Текст книги "По древним тропам"
Автор книги: Хизмет Абдуллин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
– Теперь он будет еще коварнее. Надо звать Мекен-Тамура с его беркутом, – рассудил отец.
К Мекен-Тамуру отец отправил меня. Старый дрессировщик беркутов жил далеко, верстах в двадцати за Александровской, и, признаться, я побаивался предстоящей дороги. Мне все мерещилось, что встреча с обозленным сыртаном неизбежна.
Старик встретил меня как именитого гостя, велел хозяйке накрыть стол, подать чай для разговора. А сам, обращаясь ко мне только почтительным словом «мирза», начал расспрашивать о благополучии нашего села, о здоровье баяндайцев, о том, хороша ли была добыча на последней охоте. Я отвечал рассеянно, невпопад, потому что во все глаза разглядывал висевшие на стенах шкуры волков, лис, камышовых котов и ждал момента, когда наконец можно будет рассказать о цели приезда. Но, видимо, Мекен-Тамур чувствовал, что меня прислали неспроста, и, соблюдая древний обычай, продолжал расспрашивать обо всем по давно заведенному порядку. У меня конечно же не хватило терпения вести себя так, как наказывал отец.
– Не торопись с этим проклятым сыртаном, веди себя степенно, расспроси от моего имени аксакала обо всем, как положено. Не забывай, чей ты сын! – наставлял меня на дорогу отец.
Но разве разумно битый час говорить об упитанности какой-то коровы, если проделки сыртана давно не дают никому покоя?! И потом, на пути к аксакалу я рассудил, что, если он настоящий охотник, значит, история с волком должна интересовать его в первую очередь. И я прервал неторопливый поток вопросов Мекен-Тамура, спросил напрямик:
– А как ваш беркут? Что, он еще силен в охоте?
– Птицей сам интересуешься или отец велел спросить?
– Весь Баяндай ждет вас, Мекен-ата!.. – Тут уж меня прорвало, и я, захлебываясь от нетерпения, рассказал все, что случилось у нас.
– Знаю-знаю, мирза, – сказал охотник. – В свое время я встречался с папашей этого бандита. Так и ждал появления его лютых потомков!
Я горячо подтвердил догадки старого охотника.
Когда мы вошли к беркуту в отдельную холодную комнату, Мекен-Тамур показал мне на левую лапу птицы. На большой коготь правой лапы был надет и привязан к запястью тесемкой из сыромятной кожи стальной крюк. У меня мороз пробежал по телу, когда я представил, как эта загнутая стальная игла вонзится в загривок сыртана.
Беркут выглядел отлично, был сильный, подтянутый. Перья лежали плотно, одно к одному, словно были отлиты из металла. Увидев нас, беркут заволновался, распустил крылья, заклекотал. Его янтарные, с зеленоватыми нитями глаза остро блеснули.
– Хорошо, что я не накормил его до отвала, – сказал Мекен-Тамур и надел на глаза птицы колпачок.
Вдоволь налюбовавшись беркутом, я решил, что теперь-то сыртану наверняка пришел конец.
Через два дня, на рассвете, мы выехали из Баяндая. До поздней ночи сельчане, собравшиеся в нашем доме, толковали с Мекен-Тамуром, рассказывали такие истории, что хочешь спать – не уснешь. Теперь у меня слипались глаза, я тер лицо, щипал себя за нос.
Опытные охотники знали, где надо искать сыртана, они сразу же направили лошадей к слиянию двух речек, туда, где громоздились непролазные буреломы из ченгеля, тальника, чия. Десятки собак устроили в зарослях оглушительный гвалт и вынудили сыртана показаться на открытом месте. Волк помчался к берегу Или. Но сейчас же Мекен-Тамур снял с беркута колпачок, и птица рванулась в небо, почти отвесно набирая высоту. Я слышал, как крылья беркута с тягучим посвистом рассекают воздух.
Заметив своего заклятого врага, сыртан круто изменил бег и опять направился к зарослям. Волк знал, что здесь он будет в безопасности, а если беркут и успеет сесть ему на спину, то в зарослях обязательно ухватится одной лапой за какой-нибудь куст – и тогда волк разорвет птицу на две части.
Все скакали наперерез волку, а беркут уже падал на него… Незаметно я оказался впереди всех и, замирая от страха, преградил сыртану путь.
Беркут ударил сыртана грудью – на солнце хищно блеснул стальной коготь – и, взметнув снег, уперся хвостом в землю. Когти вошли в волчий круп, и я услышал хруст… Сыртан застонал и задрал морду к небу. А беркут только этого и ждал, он моментально высвободил одну лапу и вонзил уже окровавленные когти в морду сыртана и притянул волчью голову к задним ногам. Хрустнули кости волка, и в следующий миг он обмяк и затих…
Мекен-Тамур медленно сошел с коня, достал из-за голенища сапога нож и вонзил его под лопатку сыртана. Все было кончено. Старик помог беркуту вытащить когти из тела волка, опять надел на глаза птице колпачок. Только вздыбившиеся перья беркута долго подрагивали да на кончике его кривого клюва ветер трепал клочок дымчатой волчьей шерсти.
ПЕРВЫЙ ВЫСТРЕЛ
Следующей осенью я должен был идти в школу. Об этом мне напоминали все чаще и чаще, и потому в течение зимы, я не пропустил ни одной охоты. Но отошла эта пора, осел и посерел снег, как-то вдруг, разом, вспучился на реке лед и сошел, растаял в потоках пузыристой вешней воды. И весной я часто бродил один по местам зимней охоты, каждый раз с таким чувством, словно было это в последний раз, словно я должен был уехать из этих мест и никогда больше не вернуться.
На противоположной стороне речки, вдоль обмытого берега парило пшеничное поле. В его крайних бороздах доцветали подснежники и вот-вот должны были вспыхнуть алые тюльпаны. В лугах уже паслись тонконогие, хрупкие жеребята. Они беспечно резвились на подсохших буграх, тянулись бархатными губами к земле и пробовали первую траву. Рядом с ними тихо бродили исхудавшие кобылицы. Они осторожно переставляли припухшие в суставах ноги, часто останавливались и подолгу стояли, смотрели потускневшими глазами куда-то далеко-далеко.
Незаметно наши бесхитростные игры мне наскучили, я потерял к ним прежний интерес. Передо мной неотступно маячил отцовский «зауэр», который теперь висел на стене стволами вверх и бесстрастно ждал своего хозяина. Отец целыми днями пропадал в поле и дома появлялся редко, и то на несколько часов. Мать с утра до ночи работала на табачных парниках. Из старших дома был только дед Бовдун. За последнюю зиму он порядком сдал, но за мной и братишками следил по-прежнему неотступно и зорко. И все же я выбрал момент стащить ружье, несколько патронов и уйти на охоту.
В тот день дед с раннего утра начал рьяно готовиться к своему любимому занятию – корчевке пней в саду. Он спешил, наверное, потому что хотел проверить себя, есть ли еще силы для настоящей мужской работы. Когда он подточил два кетменя, топор и собрался идти в сад, я разложил на кошме клочки шерсти, срезанные с козлов, рассыпал вокруг старые китайские монеты с четырехугольной дыркой посредине и сделал вид, что собираюсь мастерить новые лянги. Я знал, что дед следит за мной, и потому сопел от ложного усердия, громко сокрушался, если клок шерсти не входил в дырку монеты. Дед искоса поглядывал в мою сторону, наконец он поверил в то, что я действительно увлекся клочками шерсти, дырявыми монетами, и ушел к своим пням. А с братишками я разделался в два счета, это стоило мне двух старых лянг и одного асыка-битка. Неожиданно обзаведясь таким богатством, они сломя голову кинулись на улицу.
Из села я выбрался никем не замеченный, шмыгнул в тугаи и немедленно вскинул «зауэр» на плечо. Пират уже шарил по зарослям, повизгивая от нетерпения. Я шел берегом речки, пушистые метелки камыша трепетно подрагивали на ветру. То и дело мне мерещились взлетающие фазаны, утки, я вскидывал ружье, целился в камышовые метелки и с трудом сдерживал себя, чтобы не нажать курок. В те минуты я был уверен, что никому не будет спасения от «зауэра».
Наконец я подошел к тому месту, где зимой фазаны были всегда, называлось оно – сады Барата-ходжи. Действительно, тут был заброшенный сад, теперь он сплошь зарос лохом, диким урюком. Почти все яблони зачахли; как мистаны – сказочные старухи ведьмы – они тянули к небу сухие ветви-руки и, казалось, молились, просили что-то у солнца и ветра. Говорят, когда-то здесь росли цветы редкой красоты, а веснами крыши глинобитных домов, теперь развалившихся, сплошь покрывались яблоневыми лепестками. В этом саду раньше проходили свадьбы и пиры. Здесь благочестивый Барат-ходжа, совершивший хадж дважды, принимал гостей со своей древней родины – Кашгарии и Турфана, Кумула и Кучар. Там он был богат и известен, из Кашгарии караваны арбакешей Барата-ходжи ходили в Ташкент и Хиву… Но что-то заставило его перебраться сюда, в Баяндай. А теперь и здесь зачахло и истлело все, что принадлежало ходже, глинобитные строения давно сдались ветру, солнцу, а яблони тоже не могли устоять перед дикими деревьями и медленно умирали, роняя последний пустоцвет.
Я думал об этом, стоя посреди сада, и совсем забыл о существовании уток и фазанов. Из этого состояния меня вывел жалкий визг Пирата: наша смелая охотничья собака, не раз бывавшая в опасных передрягах, была чем-то напугана!.. Визг доносился примерно оттуда, где когда-то стояла водяная мельница. Там, на месте омута, была большая яма, заросшая полынью. Я замер, прислушиваясь к всхлипываниям Пирата, а визг быстро удалялся – Пират убегал!
Я подошел к развалинам мельницы, заглянул в яму и в ужасе отпрянул – на дне высохшего омута подрагивал, катался из стороны в сторону клубок змей!.. Гадюки шипели, высовывая черные раздвоенные языки, и шипение их было похоже на бренчание оборванной струны китайской янджины[27]27
Янджина – китайский музыкальный инструмент.
[Закрыть]. Я не помню, как сдернул с плеча «зауэр», направил стволы в яму и выстрелил два раза…
Тропинка была узка, и ветки больно хлестали по лицу. Я бежал, задыхаясь от страха, обронил ружье, патроны, потом кинул куда-то куртку и шапку.
В себя я пришел только на следующий день. Отец сидел рядом, дрожащей рукой он гладил мое лицо, руки.
– Что, что случилось, сынок? Тебя кто-то напугал?
– Змеи… Где змеи? – Я плохо понимал, что происходит со мной.
Отец сочувственно улыбнулся.
– Да что же они, знают твой адрес?
– Дед же говорил…
– Что он тебе говорил?
– Он сказал мне, что змеи обязательно находят своего врага и кусают его, пока он не умрет.
– Э-э-э, все это сказки, а мы с тобой настоящие охотники и знаем, что к чему. Значит, ты два раза в них бахнул?
– Два, но их там сотни!
– Пусть хоть тысячи, посуди сам: каждая дробина может убить несколько гадюк, а в каждом патроне – двести дробин. Вот и считай, сколько змей ты уничтожил.
Я все больше проникался спокойствием отца, но тут опять вспомнил истошный визг Пирата.
– А где Пират?.. – Я попытался встать, но отец удержал меня.
– Ты сейчас попей чайку и съешь мяса, мать вон приготовила. А потом уж мы найдем Пирата, – сказал отец, и в голосе его была беспомощность.
Пират домой не вернулся.
Он появился через два дня, худой, вялый. Голова Пирата почему-то стала огромной, пухлой, и он не мог держать ее на тонкой шее, часто ронял на грудь. Я вынес ему лепешку, мясо, но Пират даже не посмотрел на еду. Он поплелся к отцу, постоял, привалившись боком к его ногам, и опять побрел в сторону речки. Я снял с пояса ремень и хотел привязать Пирата, но отец забрал у меня ремешок.
– Не надо, он пришел попрощаться с нами. Теперь он уйдет навсегда, значит, ему не помогли целебные травы или он их не нашел…
– Пусть останется дома, он же пропадет в степи, – я потянул из рук отца ремешок.
Отец обнял меня и, глядя вслед уходящему Пирату, сказал серьезно:
– Нет, сынок, хорошая собака никогда не умирает на глазах людей.
Пират еще долго стоял у меня перед глазами, я чувствовал себя виноватым в его смерти и перестал ходить на охоту. Вскоре я увлекся музыкой, играл на всех уйгурских музыкальных инструментах, потом появилась страсть к лошадям, и до самой войны я объезжал скакунов. А потом был фронт…
ПЕГИЙ ЧЕРТ
Кличка у него была Килыбай – по имени бывшего хозяина. Внешне они подходили друг другу: хозяин был худ, неказист, а жеребец имел жидкую, посеченную лишаем гриву, впалое морщинистое брюхо и острую «куриную» грудь. Но не только в нашем Баяндае, в районе все знали – от мала до велика, что, несмотря на свою отталкивающую внешность, Килыбай властно держал свой косяк. Кобылиц не бил, жеребят стерег зорко, а однажды затоптал матерого сыртана. Бывало, Килыбая запрягали в арбу, и тогда жеребец тянул поклажу с каким-то страшным остервенением, оставляя позади сильных тягловых лошадей. Особенно яростен он бывал на подъемах и спусках. А когда силы были на исходе и тут случалось препятствие, он опускался на колени, упирался мордой в землю, хрипел, но не давал арбе откатиться назад. Упрям, норовист и страшен был Килыбай, как черт.
Мы, баяндайские сорванцы, радовались, когда удавалось запрячь жеребца в арбу. Это тешило наше самолюбие, шутка ли, самого Килыбая запрягли! Если другие жеребцы, бывало, выражали неудовольствие в упряжке, то Килыбай даже просто на привязи вел себя как бешеный – косил красноватыми белками в сторону людей, ржал так, что звенело в ушах, – ну, а когда Килыбай был на свободе, другие жеребцы старались держаться от него подальше, многие из них на собственной шкуре познали остроту резцов Килыбая и крепость его копыт.
Но и для норовистого Килыбая настал черный день.
В колхозах решили улучшать породу лошадей, и в табуны начали привозить племенных жеребцов. В селах взахлеб говорили, спорили до хрипоты о преимуществах ахалтекинцев, теке-жаумитов, битюгов и орловских рысаков. Табун нашего колхоза почти сплошь составляли одни потомки Килыбая, внешне точь-в-точь похожие на своего папашу. Издали посмотришь – не табун коней, а сборище кляч. И начальство решило подпустить в табун породистого аргамака из конного завода.
Когда пришло самое подходящее время, в колхоз приехал ветеринар. Собравшись в ватагу, мы помчались на конный двор и увидели Килыбая у коновязи. Он стоял сломленный, униженный. Через несколько дней, когда рана затянулась, его выпустили на волю. Но, странно, едва вырвавшись из конюшни, жеребец вскинул голову, навострил уши и, раздувая ноздри, помчался к своему косяку. С ходу он набросился на породистого питомца конного завода, закусал его до полусмерти.
Дорого обошлась Килыбаю вспышка ревности, до первого снега он ходил в гужевой упряжи, возил навоз, пахал, боронил… Килыбай совсем высох, на груди и спине появились ссадины. Над ним роился гнус. Но все равно, как только он освобождался от хомута – тотчас летел к своему косяку и затевал драку с заводским жеребцом. Баяндайские старики удивленно качали головами: «Странное дело! Что ему теперь косяк, отгулял свое Килыбай!» И все были уверены, что Килыбай идет в косяк по привычке, что скоро это пройдет и жеребец станет смирным.
Всю зиму Килыбай работал на маслобойке вместо осла. Измученный, грязный, с выпиравшими ребрами, он был похож на больного верблюда. Когда Килыбай совсем дошел, его отправили вместе со старыми клячами в речную пойму.
– Пусть попробует травки напоследок, – сказали люди.
Пришла весна. Скот быстро тучнел, одна за другой начали жеребиться кобылы, и все жеребята как две капли воды были похожи на Килыбая. В ауле пошли удивленные разговоры, кличку жеребца произносили с каким-то испугом и удивлением. Председатель колхоза ругал на чем свет стоит заезжего ветеринара, директору конного завода грозил жалобой в самые высокие инстанции, говорил, что тот надул колхоз, прислав жеребца без всяких достоинств. Ветеринар приехал еще раз, сконфуженный, сидел в конторе колхоза, разводил руками и все ссылался на какую-то особенную конституцию нашего Килыбая.
Когда Килыбая пригнали с пастбища, мы, расталкивая друг друга, понеслись на конный двор. Жеребца встречали восторженными криками, как будто он выиграл труднейшие скачки. Килыбай вновь окреп, сквозь внешнюю неказистость для знающего глаза была видна прежняя сила табунного вожака.
Но его вновь спутали, стянули ноги крепчайшим арканом. Килыбай ржал, бешено сопротивлялся, но ветеринар и его помощники, крепко ругаясь, все же повалили жеребца на землю. Пах Килыбая залился кровью, ржанье перешло в глухой стон. Ветеринар разогнул спину, вытер руки о полы халата и сплюнул в сторону. Ошеломленные стоном Килыбая, мы смотрели, как жеребец мучительно дергался всем телом, скалил крупные ржавые зубы.
Его развязали, он встал, закачался, как подстреленный, но все же направился к воротам. Помощники ветеринара опередили жеребца и быстро захлопнули створы. Килыбай постоял, медленно повернулся и побрел в конюшню к выхолощенным трехлеткам.
Вечером мы сговорились вызволить Килыбая и увести его в табун. Ночью я и сын нашего соседа прокрались на конный двор, открыли ворота конюшни и вывели жеребца на проселок. Рана у Килыбая распухла, он с трудом переставлял ноги и дышал надсадно, тяжело. Видно, на этот раз ветеринар действовал наверняка. У ворот Килыбай постоял немного, неуклюже развернулся и сам потащился назад, в конюшню…
Присмирел Килыбай, равнодушным стал, покорным. Колхозное начальство успокоилось и разрешило отпустить жеребца на выпас. Какое-то время он ходил в одном косяке с меринами, а потом бесследно исчез, словно и не было никогда Килыбая. Всякое говорили в Баяндае, но никто толком не знал – куда пропал жеребец. Известие о его исчезновении начальство встретило без особого беспокойства, даже, наоборот, с облегчением. Уж больно много хлопот доставил им Килыбай. А мы не верили, не хотели верить, что пегий жеребец пропал с концом. Все равно, думали мы, он вернется, он еще покажет вам, злились мы на взрослых.
…Килыбай объявился на далеком джайляу, как раз там, где был его табун. И опять от него не было покоя ни кобылицам, ни племенному жеребцу. А потом Килыбай и вовсе забил своего родовитого соперника, – тот два дня ронял на землю розовую пену, а потом упал, дернулся пару раз и сдох. Табунщики пытались отгонять Килыбая от кобылиц, но это им удавалось плохо, и жеребца изловили и «за так» подарили путнику-киргизу.
Вспоминали Килыбая долго, неожиданно говорили о нем с грустью и сожалением. Когда моего отца поставили мирабом, дли бесконечной езды верхом по оврагам и логам, где змеились десятки безымянных речушек, ему понадобился сильный, выносливый конь. Отец часто вздыхал и как-то виновато говорил:
– Да-а, мне бы Килыбая сейчас, а?
Я вздыхал вслед за отцом и молчал. Что я мог сказать? Взрослые, наверное, знали, что они делали.
* * *
На фронте я видел кровь, смерть. Испытал настоящее горе. И в такие минуты я с горькой усмешкой вспоминал свои детские переживания. Мальчишкой я болел всем сердцем за непокорного жеребца и был уверен, что нет более сильного страдания. Смешно. Наивно. Я усмехался над собой, а забыть Килыбая все же не мог, слишком многое напоминал он мне…
В Баяндай я вернулся через семь долгих лет. Отец встретил меня во дворе нашего дома. Мы обнялись и заплакали. Сквозь слезы отец улыбнулся и вдруг потащил меня за рукав гимнастерки в глубину сада.
– Смотри, сынок, он все еще жив и силен, он теперь у нас живет…
Я посмотрел в ту сторону, куда показывал отец, и мне стало трудно дышать. Рядом со старой яблоней, которую посадили, когда я родился, стоял Килыбай. Может быть, он узнал меня, потому что, увидев, тихо заржал и пошел навстречу. Я протянул к нему руки, прижался щекой к теплой, подрагивающей шее Килыбая и всем сердцем почувствовал, что я жив, что наконец-то я вернулся в родной Баяндай.
Перевод А. Самойленко.
ДРУГ МОЕГО ОТЦА
Всю свою жизнь он прожил в Баяндае. Сколько ему лет, я не знал. Отца моего он считал старшим и обращался к нему не просто как к ровеснику, а прибавлял к имени уважительное «ака».
Слушая словоохотливых весельчаков, подобных Авакри-аке, одни видят в рассказах только болтовню, выдумку, другие же находят правду, быль. Поди разберись, кто из них прав. И часто биографии таких, как Авакри-ака, как и их рассказы, похожи не то на быль, не то на сказку.
Молодого Авакри-аку я знал неплохо, а вот старым никогда его не представлял и не представляю и теперь. Он остался в моей памяти – до самой его смерти – таким, каким я знал и запомнил его еще в тридцатые годы. И еще: с именем Авакри я навсегда связал бесконечную любовь к жизни, неиссякаемую энергию, тонкий юмор и острословие…
Начав работать в сельхозартели Баяндая на сенокосилке, он избавился от своих нищенских лохмотьев и стал одеваться прилично, но все равно во всем его существе – в походке, в движениях, во взгляде – сквозили следы былой угнетенности и тяжкого детства. Он всегда поеживался, словно от холода, и мне в детстве казалось, что он делает это нарочно – нарочно прикидывается тихим, немощным, чтобы присмотреться к людям, высмотреть их недостатки и высмеять неожиданно, хлестко.
Однако на самом деле Авакри-ака был силен, ловок телом и, говорят, не раз доказал справедливость поговорки: «Кем пренебрежешь, на того и напорешься». Еще живы очевидцы его успешных схваток с настоящими пахлаванами – борцами-силачами. Да и то верно, каким нужно обладать здоровьем, чтобы несколько дней подряд не просто «пировать», но и играть на дутаре, танцевать, балагурить, смешить людей! В такие минуты и следа не оставалось от «тихого» Авакри: он воодушевлялся, летал птицей в танце, словно обрел крылья, и стан его был как молодой тополь, пружинящий под легким весенним ветром.
– В Кульдже научился, не где-нибудь! – говорил он, отдуваясь после танца.
И я попробую на этих страницах поведать об этом жизнерадостном человеке, рассказать несколько историй точно так, как рассказывал их сам Авакри-ака и как рассказывают их до сих пор.
Однажды друзья в складчину купили Авакри-аке лошадь. В те времена многие увеселения были немыслимы для того, кто не имел своего коня. И вот первое же «боевое крещение», оказывается, кончилось для Авакри-аки неудачно. Друзья не только упустили в кокпаре козленка, но и потеряли самого Авакри, который, правда, вскоре нашелся: он сидел верхом на своем коне, застрявшем в глубоком овраге, словно в западне.
– И долго ты так сидишь? – спросили ехидно друзья.
– А что делать? Надо же было вам показать, какого коня вы мне подарили, – ответил Авакри-ака.
Отец Авакри-аки, Аллакули, когда они еще жили в Кульдже, был жестянщиком. Мастер учил своему ремеслу и сына. «К зиме работа у нас кипела, – рассказывал Авакри-ака. – А как же иначе, недаром же все лето я тайно лазал с острым гвоздем и молотком по чердакам и хлевам, где жители хранили жестяные печки и трубы. А к зиме они несли и несли для починки жестяную утварь, обнаружив вдруг в ней дыры, щели да вмятины».
– Расскажи, ака, пожалуйста, как ты у ходжи угощался пловом, – просили мы его настойчиво.
Надо заметить, что аппетит у Авакри-аки был всю жизнь просто отменный, и когда он за едой рассказывал свои истории, гости так заслушивались, что Авакри-ака успевал незаметно пробовать из всех тарелок, где только доставала его рука.
– В один из тех памятных мне дней, – начинал он, – когда я, голодный, готов был съесть жирную посудную тряпку, меня позвал в гости сам Кияс. Дом судьи был полон паломников, остановившихся у него по пути из священной Каабы. Я низко-низко поклонился, приветствуя гостей. «Садись ближе к столу, сын мой, – говорил ходжа. – Мы хорошо знали твоего отца. Пусть душа его не покидает рая…»
Я сижу, изображая на лицо горе, а сам незаметно загибаю под столом рукава моей старой шубы, изготавливаясь к еде. Снять-то шубу не могу, потому что другой одежды под нею нет.
Ходжи аккуратно, на кончики пальцев, набирают плов и, отправляя его в рот, больше чмокают, чем едят. А я протягиваю руку к общему блюду реже них, но зато набираю полную пригоршню и глотаю почти не прожевывая рис и жирные куски мяса. Плов лавиной заполняет мой ссохшийся желудок.
Но блюдо с моего края быстро пустело, и на самой его середине образовалась отвесная гора, пологим склоном уходящая, к сожалению, в сторону паломников. Я не стал ее обрушивать на свою сторону, а решил углубляться подкопом. Вскоре мои пальцы обнаружились с другой стороны. Дело было сделано, и я, вытаскивая руку, нарочно сжал ее в кулак. Пустота с моей стороны немедленно была заполнена обвалом.
«Значит, ты сын Аллакули?» – задал мне глупый вопрос один из ходжей, желая, видимо, отвлечь меня от моего занятия.
В ответ я лишь кивнул, даже не глядя на почтенного паломника.
«А отец твой был стеснительным человеком, – заговорил другой ходжа. – Смотри, Авакри, ты, наверное, знаешь, что длинные руки еду достают, а длинный язык – беду!» – уже раздраженно заметил он.
Я и эту мудрость пропустил мимо ушей, потому что она мешала мне наесться до отвала.
Наконец я протянул руку за тряпкой, которой гости поочередно вытирали руки.
«Что же ты так мало поел? Бери еще, ешь!» – сказал хозяин, а сам скорее всучил мне в руки мокрую тряпку.
«Спасибо, Кади-ака, я пойду, – ответил я вежливо. – Лучше быть подальше от беды, ведь язык мой освободился от еды».
Благочестивые паломники-ходжи пришли в явное замешательство от неожиданного поворота старой пословицы, а пока они нашлись, я успел покинуть дом.
– А что? Бедняк богат каждый раз, когда он сытно поел. Разве не так?! – заключал Авакри-ака и принимался рассказывать следующую историю.
– Круглый сирота, я пас овец дяди Сейтмета, дальнего нашего родственника. Богатый был родственничек, но жадный. Пасли мы овец вместе с его сыном, который никогда, как и я, досыта не едал мяса, хотя овец у них – более тысячи. Два раза – утром и вечером – приходилось их пересчитывать. В долгие зимние вечера мы почти ничего не ели, кроме тыквы и кукурузы. Когда нам эта трава порядком надоела, мы, то есть я и сын дяди Сейтмета, решили добыть мяса. Как вы понимаете, далеко нам ходить не пришлось, но мы не на шутку струсили, поняв, что целого барана нам не осилить и не скрыть. Ничего не оставалось, как «признаться», что позарились на заблудившуюся овцу. Дядя Сейтмет страшно рассердился и большую часть вареного мяса съел сам, не забывая отчитывать нас. И остального мяса мы так и не увидели. Но вскоре меня удивило явное расположение ко мне двоюродного, может быть, троюродного моего дяди. Однажды он прямо сказал, что мы могли бы опять наесться мяса. Потом, видя, что до нас не доходит, опять рассердился и сказал, что тогда мы плохо, должно быть, сработали, потому что в отместку сосед украл его овцу, которая должна была принести потомство. Я понимал, что дядюшка заставляет обокрасть соседа, а охота воровать у меня что-то пропала, и я признался во всем. Вот тут дядя просто взбесился. Он решил немедленно отвести меня к кади-судье, но я сказал спокойно:
«Дядя, может быть, вы сами сходите к судье? Овечку-то вы съели один!..»
Дядя, где стоял, там и сел, обхватив голову руками, а я пошел лакомиться вареной тыквой.
Мне запомнились две «кульджинские» истории, случившиеся с Авакри-акой. Первая – как он работал там по найму, а вторая – как бежал из мусафирханы – благотворительного дома.
Авакри-ака слышал много хорошего о городе Кульдже. И в конце концов он поехал туда со своим близким другом по имени Масим. Тогда он и оценил, как были правдивы слова песни:
Местечко славное, спору нет.
Молва недаром идет!
Когда бы целковых побольше иметь,
Лучше Кульджи кто найдет!
Масим-ака был что тот лисий хвост. Он хорошо прижился на новом месте, служа баям и муллам. Авакри-ака же, наоборот, как ни старался, не мог понравиться никому.
Нанялся он к одному баю на работу. Когда бай, прежде чем отправить его на работу, стал щедро кормить, Авакри-ака смекнул, что тот решил проверить, на что способен работник. Так обычно и проверяли: как ест, так, мол, и работает… Авакри-ака, разумеется, в любом таком случае не ударил бы лицом в грязь, а тут еще постарался. Довольный бай помрачнел, когда работник, только что опорожнивший дюжину тарелок, собрался на боковую.
– Ты что это, братец? Я кормил тебя не для того, чтобы ты спал! – рассердился он.
– Вы что, ака, смеетесь надо мной?! Съесть столько плова! На сегодня с меня хватит, – обиженно ответил Авакри-ака и уснул.
– Однажды мне удалось попасть в мусафирхану – дом для нищих, странников, скитальцев, – рассказывал Авакри-ака. – Не холодно и не голодно. Думаю, зиму проживу безбедно среди этой компании, с которой не соскучишься, а весной подамся в родной Баяндай!
Но мне не повезло, как всегда. В один из самых морозных дней, называемых там по-китайски «сянджусян», ворвался надзиратель – яйи – и почему-то решил, что именно я ему и нужен.
«А ну, проходимец, выходи!» – приказал он мне.
Увидев в его руке плетку, я съежился так, что у надзирателя не осталось никаких сомнений, что я именно тот, которого он ищет.
«Чувствуешь вину, свинья?» – закричал он злорадно.
«Нет, господин, у меня просто спина замерзла». Не успел я ответить, как плетка «согрела» мою спину, и я обозвал его так, что он не простил бы мне этого слова, если бы даже выяснилось, что я ни в чем не виноват. Только бегство могло спасти меня, но от такого легко не убежишь. Я знал, что во дворе есть глубокая помойная яма. Добежав до нее, я дал надзирателю догнать себя и упал ему под ноги. Пока он выбирался из этого ледяного благовония, я скрылся и покинул город моей мечты, не дожидаясь весны.
Вернувшись из Кульджи, Авакри-ака вступил в артель, а в одно время, говорят, даже руководил ею. Правда, в дехканской науке познания его были явно недостаточны, но выручал председателя, как обычно, его язык.
Однажды на собрании, перед весенней вспашкой, советуясь с членами артели, он высказал свои соображения о севообороте. Один из шутников никак не унимался и все задавал каверзные вопросы. Наконец он напомнил, что председатель не назвал участок Ачал.
– Разве Ачал будет нынче отдыхать? – ехидно спросил он.
Название участка обозначало развилку, и Авакри-ака мгновенно нашелся.
– Эти рога я берег для тебя, мой друг. Будешь разводить там усму[28]28
Усма – растение, дающее зеленую краску, которой женщины подводят брови.
[Закрыть] и хну для наших красавиц!
– Не все же в начальниках ходить, решил я поработать и за плугом, – говорит Авакри-ака. – Норма – гектар, но где там! Лошади худые, еле тянут, земля – не укопнешь. Сижу как-то, курю, лошадям корму задал. Подъезжает верхом на коне молодой человек, хорошо так одет, районный представитель, должно быть. Поглядел на моих кляч, которые мотали головами, доставая корм из торб. Наверное, он впервые видит такой способ кормления, потому что чуть не забыл поздороваться.
«Так не напашешь много. А ведь давали обещание по гектару в день пахать!» – сказал он недовольно.
«Давать-то давал, но таким плугом я пахать не буду, – сказал я, – видите, колеса разные! Одно вон какое большое, а другое – курам на смех».
«Это вредительство!» – возмутился представитель и поскакал в село, и там щеголь был посрамлен кузнецами.
Один торговец мантами попросил Авакри-аку покрыть крышу дома. Закончив работу, Авакри-ака получил заработанные деньги, сделал кое-какие покупки и отправился домой.








