412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гвин Томас » Все изменяет тебе » Текст книги (страница 25)
Все изменяет тебе
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:40

Текст книги "Все изменяет тебе"


Автор книги: Гвин Томас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 25 страниц)

Джеймсон промолчал. Я машинально жевал, не чувствуя ни голода, ни вкуса, кусок мяса, что поменьше. Он казался мне не вкуснее подошвы.

Я допил ром. В голове моей бродили до ужаса ясные и леденящие мысли о Джоне Саймоне.

– Во мне все еще нет великой ненависти, я не нашел пути к той великой бескорыстной любви, к самоотречению, которые для большинства из вас сделались опорой в жизни. Но я становлюсь более зрелым, и меня все сильнее тянет к этим мыслям и чувствам.

Я помахал рукой в том направлении, где, казалось мне, находился замок.

– Это ужасное место, одно из самых ужасных мест на земле. Надеюсь, что они сожгут его…

– Хороший он был парень, этот Джон Саймон… Ну а теперь я принесу тебе тюфяк и одеяло. И когда я постелю тебе, постарайся заснуть, арфист. Тебя знобит.

Я прятался в погребе Джеймсона целых два дня. Каждый раз, когда хозяин трактира спускался ко мне, он сообщал мне новости о непродолжительной, но бурной борьбе, происходившей между немногочисленными и плохо вооруженными повстанцами под руководством Лонгриджа и получившими подкрепление отрядами драгун и пехотинцев под командой Уилсона, того самого офицера, которого я впервые встретил в доме Пенбори. Отряд рабочих, напавших на Мунли, успел нанести противнику некоторый ущерб, но при отступлении напоролся на регулярные войска, шедшие ускоренным маршем с востока на поддержку Уилсона. Отряд разбит наголову.

Но самую тяжелую весть Джеймсон принес в конце второго дня. Эскадрон драгун рассеял и разбил группу повстанцев, взявшихся за – оружие и двигавшихся с запада на соединение с Лонгриджем. Лонгридж был вынужден сосредоточить своих людей на местности, во всех отношения благоприятной для противника, и потерпел отчаянное поражение. Предполагают, что сам Лонгридж убит, а люди его частью взяты в плен, частью разбежались. Оцепенение, такое же удушливое и замшелое, как стены погреба, охватило нас с Джеймсоном, после того как он сообщил мне об этой новости.

– Я, конечно, не очень – то разбираюсь в такого рода делах, – произнес я, когда Джеймсон стал собирать посуду и остатки моей последней трапезы. – Лонгриджа я встретил только однажды. А Джона Саймона я редко мог представить себе иначе, как некое отражение моего собственного существа. Но вряд ли кому – нибудь и когда– нибудь еще так не везло, как этим двум людям. Они взялись за дело еще недозревшее, безнадежное. Им следовало подождать. Они стремились слишком опередить события. Уж не знает ли смерть какое – то магическое слово, завлекшее этих молодцов в свои сети? Да, они поторопились. Слишком мало а них хитрости, а хитрость – едкая штука.

Она, как ржа, проела бы часть цепей, о которые разбились их славные жизни.

– Нам только и осталось, что разбираться в фактах – то втихомолку, то вслух. В ближайшее время нам придется делать это шепотом. Эх, лучшие из наших голосов навсегда умолкли. Но шепот и тишина тоже принесут свои плоды. Потеря крови будет восстановлена. Хор выползет из своих замусоленных, горестных углов и вернется на сцену. Мир полон голосов, репетирующих великий гимн, но их еще не слышно. На нашу долю выпало исключительное счастье: мы слышали, как они пели. И тишина для нас уже не прежняя мертвая тишина.

– Правильно, – сказал я, глядя на Джеймсона, – конечно, правильно. Никогда уже тишина не будет для нас мертвой. Да и сами мы не безгласны, а ведь казалось– эту безгласность ничем не перешибить, она была непоколебима, как гранит. Но – увы! – уши Джона Саймона, которые когда – то способны были расслышать музыку в любом голосе, в любом ветерке, навеки оглушены. Может ли этот факт когда – нибудь перестать терзать меня – чуждого самому себе и всей жизни, в особенности в те минуты, когда жизнь хватает меня за шиворот и как следует встряхивает?

– Этот факт западет тебе в душу. В конце концов он станет тобою, твоими новыми корнями.

– Что – то много я слышу разговоров о корнях. Лучше мне отправиться. Вы очень добры ко мне, мистер Джеймсон. Не опасно мне уйти теперь?

– Не так уж опасно. Тодбори продолжает жить своей жизнью. Сегодня здесь праздник. Верховный шериф и его друзья постановили отпраздновать победу над изменниками и неблагонадежными. Мне предстоит продавать пиво и вино до глубокой ночи. Эта таверна особенно привлекает кутил: их тянет сюда само название «Флаг». Ведь флаг гордо развевается над замком… Пустоголовым и толстобрюхим гулякам дано три – четыре дня на то, чтобы искупать в вине и блевоте свои верноподданнические чувства. А в воскресенье все они соберутся в кучу, приходский священник, настоятель собора и епископ без всяких обиняков провозгласят Джона Саймона Адамса дьяволом, а благочестивые прихожане будут выть от радости, что – де их избавили от нависшей над ними опасности.

Конверт, который мне передала Элен Пенбори, я переложил из своего пальто в короткую, более легкую куртку, одолженную мне Джеймсоном. Сам Джеймсон поднялся наверх и осмотрелся по сторонам.

– Никого нет. Выходи.

Я поднялся по лестнице, обменялся с ним рукопожатием и вышел на улицу. Вскоре я спохватился, что хотя бесцельно, но все же иду в направлении, которое должно привести меня в Мунли. Навстречу мне попалась большая толпа мужчин и женщин; все они шумели, пели, спотыкались, размахивали яркими лентами, и у всех был такой беззаботный вид, какой бывает у людей, увлеченных праздничными проявлениями массового энтузиазма. На моих глазах некоторые застенчивые люди, угрюмо маячившие в стороне от дороги, против воли вовлекались в процессию и уносились потоком вперед. Единодушное настроение толпы ошеломило меня, и стоило только первым волнам лизнуть мои ноги, как я включился в общий порыв и стал частицей толпы. Человек десять музыкантов, разукрашенных розетками и голубыми кокардами, ждали нас в конце улицы, и во главе с ними мы дошли до пустынной прямоугольной площадки, расположенной между Тодбори и замковым холмом. Там мы начали танцевать, причем темпы танцев, крики и радостные возгласы непрерывно росли. Танцы оборвались, когда на сцене появился некий мужчина, по – видимому мясник, насколько я мог судить по его одежде, и любимый оратор, если судить по шумным одобрениям, раздавшимся, когда он взобрался на специально вынесенный для этой цели бочонок. И музыка и крики замерли, когда он заговорил. Он обладал могучим трубным голосом и пользовался им так умело, что это доставляло глубокое удовольствие прежде всего ему самому. Он говорил о безнравственных людях, не желающих по – хорошему ужиться с миром, который, при всех своих преходящих грехах и ошибках, в основе своей вполне пригоден для существования. Мысли у оратора были грубые, плотные, вполне подходящие для того, чтобы ловко швырнуть их на дубовый прилавок его тяжеловесных убеждений. Он упомянул о Джоне Саймоне. Толпа зарычала, громко негодуя, точно каждый из присутствующих потерял ногу. Адамс, сказал оратор, получил по заслугам. Толпа, обрадованная тем, что уже миновала надобность в негодующем рычании, от которого кое – кому стало не по себе, закричала «ура! ура!» А Адамс, сказал мясник, как раздавленная гадина, уже покоится на замковом кладбище… Повернувшись лицом к огромным серым стенам замка, люди как бы ласкали глазами и всеми своими чувствами эти тупые, толстые, надежные стены. Пробившись локтями сквозь толпу, я пошел по направлению к Мунли. Я еще и сам не знал, почему мне этого хочется. Просто я чувствовал, что там, в Мунли, меня ждет нечто такое, что мне следует повидать и узнать, и этого было достаточно.

Я пошел по той самой дороге, по которой мы недавно ходили с Эдди Парром. Пока я проходил по лесу, лесу поздней осени, шуршание листьев под моими ногами казалось мне красноречиво ясным. То мне слышался голос Эдди, в точности, до самой причудливой интонации, повторенный эхом в гулком лесу моих скорбей. То ко мне доносился голос Джона Саймона – точно шорох увядших и милых листьев, по которым я ступал в памятную пору, когда я слышал этот голос со всеми его богатыми оттенками, высоко поднимавшийся или падавший. Внезапно остановившись, я уткнулся лбом в лиственницу и с молчаливой несдержанностью поплакал в многомудрую серую шероховатую кору ее. Как только Мунли показалось в поле моего зрения, я увидел густую тучу дыма, повисшую над всей южной частью поселка, именно там, где была скучена большая часть общественных зданий. Завеса эта была гораздо плотнее, чем клубы дыма, обычно выбрасываемые фабричными печами. По – видимому, подумал я, это лонгриджские дружинники пустили для праздника красного петуха. Я было ускорил шаги, но потом снова замедлил их; ведь мне было заранее известно все, что ждало меня впереди.

В полумиле от Мунли я увидел человека, сидящего на обочине дороги, упершись головой в колени, и неподвижного, как труп. Что – то знакомое было в покрое и цвете его одежды. Человек поднял голову только тогда, когда я приблизился к нему вплотную. Это был Лимюэл Стивенс. В первый момент, когда он увидел меня, на лице его отразились неописуемый ужас и желание дать тягу. Но затем всякий страх исчез, как бы убедившись в том, что его жертве некуда больше податься и что бегство не может привести ее никуда, кроме как в ту же самую точку в пределах той же окружности. После того как последние следы бури, всколыхнувшей его, когда он узнал меня, исчезли, черты лица Лимюэла опять приняли придурковатое и безобидное выражение, а в расщелинах моей брезгливости опять накопилось сочувствие к этому бедняге, сожаление о том, что он попусту растрачивает еще уцелевший клочок порядочности и способности радоваться. Я остановился рядом с ним. Охватив руками мои ноги, он весь сотрясался от рыданий. Я поднял его, даже не любопытствуя о причинах его теперешнего состояния, а исключительно под впечатлением зрелища этого полного и глубокого отчаяния, так схожего по своей природе с припадком, недавно охватившим меня самого в лесу. Я повел его вперед, осторожно и без единого слова.

Когда мы поравнялись с трактиром «Листья после дождя», дверь ее оказалась распахнутой. Нам пришлось проложить себе дорогу среди солдат, стоявших группами на переднем дворе. Солдаты стали насмехаться над согбенной и жалкой фигурой Лимюэла, но он шел вперед, не поворачивая головы ни вправо, ни влево, как бы чувствуя себя выше необходимости заметить или отразить их насмешки.

Я усадил его на ту самую скамью, на которой мы сидели с ним ночью, когда я попал в Плиммон Холл. Заказывая пиво, я мрачно кивнул Эйбелю и ждал, пока он сам заговорит со мной.

– Тучи все еще достаточно мрачны, арфист, – сказал Эйбель.

– А им следовало бы рассеяться. Ведь буря – то миновала! Что случилось с Лимюэлом?

– Зря ты привел его сюда, арфист. Его счастье, что он жив. Зачем тебе возиться с ним?

– И мне тоже повезло, что я жив. Мы с ним, значит, одного поля ягода. Так что же с ним случилось?

– Ты видишь этот дым? Когда пришли дружинники Лонгриджа, они сожгли четверть поселка. Все, кого Радклиффу не удалось усмирить, прямо с ума сошли. Они так колотили новых переселенцев, что от тех только мочала осталась; подожгли здания муниципального совета и судебных учреждений и задались специальной целью – сжечь дотла лимюэловскую лавку. Сам Лимюэл и Изабелла успели выскочить, но при виде того, как погибает их имущество, Изабелла потеряла рассудок и ринулась в огонь – спасти, что можно. Там она и погибла, больше никто ее не видел. Толпа принялась за Лимюэла. Они уж собирались окончательно вышибить из него душу, но как раз в этот момент подоспели солдаты. Они расправились с дружинниками так, как те собирались расправиться с Лимюэлом. Была там и Кэтрин. Она была как пламя, все возглавляя, всюду поспевая; она так излучала свет и жар ненависти, что никак нельзя было ошибиться на ее счет. Она визжала на солдат и требовала, чтобы они убили ее.

– Она умерла?

– Нет. Она медленно шла сквозь их ряды, и ни один из них даже пальцем не тронул ее. Странное это было зрелище.

– А Лимюэл?

– С тех пор он не перестает бродить вокруг этой таверны, с следами побоев, но счастливый тем, что живет.

– Быть живым человеку еще не значит быть счастливым…

Я сидел против Лимюэла, потягивал пиво и ожидал, пока он начнет пить. Выпил он довольно основательно, но, казалось, эль почти не действовал на него. Похоже было, будто ударившее по нем горе подействовало на него так основательно и прорыло в нем ущелье такой глубины, что для заполнения его – смирением ли перед господом или водкой – понадобилась бы целая вечность. Только спустя некоторое время на его молчаливых устах снова стала пробегать улыбка, но не та, которой улыбаются все до дна испившие чашу горечи и фактически примирившиеся со своей тяжкой судьбой, а какая – то жалкая гримаса, которой себя подбодряет человек, едва высвободивший из – под себя хотя бы одну руку после падения, пригвоздившего его к земле.

Я пошел к стойке за новой порцией эля. Эйбель уныло поглядывал через стойку на Лимюэла.

– Если бы я был на твоем месте, – сказал Эйбель, – и этот субъект совершил бы со мной то, что он совершил с тобой, я бы не оставил его в живых. Даже на минуту не оставил бы.

– Мы оба учимся: и я и Лимюэл. Больше ли, меньше ли, но мы все растем. Один из нас должен закончить свое существование, скорежившись в три погибели, так как свалившаяся на него беда станет для него скалой, которая заграждает выход из подземелья. Не думаю, чтоб это можно было отнести и ко мне.

Когда я вернулся и поставил пиво перед Лимюэлом, он положил свою руку на мою.

– Я тяжело трудился, – произнес он, пристально уставившись в деревянную резьбу прямо за моей головой. Говорил он простым и ясным голосом, без всяких стенаний, которыми он раньше уснащал свою речь из предосторожности. – Теперь, – продолжал он, – у меня не осталось ничего. Я очень сожалею, арфист, обо всех неприятностях, которые я причинил тебе и Джону Саймону. Ну а не глупо ли говорить об этом? Ведь это все равно, как если бы огонь, поглотивший мою лавку вместе с Изабеллой, пробил бы себе дорогу ко мне и сказал «Я очень сожалею, Лимюэл, обо всех неприятностях, которые я причинил тебе и Изабелле». В тот момент все казалось в порядке вещей. Огонь потешился вволю. В день суда, арфист, я прочел на лице Джона Саймона Адамса, что он знает, какой полной мерой я расплачусь за все. Расплата – это единственная мера в мире, которая бывает наполнена до краев. Никогда в жизни я не чувствовал себя ни важным, ни обеспеченным, я только старался добиться этого. Частенько про себя я мечтал пожить без усилий и борьбы, слушая россказни Джона Саймона о чуде грядущего счастья, которое в один прекрасный день наступит для человечества, когда люди освободятся от потребности обманывать самих себя и других. А уж сколько я налгал в своей жизни, арфист!

– Знаю об этом. Что же, у каждого свой талант. Выпей, братец! Ты глубоко пашешь своей мыслью. Так вспрысни борозду. Кто его знает, что взрастет на ней.

– Что касается меня, то я мог бы и осесть наконец. Я плакал бы, слушая мелодии, которые ты наигрываешь на своей арфе, потому что есть в них что – то такое успокаивающее, они говорят моему сердцу обо всех злостных шутках, которые сыграла надо мной жизнь и я сам над собой. Но Изабелла все подгоняла меня. Хорошая была женщина Изабелла…

Когда он произнес это, лицо его стало благочестивососредоточенным.

– И вот теперь у меня ничего не осталось, – закончил Лимюэл.

– Пенбори и Радклифф поддержат тебя. Они отблагодарят тебя, Лимюэл. Ты сослужил им хорошую службу во всей этой прибыльной бойне, которую они только что закончили.

– Не хочу я их поддержки. Это совсем не то, что мне нужно. Никогда я среди них не чувствовал себя по – настоя щему в своей тарелке. Меня часто тошнило от сознания, что я крепко зажат в их теплый и мощный кулак и что они только используют, используют и опять используют меня; тошнило так же часто, как и от Изабеллы по ночам, когда застывший, совсем застывший, я получал из – за них пинки и шлепки в надежде разменять свои мелкие обиды на золото.

– А ведь тебе, Лимюэл, правильнее было бы оставаться в тодборийском трактире, о котором ты рассказывал.

– Я был счастлив в этих конюшнях, на задворках «Нортгейтского герба». О, тамошние женщины были так милы со мной. И все было так просто. Дни смыкались друг с другом, и это была какая – то волшебная цепь. Или, может быть, все это мне только снится? Уж не выдумал ли я все это себе, чтобы хоть как – нибудь поддержать в себе жизнь в ту пору, когда Изабелла до смерти замораживала меня трудом и непорочностью?

– Но Изабелла умерла. Это же факт. Тебя ничто не связывает здесь. Отправляйся – ка в Тодбори. Всяк кулик на своем гнилом болоте велик. Может, как раз там – болото. Может, именно там и найдется какая – нибудь Мэй или Вайолет, которой никогда не захочется завтра стать богаче или обеспеченнее, чем сегодня, и которая постоянно будет тянуться к тебе. Ты заслужил, чтоб тебя баловали, бедный, хитрый простофиля ты!

Лимюэл встал и. торжественно пожал мне руку.

– Счастье никогда не баловало меня, арфист. Я с удовольствием помечтал бы о том, что все, о чем ты рассказывал мне – и гнилое болото, и Мэй, и Вайолет, и все прочее, – действительно где – то ждет меня. Я вернулся бы в Тодбори почти таким же, каким я ушел оттуда. Но даю голову на отсечение, кое – кто считает, что мы еще недостаточно крови пролили, и постарается прикончить меня по дороге. Может, это даже ты. Я чувствую в тебе отчаянную ненависть ко мне, арфист, но ты и сам этого не знаешь. Ты еще не нашел черенка к лезвию своей ненависти и еще не выбрал той человеческой плоти, в которую тебе захотелось бы вонзить его. Мне действительно никогда по – настоя– щему не везло.

Я вывел Лимюэла из трактира и направил его в сторону Тодбори; он, спотыкаясь, медленно поплелся по дороге. Сам я вернулся в таверну, чтобы поговорить напоследок с Эйбелем, —

– Пенборовский особняк будет блистать сегодня Ночью всеми своими огнями, – сказал Эйбель.

– Почему так? Чем им не нравится темнота?

– Плиммон хочет отпраздновать наступление мира и показать, как мало его трогают ничтожные следы пожарища– единственное, чем мы сумели выразить железным баронам наши чувства к ним. Собственная резиденция Плиммона получила несколько основательных пробоин, когда дружина Лонгриджа обрушилась на нее. Так что празднество перенесено в пенборовский особняк, где Плиммон за бокалом вина будет усмехаться даме своего сердца.

– Стоит полюбоваться на такое прекрасное зрелище!

– Желаю тебе счастья, арфист.

– Прощай, Эйбель.

С наступлением сумерек я выбрался по горной тропе к домику Кэтрин Брайер. Когда я вошел в него, лампа уже была зажжена. Дэви копался в углу, почти засыпая; его крупная, красивая, лишенная мыслей голова низко склонилась над какой – то работой. Миссис Брайер и Кэтрин возились перед очагом. Они обе оглянулись, когда я вошел. Дэви не обратил на меня внимания. Я увидел ясное лицо Кэтрин и такие же мысли ее – твердые и уверенные, навсегда застывшие на грани нестерпимого. Ей нечего было сказать, да и мне тоже. Без единого слова я вышел из домика и закрыл за собой дверь.

Ночь окончательно спустилась на землю, когда я стал взбираться на Артуров Венец, шагая по той самой тропинке, по которой я спускался, когда шел в Мунли. На самой вершине я оглянулся. Внизу подо мной стоял особняк Пенбори – большой, улыбчивый, оживленный огнями. Я повернулся и стал уходить от Мунли, в то же время навеки сближаясь с ним, полный острой, созревающей, невыразимой горечи, ощущая в пальцах обещание новой, величественной музыки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю