыка взволновала листовка. Значит, они не одни.
– Откуда этот шофер?
– Из Урумчи, – ответил Курман.
– Это замечательно, друзья. Нам немедля надо наладить связь с партизанами из Урумчи. О чем тебе еще рассказал этот шофер? – обратился Садык к Курману.
– Рассказал, что брат его служит в Урумчи, в войсках генерала Ван Энмау. Оказывается, у нас в крае стоят восемь дивизий в полной боевой готовности. И в армии тоже много недовольных.
…Отряд принял решение направить в Урумчи для связи с патриотами группу товарищей. Вызвались идти Курман и Гаит. Приободренный листовкой, Ми Лянфан заявил, что он остается в отряде и просит извинить его за малодушие. Он конечно же скучает по дому, но понимает, что сейчас пути туда отрезаны.
– Я служил в армии несколько лет, – сказал он. – Прошу и меня направить в Урумчи для связи с солдатами. Мы найдем общий язык.








