355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гвин Томас » Все изменяет тебе » Текст книги (страница 19)
Все изменяет тебе
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:40

Текст книги "Все изменяет тебе"


Автор книги: Гвин Томас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)

– Вы еще немало поразвлечете нас, Адамс, пока мы окончательно не разочтемся с вами.

– Это, конечно, не последняя наша встреча. Люди, с которыми вам придется встречаться отныне, Не будут так легкомысленно доверчивы, как я. Вас, кавалеристов– любителей, нужно поучить скромности. Жаль только, что для этого придется прибегнуть к тому же методу кровопролития, которым вы сами так охотно пользуетесь. С нашей точки зрения, это бессмысленная трата человеческого материала, но законы устанавливаете вы. Если вы даже и повесите нас, это ни в малейшей степени не обеспечит вашей безопасности.

– Но это будет нашим вкладом в борьбу за свою безопасность. Тут уж сомневаться не приходится, вы – головка нарыва. Надо только раздавить вас, а уж тогда остальная нечисть сама быстро выйдет на поверхность и мы расправимся с нею по собственному усмотрению.

– Ваши мысли совсем как эти шторы: плотные, малиновые, светонепроницаемые. Что ж, продолжайте в том же духе. Меня все это не бог весть как волнует. Но вот арфист – то совсем для вас безвреден. Отпустили бы вы его на волю.

– Он с самого начала шел бок о бок с вами. Именно он из пустого тщеславия привел Лимюэла Стивенса на то самое место, где вы закопали тело несчастного Бледжли. Глядя на Ли, трудно предположить, чтобы он когда– нибудь мог быть по – настоящему опасен. Но мы осведомлены о его способности маскироваться. Поэтому меня совсем не удивило бы, если бы на поверку оказалось, что он сыграл еще более зловещую роль в организации восстания, чем даже сам Адамс, а уж Адамс, по данным нашей полиции, большой мастер по части подстрекательства.

– О чем вы там, черт возьми, толкуете? – воскликнул я, стараясь принять возможно более невинный вид. – Это я – то «зловещий»? Почему вы не спросите Пенбори? Он вам скажет, что я всего – навсего арфист, и к тому же хороший, никогда не сбивающийся с верного тона. А в делах и помыслах – такой простодушный, что вам, высоким гуманистам, под стать бы носить меня как талисман на часовых цепочках. Справьтесь у Пенбори и, ради бога, избавьте меня от этих наручников!

– Мистер Пенбори болен. Болен и почти при смерти. Его нельзя беспокоить. Странно, что все люди, на которых вы ссылаетесь, так одинаково недоступны – либо умерли, либо умирают. Надеюсь, что так у вас будет до конца. Зато все наши свидетели в блестящем здравии.

Плиммон потянул шелковый шнур звонка. Явился дворецкий Джабец. Он уставился на меня глазами, расширенными от любопытства.

– Лошади готовы?

– Так точно, милорд, совершенно готовы. Люди ждут только ваших распоряжений.

– Капитан Спенсер уже в порядке?

– В полном порядке, милорд.

– Хорошо. Ступайте.

Нас вывели в вестибюль. Скользнув взглядом влево, я в щель приоткрытой двери увидел мелькнувшее на мгновение лицо Элен Пенбори. Она, по – видимому, ждала нас и исчезла из виду, как тольке мы появились. Плиммон тоже заметил это и бросил гневное замечание часовым. Джона Саймона и меня посадили верхом на лошадей, связав нам руки и ноги. Нас сопровождал конвой из десяти улан.

Мы ехали сквозь ночь. Тьма уже трепетала первыми лучами света, когда мы пересекли перевал горы, у подножия которой лежал центр графства Тодбори.

15

Предварительное слушание нашего дела местным судом происходило ранним утром следующего дня в здании большой тодборийской гостиницы под названием «Малиновое перо». Джон Саймон стоял измученный, оцепеневший и равнодушный, а судебная процедура стремительно катилась своим чередом к концу. Помещение переполнено было какими – то суетливыми и нетрезвыми людьми и еще более нетрезвыми доказательствами нашей преступности, к которым мы относились с пренебрежением. Под форменное ликование примерно сорока этих дородных, громогласных и спевшихся друг с другом молодчиков наше дело было передано для дальнейшего рассмотрения на ближайшую выездную сессию присяжных заседателей в Тодбори.

Было октябрьское утро, когда нас вывели на суд из тодборийского замка, куда мы были заключены. В тот день ярко светило солнце, и сквозь широкую и высокую решетку, чуть приоткрывавшую вид на двор по обе стороны от наших камер, нам видно было зыбкое марево, родившееся от света и тепла. Тюрьма была старейшим зданием во всем Тодбори; она составляла часть обширного, хорошо поддерживаемого замка, бывшего в долгие века пограничных войн самым воинственным суставом в кулаке баронов – грабителей. Замок этот господствовал над Тодбори. Из наших камер городка не было видно. Но от старшего надзирателя нашей тюрьмы, Бартоломью Кларка, мы получили исчерпывающее и подробное описание всего города, толщины замковых стен и образа жизни старых, уже умерших хищников, для которых замок служил оплотом в борьбе с менее зубастыми мародерами – горными разбойниками. Формально Бартоломью Кларк не являлся старшим, а был всего только надзирателем того крыла, в котором мы помещались. Замок недавно перестал служить тюрьмой, и нас, собственно, полагалось направить в другую тюрьму, построенную в Чонфорде и временно служившую убежищем для тодборийских преступников, пока в самом Тодбори не закончится строительство собственной наимоднейшей бастилии. Но Плиммон, в качестве верховного шерифа графства, настоял на том, чтоб мы содержались именно в замке, в каземате, который он считал наиболее подходящим помещением для нарушите-; лей королевского закона об общественном порядке. Бар-; толомью рассказал нам обо всем этом с большим смаком, так как столь широкая осведомленность поднимала его авторитет в наших глазах. Если бы не наше прибытие, он легко мог бы дойти в своем позабытом крыле чуть ли не до сумасшествия.

Бартоломью, человек незаурядный, с момента моей доставки в тюрьму в значительной степени облегчил мне бремя свалившегося на меня клубка несчастий. Это был курносый веселый субъект лет пятидесяти, ходивший вразвалку, укутанный в обширное мешковатое пальто, которое он как будто никогда не снимал, и приверженный к бутылочке – с любым содержанием и в любое время. Всякий напиток, сулящий настроить сознание на новый лад, пользовался у него неизменным успехом. Эль, вино, джин поступали в тюрьму непрерывным потоком, и Бартоломью ясно дал понять Джону Саймону и мне, что, как либерально мыслящий тюремщик, он всегда рад будет предоставить часть этих запасов в наше распоряжение, если только мы сможем договориться с ним об оплате их кем – нибудь с воли. Джон Саймон заявил ему, что его это не интересует, а сам так был поглощен мыслями, не перестававшими звучать в его мозгу, что Бартоломью отнесся к нему как к неисправимейшему чудаку. Я оказался более общителен и принимал все, что Бартоломью мог предложить мне. Мы часто сидели вместе с ним в моей камере, распивая бутылочку – другую, и я рассказывал ему бесконечные сказки о том, как я скитался в горах, перебирая струны арфы и давая волю своим страстям. Пропустив парочку стаканчиков, Бартоломью и сам начинал рассказывать, как в дни своей юности он числился чуть ли не в левых. Он знал много революционных песен и, по его словам, часто распевал их в порыве горестного и жгучего протеста под стенами тодборийского замка, который будто бы всегда был для него символом самого отчаянного угнетения. Но душевные струны его ослабли, потеряли звучность, заржавели…

Высоко в стене, отделяющей мою камеру от камеры Джона Саймона, находилась отдушина, перехваченная густой и крепкой решеткой. Со времени нашего водворения в замке я слышал только считанные слова, произнесенные Джоном Саймоном. Иногда это было случайное замечание насчет того, как пахнет солома наших подстилок, а иной раз просто ругательство, вырывавшееся у него, когда он остервенело бился о стенку – в часы, когда в камере становилось темно, а тело так безумно жаждало свободы… Нам не разрешали свиданий, а он чуть ли не с ума сходил от желания узнать, как обстоят дела у Джереми и Коннора, в долинах и сельских местностях к югу и западу от Тодбори. Иногда, в состоянии полного отчаяния, он обращался с расспросами к Бартоломью. Но тот только подмигивал, отругивался, – напускал на себя важный вид и говорил Джону Саймону, что его речи – провокаторские речи, способные свести порядочного человека в могилу, и что Джон Саймон мог бы гораздо лучше использовать свое время, если попытался бы сосредоточить свое внимание на чем – нибудь усыпляющем, не имеющем ничего общего с политикой, например на боге или алкоголе. После таких требований со стороны Джона Саймона Бартоломью по вечерам пил, ел и рыдал еще с большей ожесточенностью, чем обычно. В общем же он благоговел перед Джоном Саймоном и почтительно относился к его мрачному молчанию.

Однажды произошла приятная для нас неожиданность. Двери камер распахнулись, и мы с Джоном Саймоном получили разрешение выйти в коридор, подняться по десяти каменным ступенькам и через закуток, обычно служивший местом ночевки для Бартоломью, пройти в обширный зал, который, как нам рассказывал тюремщик, служил местом торжественных дворцовых обедов в те времена, когда строение это было предназначено для гораздо более праздничных целей, чем впоследствии. В зале ждали восемь солдат, вооруженных до зубов. Они выстроились по обе стороны от нас в качестве нашего конвоя. Под высокими сводами, в потоке света, льющегося из сказочно высоких окон, под глухое эхо, раздававшееся от каждого нашего шага по каменным плитам, я вдруг испытал какое – то трагическое и торжественное чувство и, идя впереди Джона Саймона, выпрямил спину и высоко поднял голову – совсем так, как если бы за этим следили с хор бесчисленные Зрители. Распахнулись огромные двери. Ворвавшийся воздух был кристально чист, и когда мы впервые глубоко вдохнули его, у нас на мгновение даже закружилась голова. Ведь наши камеры плохо вентилировались и обладали всеми прелестями канализационного стока!

На тюремном дворе нас ждал закрытый черный фургон – этакая маленькая и мрачная штучка, какой я до того еще никогда в своей жизни не видел. Вокруг фургона разместились десятка два или больше уланов на неподвижных лошадях. Я спросил солдата, стоящего рядом со мной, в чем смысл всей этой сутолоки. Он не ответил, стараясь сохранить сосредоточенный вид. Нас впихнули в фургон в сопровождении двух солдат. В фургонной двери был маленький глазок, и мне позволили глянуть в него. Уланы выстроились в две колонны, по одной с каждой стороны фургона, и мы медленно стали подвигаться вниз по замковой горе к самому центру Тодбори.

– Сколько еще сюрпризов они преподнесут нам? – сказал Джон Саймон. – Сначала они повезли нас со светским визитом к железным баронам – до того как посадить нас под замок; потом они предоставили в наше исключительное распоряжение целую тюрьму и только забыли снабдить ее воздухом; теперь они устроили карнавальное шествие через весь 1 одбори. Но ведь выездные сессии присяжных проводятся обычно в здании самой тюрьмы. Зачем же понадобилась эта прогулка?

– А это хорошенькое зрелище для жителей Тодбори! – произнес старший из двух солдат, тонкогубый голубоглазый парень, которому, по – видимому, очень хотелось, чтобы мы почувствовали его неприязненное отношение к нам. Заговорив, он подался вперед головой и свирепо уперся тяжелым подбородком в жесткий воротник своего малинового мундира. Всем своим видом он олицетворял выразительно подчеркнутую ограниченность. Он и впрямь считал себя стоящим на стражг интересов тех учреждений, для защиты которых был нанят. Каждым дюймом нашего пути он старался отработать свое жалованье. С удовольствием всадил бы он в нас целую обойму боевых патронов, если б мы только вздумали удирать. Я улыбнулся ему на всякий случай: а вдруг он вздумает действовать, не дожидаясь нашего побега!

– Теперь уж кончено! Не удастся вам больше запуги-1 вать порядочных людей своей болтовней, протестами, митингами, собраниями. Не удастся удерживать честных рабочих вдали от места работы! Они с радостью полюбуются на то, как вы получаете свой компот!

Голос его звучал все громче, и он даже ударил по скамье, стоявшей вдоль стенки фургона, чтобы еще убедительнее подчеркнуть грозное значение своих слов.

– Эх, заткни ты свой фонтан, Рольф! – проговорил второй солдат.

– Этот парень все обмозговал! – сказал Джон Саймон.

– И взял нас на мушку! – добавил я. – Того и гляди, он – то и окажется нашим доподлинным судьей!

– Должно быть, получил от Плиммона кучу денег и запродал ему свои мозги, как лосось, попавшийся на наживку, – сказал Джон Саймон.

Солдат, по имени Рольф, вскочил, его ноздри раздулись, рот широко раскрылся.

– А не хочешь ли ты, чтоб я расшиб тебе башку?

– Отнюдь не хочу. Эта колымага – совсем неподходящее место, чтобы отправиться к праотцам. А если тебе мерещится, что при таком усердии ты скорее дослужишься до генерала, то ты жестоко заблуждаешься. Твои хозяева задумали для нас специальную программу, и они не скажут тебе спасибо, если ты испортишь им кашу, доставишь нас к дверям суда покалеченными. Да что мы, собственно, такое сделали тебе, что у тебя чуть ли не разлитие желчи сделалось? Ты что, железный барон?

Второй солдат толчком заставил Рольфа сесть на свое место, когда тот в бешенстве уставился на нас, не соображая, очевидно, что ему теперь предпринять.

– Он думает, что вы безбожники, – благодушно произнес второй солдат, как бы стараясь объяснить и оправдать этим гневную суровость своего грозно ощетинившегося приятеля.

– А если бы и так? Вот не думал, что вы, солдаты, так близко принимаете к сердцу вопросы религии. Что он, дервиш какой – нибудь, что ли?

– Большую часть своей жизни он ни в грош не ставил религию. Но в прошлом году он заболел в Индии лихорадкой, и с тех пор его точно подменили. Еще мальчишкой Рольф работал у священника, который, как он рассказывает, был добрым человеком и один только хорошо относился к нему. Вот почему Рольф частенько выходит из себя, когда встречает людей, которые, как вы, ребята, пренебрежительно относятся к служителям церкви.

– Мы так относимся не ко всем служителям церкви, – сказал Джон Саймон. – За добрых мы так же стоим горой, как и Рольф.

Наклонившись вперед, он слегка прикоснулся к колену Рольфа.

– Не принимай это так близко к сердцу, дружище. Очень жаль, что при виде нас тебе делается не по себе и ты становишься варваром. Лихорадка – препротивная штука, но не лучше ее и мир, в котором доброта такое редкое явление, что даже самая малейшая ласка может на всю жизнь, до самого смертного часа, звучать для человека, как нескончаемая песнь. Никогда у меня и в помыслах не было как – нибудь обидеть тебя. Ты вовсе не так глуп и жесток, как это кажется. Мы же не такие злые и беспокойные, как ты думаешь. Мы слишком мало знаем друг друга, чтобы хотеть впиться друг в друга зубами. Люди отравили твой мозг каким – то особым ядом, Рольф, но ты не давай околпачить себя, парень, не давай околпачить!

Голос Джона Саймона сделался легким и убедительным, и гнев более чем на половину исчез с лица солдата Рольфа. Он сидел совершенно неподвижно, с застывшим лицом, на котором, однако, смутно проступали признаки растерянности и уныния. Я понял, что другой соладат, гораздо более мягкий и одаренный воображением человек, имеет немалое влияние на Рольфа.

Тем временем фургон уже двигался по улицам, замощенным булыжником, и вокруг нас начали раздаваться возгласы – не все одинаковые, а некоторые даже в повышенном тоне. Я выглянул наружу. Мы ехали по одной из торговых улиц Тодбори. Кучки народа возникали почти у каждой двери. Я увидел девиц, машущих уланам, и людей постарше – те хмурились, что – то бормотали и грозили кулаками нашему фургону. И только немногие из присутствующих – а глаза мои даже через густую решетку мгновенно выделили их из общей среды – стояли молча, и па их лицах можно было прочесть самые различные выражения: от тупого безразличия до тревоги и сочувственного страха. Их вид оказал на меня угнетающее действие, и я рад был усесться на свое место.

Фургон опять пошел в гору. Мы поднимались на замковый холм по иной дороге, чем спускались. Фургон остановился на узкой тропке, которая вилась вокруг подножия замка. Выглянув, второй солдат сообщил, что, по – видимому, к суду присяжных направляется какая – то процессия. Одновременно с ним и я стал посматривать в глазок. Я увидел вереницу людей, преодолевающих подъем. Многие были нарядно одеты, как в дни больших праздников. В толпе можно было распознать присяжных, церковников, чиновников – законоведов, просто горожан, их слуг и прислужников.

– Вот так прием! – сказал я. – Прямо по первому разряду. Никогда раньше жизнь моя не погружалась в пену такой красочной сутолоки. Эти молодчики по – праздничному вырядились перед убийством. Но почему и им не дают такой же кареты, как наша, только, разумеется, более веселой окраски и с большим количеством окон? Можно подумать, что некоторые из этих старцев в малиновых мантиях прямо готовы рассыпаться. Холм этот крутоват, а каждая мантия весит, верно, не меньше, чем облаченный в нее человек.

– Они были в церкви, – пояснил второй солдат, сняв фуражку и почесывая черные кудри.

При этом он еще раз улыбнулся своей благодушно – печальной улыбкой.

– Так уж у них водится: перед каждой новой сессией присяжных они молятся богу в расчете, что он благословит их решения. Значит, что бы ни обрушили они на ваши головы, вы можете быть спокойны: в их решении нет ничего безбожного или языческого. На все получено благословение. Вон там и церковь, у самого подножия холма. И она такая же древняя, как и замок.

– Ты рассуждаешь вполне резонно, – сказал я солдату, – и кажешься мне совсем неглупым. Как тебя зовут?

– Джармен.

– Так ты, значит, на нашей стороне?

– О боже, нет! Я ни на чьей стороне. Я солдат и живу как живется. В этом вся моя религия – или почти вся. Мне искренне жаль, что вам так не повезло. Разглядывая вас вблизи, я так и не знаю толком, чем, собственно, вы так уж отличаетесь от меня.

– Значит, ты думаешь, что приговор над нами уже состряпан?

– Ясно. Тут и сомнений быть не может. Да вы посмотрите: некоторые из этих судей уже выдохлись. Они обозлены и были бы очень рады, если бы могли покончить с этим делом сразу, как только совершат подъем на холм.

А фургон знай себе двигался. Остановился он у самого здания суда. Нас высадили. Джармен едва слышно пожелал нам «ни пуха, ни пера», а Рольф уставился на нас с сосредоточенным любопытством. Но подоспела смена караула, и нас быстро провели через маленькую дверцу в каких – нибудь двадцати ярдах влево от главного входа. Мы спустились на один марш в двенадцать ступеней, а затем прошли по свежепобеленному коридору. После этого нас ввели в маленькую комнатку и продержали там несколько минут. Какой – то седобородый господин освободил нас от наручников. Затем мы поднялись по лестнице на следующий этаж и наконец вступили в помещение суда.

Никогда раньше я так ясно не чувствовал своего ужасающего одиночества, как в этот момент, стоя бок о бок с Джоном Саймоном за выкрашенной в черную краску перегородкой, которая на их языке называется «скамья подсудимых». Я мгновенно ощутил холодные токи вражды и недоброжелательства, которые текли к нам из каждого угла этого зала. На тех, кто сидел в самых задних рядах судебного помещения, я едва взглянул. В той части зала было темно, она едва освещалась несколькими тощими свечками, и я не собирался затруднять свое зрение и сознание разглядыванием лиц и фигур сидящих там зрителей.

Понадобилось немногим меньше двух полных присутственных дней, чтобы покончить с нашим делом. При содействии мрачного судьи, красноречивого и честолюбивого прокурора сэра Хораса и до странности нервного молодого адвоката Коллета, присланного нам на подмогу Коннором, в сереньком свете дня – второго дня судопроизводства – мы выслушали нудную речь судьи, из которой нам стало известно, что нам предстоит болтаться на виселице.

Три последовавших за процессом дня были мрачны, удушливы, и наше настроение вполне соответствовало им. Лежа на своих соломенных тюфяках, мы не очень – то много разговаривали. Джон Саймон время от времени мурлыкал какой – нибудь мотив, а раза два я даже слышал, как он тихо смеялся, как будто ускользающая земная юдоль открыла перед ним ранее недоступный источник радости. Только ко второй половине третьего дня я как будто более или менее осмыслил со всей неотвратимой полнотой точное значение того, что приключилось со мной. Поток событий, круг которых сомкнулся надо мной, не до конца прояснил мое сознание, но кое – какие сдвиги в моем мышлении и что – то зловещее в удушье моего ложа вдруг раскрыли передо мной безжалостную истину, и пальцы мои впились в солому как бы в поисках помощи, а губы не переставали повторять тихо – тихо, так тихо, что даже Джон Саймон никак не мог этого услышать из соседней камеры: «Вот проклятие! Вот так проклятие!»

Но четвертый день опять принес с собой ослепительно голубое небо, и это снова помогло мне отшвырнуть в дальний угол некоторые из моих страхов.

– Сегодня воскресенье, – сказал Джон Саймон.

– Я потерял счет дням, – произнес я, и оказалось, что заговорить после долгого молчания гораздо легче, чем я предполагал. – Значит, говоришь, воскресенье?

– А я чувствую очередность дней. Во всяком случае, я заметил, что по воскресеньям городской шум доносится сюда слабее, чем обычно.

– Ясно, день отдыха, – сказал я и позволил моему сознанию с его странными колесиками погрузиться в первую же подвернувшуюся ему колею. Очень уж мне не хотелось, чтобы Джон Саймон в торжественных тонах заговорил о том, что приключилось с нами, об атмосфере нашего суда, где можно было задохнуться не только от духоты, но и от лжесвидетельства, или о том, что еще может произойти с нами. В это мгновение я даже готов был пожелать, чтобы к нам ввалился, шаркая ногами, наш тюремщик Бартоломью и выкинул какое – нибудь свое веселое коленце, лишь бы только не вернулось ко мне потрясающее сознание бессмысленности, которое я испытал позавчера, когда совершил ошибку – попытался как бы со стороны посмотреть на свое положение и почувствовал, как я смешон, обманут и связан по рукам и ногам.

– Алан Хьюз! – тихо позвал меня Джон Саймон.

– Я здесь.

– Ты слушаешь меня?

– Разумеется.

– Я хочу, чтоб ты внимательно выслушал меня.

– Почему так торжественно, дружище?

– Ты, верно, догадываешься, что не исключена возможность пересмотра судебного решения в части, касающейся тебя?

– Почему ты так думаешь? Ты слышал заключительные слова судьи. Они не вызывают сомнений. Два куска веревки – вот приговор.

– Это только прием игры. Им просто надо показать свою непреклонность. Но я глубоко уверен, что в отношении тебя они могут пересмотреть дело.

– Что толку разговаривать об этом? Давай лучше представим себе худший исход. Он гладок, уютен и не требует особенно пристального разглядывания. Я стараюсь держаться беспечно и нахожу, что дается это нелегко. Своими сомнениями и пророчествами ты нисколько не облегчаешь дело. Если присяжные в этом суде обладали бы разумом или просто здравым смыслом, они бы и вовсе не стали судить меня. Вместо этого они предложили бы мне сыграть им коротенькую заупокойную пьеску, пока они схоронят свои мозги, а затем отпустили бы меня на все четыре стороны. Не удалось им заполучить таких орлов, как Лонгридж и Коннор, – вот и решили довольствоваться малым, хотя бы такой птичкой – невеличкой, как я.

– Не предавайся слишком отчаянию. Именно то, что тебе угрожает быть повешенным, и заставит людей посерьезнее подумать о твоей судьбе. Коронный судья учуял, где тут собака зарыта, и только долгие годы повиновения власть имущим помешали ему раскрыть правду и рассказать о ней. Но он пустит в ход какие – нибудь колесики. Да и Пенбори, может, замолвит словечко в твою пользу, если только он уже не отдал богу душу.

– Зачем ты это говоришь? Как – то однажды ты высказал мысль, будто есть какая – то логика в том, что я очутился здесь. Это вполне подходящая эпитафия. К чему же твои старания взять новую ноту? Я силюсь держаться достойно. В одиночестве мне было бы здесь трудно. Не хотел бы я очутиться здесь с кем – нибудь другим, но с тобой – не возражаю.

– Не нужно тебе так думать, Алан. Если замаячит хотя бы самый слабый шанс на твое спасение, хватай его обеими руками!

– А как насчет тебя? Совсем никаких надежд?

– Боже мой, конечно, нет. Ни малейшего намека. Им нет смысла менять свое решение обо мне.

– Почему?

– Да потому, что если бы я как – нибудь вырвался отсюда, то уж показал бы этим господам, как мало останется от их холеных шкур в тот день, когда бедняки наконец и впрямь станут такими беспощадными и дикими, как их обычно рисуют богачи! Нет, пожалуй, у них хватит здравого смысла на то, чтобы выпустить меня отсюда только для расчета со мной вчистую. И хотя наше время скупо на чудеса, но, если бы чудо свершилось, если бы некто явился и вывел меня из этих стен, эти господа никогда не простили бы себе, что постеснялись отбросить в сторону дурацкую комедию суда и следствия и не повесили меня сразу, в ту самую ночь, когда накрыли нас в таверне «Листья после дождя».

– Да, это верно. Если тебе повезет, я хочу быть рядом с тобой. А если после тебя на них еще останутся какие – нибудь клочья шерсти, я доберусь до них, чтобы дощипать ее. Судившие нас присяжные вырвали из меня жалость, как зуб.

– Так помни же, Алан, думай о себе. Если подвернется случай – не упускай его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю