355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гвин Томас » Все изменяет тебе » Текст книги (страница 17)
Все изменяет тебе
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:40

Текст книги "Все изменяет тебе"


Автор книги: Гвин Томас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

14

На следующий день в послеполуденную пору я снова шагал по главной улице Мунли. До того как я расстался с домиком Корнишей, Джон Саймон высказал предположение, что для меня не представляет опасности еще раз сходить в Мунли, ведь я, в сущности, еще ничего такого не совершил и его имя не связывают с моим. Он не стал бы просить меня заглянуть в Мунли, сказал Джон Саймон, если бы не опасался, что встреча с Лонгриджем в таверне «Листья после дождя» может кончиться провалом. Он не считал возможным идти на свидание вслепую, рискуя застать Лонгриджа арестованным и попасть в %засаду. Поэтому мне следовало связаться с Эйбелем и, только получив от него заверение, что путь совершенно свободен, дать знать об этом ему, Джону Саймону, по ту сторону холма.

Когда Джон Саймон впервые заговорил об этом, я не очень – то обрадовался, хотя, конечно, невесело мне было торчать здесь со старым Корнишем, который смотрел на меня как бы с планеты немой тревоги и дурных предчувствий. Но стоило только Эдди Парру сказать, что он готов взять это на себя, если у меня есть малейшие сомнения насчет исхода разведки, как я заявил, что почту за честь хотя бы чем – нибудь помочь им.

По дороге я на самое короткое время забежал на квартиру к Брайерам; там я встретил племянницу миссис Брайер, Фебу – служанку в доме Пенбори. От нее я узнал, что Плиммон и Радклифф готовят мне и Джону Саймону виселицу – аккуратненькую и законом освященную висе лицу – за убийство Бледжли, а Лимюэла собираются сделать коронным свидетелем и главным подручным палача. Она же представила мне исчерпывающий и увлекательный отчет о бурном столкновении между Плим– моном и Элен Пенбори. Ворвавшись в комнату Элен, Плиммон громовым голосом, который, вероятно, был слышен на вершине Артурова Венца, упрекал ее в том, что она преступно позволила себе, пусть даже на одно мгновенье, иметь дело с таким балаганным пройдохой, как я. На основании свидетельских показаний о моей виновности, представленных дворецким Джабецем, который старался выслужиться перед Плиммоном, последний стал расценивать меня как более ядовитую занозу, чем даже бунтовщики из Мунли. Эта новость не содействовала моему успокоению. Я позволил Брайерам накормить меня, не сообщил им никаких сведений о местопребывании Джона Саймона и расстался с ними так быстро, как только мог.

Проходя по улицам Мунли в предвечерней тишине, я убедился, что теперь поселок еще более похож на вооруженный лагерь, чем в последний раз, когда я видел его. Через каждые несколько ярдов были размещены группы солдат – конных или пеших. У пехотинцев был какой – то смущенный и недовольный вид, говоривший, что они действуют не по доброй воле, а из – под палки. Но кавалеристы, крепкие, как быки, молодчики, большей частью сынки богатых фермеров, получали истинное удовольствие от каждого острого и драматического момента, сидели на своих конях с подчеркнутой непринужденностью и совершенно явно горели нетерпением лишний раз проявить свою ретивость. Я шел вперед, низко опустив голову и стараясь не привлекать к себе внимания. На пути моем оказался капитан Уилсон, вооруженный с ног до головы всеми мыслимыми средствами убийства. Увидев меня, он нахмурился, но не сделал попытки задержать меня. Он то и дело поворачивал голову, чтобы полюбоваться новым флагом, водруженным на шпиле поселковой ратуши. Приходили какие – то молодые девушки и любезно предлагали пищу и питье солдатам, в особенности кавалеристам. Но из мужчин и женщин старших возрастов я не встретил никого.

Вдруг я заметил Лимюэла Стивенса и приветливо помахал ему рукой. Едва он увидел меня, как бросился бежать и нырнул в свою лавочку. Я попытался было нагнать его, но, очутившись у двери, нашел ее накрепко запертой. В сердцах я потряс дверь, громко, хотя и не слишком, окликая его по имени. Через стекло мне видны были Лимюэл и Изабелла, стоявшие в полумраке. Они держались за руки и оживленно болтали, как две сороки, сквозь хвосты которых только что просвистел выстрел. Даже через все преграды я явственно ощущал их паническое возбуждение.

При свете ранних сумерек я дошел до таверны «Листья после дождя». Во дворе ее расположилась значительная группа пехотинцев. Им было скучно. Изредка они перебрасывались друг с другом отрывочными фразами, явно не проявляя интереса даже к собственным голосам. Некоторые солдаты были заняты приведением в порядок вещевых мешков и оружия, но и это делалось вяло и без энтузиазма. Лица солдат были угрюмы и полны какого – то опасного раздражения, в особенности когда глаза их останавливались на двери, ведущей в таверну. Около двадцати лошадей стояло на привязи вдоль правой стены трактирного двора. На мое приветствие солдаты что – то хмуро пробурчали в ответ. Пробираясь к двери в таверну, я споткнулся о винтовку какого – то черноволосого гиганта, который в сердцах хватил меня кулаком по ноге, да еще изрыгнул грязное ругательство на меня и на Мунли.

Большая комната таверны была вся заполнена офицерами добровольного кавалерийского отряда – иоменов. Рассмотрев их в непосредственной близости, я больше, чем когда бы то ни было, подивился их необычайному росту, силе, невозмутимому самодовольству, написанному на их лицах. Мне было над чем поломать голову, когда я попытался подсчитать – а сколько же им понадобилось в жизни съесть отборной пищи, поглотить прекрасного воздуха и усвоить бесспорных истин, чтобы дойти до такого чисто лошадиного совершенства. Их оживленная беседа не стихла, когда я вошел в помещение. Эйбель обслуживал офицеров напитками, сохраняя при этом такое же бесстрастие, как и его стойка. Он даже и виду не подал, что знает меня… Господа офицеры приняли меня, по – видимому, за служащего таверны и поэтому даже лишним взглядом не удостоили.

После того как я выпил пива, Эйбель поймал мой взгляд и поманил меня за стойку. Нырнув под деревян – яую доску, я очутился рядом с ним, лицом к маленькой кладовой, где у него хранились бочки и кружки.

– Пока что помалкивай! – проговорил он тихо, а затем сказал погромче: – Вот эти кружки в углу надо помыть. Набери в лоханку чистой воды и сполосни их. Полотенце найдешь вон там, оно висит на веревке.

Я сел на табурет в отдаленном темном углу и наслаждался тихим звяканьем посуды в тепловатой воде. Вытирая кружки, я забавлялся тем, что тяжело дышал на них, а потом до блеска надраивал грубым полотенцем. Обязанность моя, требовавшая только аккуратности, была так проста и однообразна, что лицо у меня, надо думать, достаточно ярко выражало дурацкий восторг; во всяком случае, когда я на мгновение стряхнул с себя состояние далекой безумной отрешенности от всего происходящего, то увидел, что четверо молодых офицеров с полными, лоснящимися физиономиями, перегнувшись через стойку, уставились на меня и громко гогочут.

– Ну и шут гороховый! – проревел один из них, надрываясь от смеха. – Очаровательный болван! Может развеселить и мертвого. Видели вы когда – нибудь такое дурацкое выражение глаз? О боже, боже, а не тряхнуть ли нам малость этого дурня? Может быть, мы вытрясем из него рецепт идиотского блаженства, которое написано на его лице?

– Да ведь это один из трех волхвов, что пожаловали к нам из центральных графств. Они хотят возвестить всем этим вшивым рабам о пришествии нового мессии! – сказал другой офицер.

– Тащи его сюда, уж мы над ним тут потешимся! – прорычал третий, явно не державшийся на ногах и, по – видимому, самый пьяный и самый свирепый из них.

– Правильно, Герберт! – поддержал его другой собутыльник.

Требование Герберта вытащить меня из кладовки и заставить ломаться перед ними наподобие циркового клоуна встречено было пьяной компанией по – разному и с разной степенью энтузиазма. Я продолжал сидеть на своем месте, призадумавшись над их словами. И вдруг Почувствовал сильную усталость. За последние дни мне немало пришлось напрягать мозг, да и физически я много Двигался в том же темпе, что и мои мысли. Я был встревожен и испуган. И страхи так быстро сменяли друг друга, что мое сознание было полностью поглощено сценами разыгравшегося в моем воображении мрачного спектакля, и я почти не ощутил вкуса гнусной плесени, присущего этому состоянию неуверенности и оторопи. Несколько часов, проведенных с Кэтрин в домике Брайеров – таких грустных и все же бодрящих, – безнадежных, как подсказывал ум, и все же умиротворяющих, до некоторой степени сгладили остроту переживаний и восстановили утерянный покой. И вот, сидя здесь, в этом прохладном убежище и предаваясь немудрой радости – плескаться в теплой воде и мыть ею гладкие стенки глиняных и оловянных сосудов, – я почувствовал, как распрямляется моя удрученная душа. Исчезли последние следы душевного разлада, вызванного попыткой идти чужими путями. Я опять стал самим собою: одинокой, но беспечной личностью, полной собственного достоинства. В первую минуту я даже не сообразил, какое отношение имеет эта банда тупых раскормленных и наглых скотов к хитро рассчитанной машине подлости, угроз, жестокости и угнетения, связавшей их с Джоном Саймоном Адамсом в живой черный клубок, в котором проклятые сцепились с проклинаемыми. Когда я услышал их голоса и до меня дошло, о чем они говорят и чего требуют, я осознал только шумы, вторгшиеся во все тихие и ясные уголки моей души, захлестнувшие мои ощущения и разум, из которых складывалось мое я. Впервые со времени моего появления в Мунли я испытал ту крайнюю, не вызывающую никаких сомнений, чудесно проникавшую во все поры сознания ненависть, которая закалила нервную и кровеносную систему Джона Саймона и Баньонов и сделала их несгибаемыми, как омертвевшая кость. Разбив кружку о край бочки и взявшись за уцелевшую ручку с заостренным осколком, я готов был броситься на кого угодно.

– О, ведь это просто придурковатый малый, – услышал я слова Эйбеля, – не стоит делать из него игрушку, господа! Если его не трогают, он вполне безвреден. Ведь какие – то права есть у каждого.

– Что ты сказал? – переспросил тот офицер, которого другие называли Гербертом.

– Я сказал, что у каждого есть какие – то права.

Эйбель и офицеры пристально уставились друг на друга. Трактирщик был спокоен, холоден, как поросшие мохом камни во дворе таверны, на лице у него – ни капли гнева, руки впились в прилавок.

Со стороны камина чей – то голос громко крикнул:

– Полковник будет не очень – то доволен тем, что ты травишь местных идиотов, Герберт. Мой тебе совет: оставь его в покое.

Герберт загоготал и отвернулся. Эйбель поспешно подошел ко мне, вырвал зазубренное оружие из моих рук и силой снова усадил меня на табурет.

– Осторожней! – прошипел он. – Это сумасшествие. Заткни уши, если ты так чувствителен. Тебе еще придется услышать кое – что похлеще.

Сумерки уже сгустились, когда отряд вернулся из караула. Солдаты и офицеры устроились поудобнее и принялись за еду и питье. Четыре женщины, в том числе и мастерица на всевозможные шалости Флосс Бэннет, пришли из Мунли, чтобы помочь Эйбелю и его жене в приготовлении пиршества. Для солдат столы были расставлены на дворе, и хотя кое – кто из них и жаловался на щиплющий холод, им приказано было довольствоваться тем, что есть, или убираться. Когда появились куски жареного мяса и пиво, ропот прекратился. Внутри таверны праздничное настроение достигло высокого градуса. До того я редко встречал людей, пожиравших чуть ли не целые мясные туши, поэтому я наблюдал за их обжорством почти с благоговением и даже с каким – то паническим страхом. Я готов был часами стоять как вкопанный, только бы не упустить ни одной, хотя бы и незначительной подробности этой картины, или бродить вокруг и расточать похвалы наиболее расторопным из этих колков, чьи зубы едва успевают вонзиться в кусок мяса, как уж он исчезает в их лоснящейся от жира, самодовольно ухмыляющейся пасти. Некоторые из офицеров, в особенности Герберт, считали для себя оскорбительным, что я так настойчиво и пытливо впиваюсь в них глазами.

– Что здесь за праздношатающиеся духи завелись? – проревел Герберт своим бычьим голосом.

Все это, конечно, плохо кончилось бы, если бы Эйбель предусмотрительно не включил меня в состав обслуживающего персонала и не снабдил белоснежным передником, жестким от крахмала и сковывавшим мои движения. Мне поручено было обходить столы с большим деревянным подносом, уставленным соусниками с подливой к жаркому.

От подливы, клубясь, шел пьянящий пар; мои глаза и губы быстро увлажнились от голода. Это не сделало мои движения проворнее, а привычка некоторых офицеров подскакивать и отталкивать свои стулья назад, по мере того как разговор принимал все более и более возбужденный характер, служила для меня немалой помехой. Но постепенно я освоился с работой, стал размерять свои шаги между столами с точностью до одного дюйма и был особенно осторожен с теми офицерами, которые больше других проявляли склонность ерзать и вертеться на своих стульях, как только я приближался к ним. И скоро я уже стал проливать только самую малость подливки, и то лишь на избранные шеи.

Обед закончился, Эйбель кивнул мне из угла, и я подошел к нему.

– Снимай передник и ступай за мной! – сказал он.

– Какое милое и приятное зрелище! – вырвалось у меня, и мы с Эйбелем обвели глазами помещение.

Кое – кто из офицеров уже пощупывал глазами Флосс и ее товарок с тем же вожделением, с каким только что глазел на свинину. Любопытно было бы посмотреть на их охоту, когда она начнется. Казалось прямо неправдоподобным, чтобы природа столкнула на одном пути таких опытных охотников, как эти офицеры, и таких хорошо спевшихся птичек, как Флосс и ее приятельницы. Интересно мне было еще знать, как обстоит дело у этих знатных джентльменов: выработалась ли в их среде какая – нибудь специальная техника для прикрытия распутства или же они действуют по тому же звериному способу, что и парни из скотоводческих становищ: бери– хватай.

– Иди, иди за мной! – повторил Эйбель. – Сигнал получен. Джон Саймон уже в пути. Он просил, чтобы ты присутствовал при встрече, это может оказаться не бесполезно для дела.

Кассу и обслуживание посетителей Эйбель оставил на попечение жены. На ней был отделанный рюшами белый чепец и темно – красное платье; выглядела она совсем больной. Желтоватое лицо выражало скуку. По цвету и неподвижности оно не многим отличалось от дерева, из которого были сделаны пивные бочки, хотя и не сулило благодатной одури, таящейся в них. В этой женщине жизнь перемололась в цепкую и настороженную подозрительность, и, наливая кружку или стакан, она каждый раз сопровождала их молниеносным взглядом пронзающей ненависти, брошенным через конторку на пирующих. Командир добровольцев частенько взглядывал на нее, как бы мысленно взвешивая: а не отравит ли эта ведьма всех его солдат и офицеров, не спровадит ли их на тот свет? Сам он потягивал пиво медленнее, чем остальные.

Я последовал за Эйбелем через дверцу, находившуюся в задней стене кладовой. Мы очутились в пристройке к кухне, и Эйбель, который шел впереди меня, своими движениями раскачал две подвешенные к потолку свиные туши. Холодные и влажные, они сбоку ударили меня по голове. Будь Эйбель менее сосредоточен и суров, я бы сказал ему, что я не знаю ничего более отвратительного, чем надвигающиеся на меня из мрака туши животных, особенно свиней.

Мы вышли на широкий черный двор таверны. С переднего двора, где находились пехотинцы, громче прежнего доносился буйный шум, а на крыше таверны вспыхивали отблески факелов. Но если не считать единственного рыгающего и отправляющего свои естественные потребности молодчика, уцепившегося за стенку примерно в десяти ярдах от нас, мы были здесь одни и никто не мог нас увидеть. Я прислушивался к журчанию прохладного горного потока, несшегося между зелеными склонами гор. Оба мы про себя пожелали солдату поскорее справиться со своими делами. Он, должно быть, все – таки поторопился, потому что вскоре мы услышали, как он заковылял прочь, что – то бормоча. Эйбель повел меня к небольшому сараю в левом углу двора. Сарай был наполовину загроможден мешками, в нем устоялся смрад плесневеющей картошки и брюквы. Эйбель отбросил в сторону пять – шесть из сваленных в кучу мешков, и за ними обнаружилась дверь высотой не меньше чем в три фута. Он толчком открыл ее, и мы увидели грязную лестницу. Эйбель пошел вперед, показывая мне дорогу. Поднявшись примерно на восемь ступенек, мы добрались до выступа, который можно было принять за обширную нишу; он был тускло освещен одной – единствен– ной свечой. После ароматов, яркого света, оживления, жадного насыщения, которые царили в зале таверны, я ощутил грусть и одиночество…

– Что за мрачное и неприятное место! – сказал я Эй– белю. – Оно совершенно не отвечает моему настроению. Подними повыше свечку, я хочу осмотреться.

– Можешь оставить здесь свет, – произнес чей – то низкий голос из угла, куда не проникало угасающее мерцание нашей свечки.

Голос был мягкий и привлекательный, но тем не менее он чем – то поразил меня.

– Это и есть арфист, друг Джона Саймона Адамса?

– Он самый.

– Ты думаешь, что на него можно положиться?

– Так сказал Джон Саймон. А в Мунли, мистер Коннор, это решает вопрос. Джон Саймон считает, что арфисту будет полезно повидать вас, познакомиться с вами.

– Что ж, если он предаст нас, то он будет один из многих, готовых поступить так, – произнес чей – то другой голос, более высокого регистра и более суровый, чем у Коннора.

– А окна затемнены? – спросил Коннор.

– В ожидании этой встречи я еще много дней назад забил окна досками.

– Вполне надежно?

– Вполне. Смею надеяться, мистер Коннор, что я не меньше вас опытен в таких делах и умею провести за нос таких господчиков, как те, что расположились у нас там внизу.

– Ну – ну, не обижайтесь, Эйбель!

Эйбель опустил свечу и поставил ее на пол рядом с другим, почти догоревшим огарком. При этом освещении я стал всматриваться в двух мужчин, сидевших в нескольких ярдах от меня на возвышении из соломы и мешков. Коннору лет под пятьдесят. Темно – зеленое пальто наглухо застегнуто до самого подбородка. Нос длинный, глаза сидят глубоко. Когда он успокоительно улыбнулся мне, я успел заметить, какие у него ровные и прекрасные зубы – совсем как миниатюрный частокол. Нетрудно было понять, что умом этот человек значительно превосходит окружающий его мир, что чувства свои он размеряет по каплям, а жизнь свою прочно и уверенно держит в собственных руках. Какой – то своеобразный штрих в повороте головы бросился мне в глаза, пока он рассматривал меня, как некую диковину, как образец человеческой породы, для которого ему без напряжения, так сразу, трудно найти место в своем педантичном, ясном каталоге целей и средств для их достижения.

Иное впечатление производил человек, сидевший рядом с Коннором. Он был значительно худощавее и носил темный мешковатый костюм рабочего – литейщика с выцветшим шарфом вокруг шеи. Его глаза остановились на мне критически и недоверчиво, а я впился взглядом в крупный узел его рук, которые он неподвижно держал на уровне подбородка. Я сразу почувствовал, что этот человек, как и я, обладает особым пониманием внутреннего одиночества, но того одиночества, из которого сладость и радость ушли через затейливую систему дренажных труб, какую только могут изобрести безумная нужда и обманутые надежды.

– Мне необходимо спуститься вниз, – сказал Эйбель.

– Как вы думаете, долго ли еще придется нам ждать Джона Саймона? Нам ведь нельзя слишком долго мешкать здесь.

– Он и секунды не потратит лишней, поскольку это от него зависит. Уж вам – то это должно быть известно!

– Не очень – то здесь уютно – с этим львиным логовищем прямо под нашими ногами.

– Эль хорошо делает свое дело. Вы увидите, что очень скоро львы завалятся спать или сделаются совсем ручными.

– Надеюсь, что это будет именно так, а не иначе.

Эйбель стал спускаться вниз, при этом он так напряг всю свою мощную широкоплечую фигуру, будто старался освободить ноги от части своего собственного веса, под которым деревянные ступеньки могли заскрипеть совсем некстати.

– В моей конторе в Тодбори мы чувствовали бы себя куда приятнее, чем в этой дыре, – сказал Коннор.

– Даже с дюжиной полицейских ищеек по обе стороны входной двери? Я ни на грош не верю вашему старшему клерку.

– Да и я не верю. Поэтому в моей конторе не найти и самого крохотного клочка бумаги, который служил бы уликой, связывающей мою работу респектабельного адвоката с деятельностью человека радикальных взглядов.

– Вы всегда были большой поддержкой для всех нас, мистер Коннор.

– А для меня только эта сторона моего существования и есть настоящая жизнь. А все эти акты о передаче имущества и оформление жульнических сделок – они могут только вогнать человека в гроб.

– Я часто думаю о вас.

– Занимать место в ваших мыслях – это, некоторым образом, честь для меня. Что же вы думаете обо мне, Джереми?

– Меня, признаться, удивляет, что вы кладете свою голову в петлю ради дела, которое вряд ли может иметь успех – разве что в далеком будущем.

– Есть люди, Джереми, у которых чувство будущего развито не меньше, чем чувство прошедшего. Я еще в юности посвящал много времени чисто умственной деятельности. Отец мой был снобом в науке. Не будь он безбожником, он бы и себя и меня обрек на служение церкви и даже предпочтительно на монашество. Но, будучи правнуком Давида Юма, он мечтал сделать из меня Наполеона современной философии. Он дал мне все, кроме практического опыта, без которого дар логического мышления не может высечь искру и загореться настоящей жизнью.

– Значит, мы – кремень?

– Больше, чем кремень, Джереми. Вы сама жизнь. Вы и ваша братия войлощаете в моих глазах совершенное развитие идей, направленное к совершенной и ясной цели. Понимаете, что это значит для одинокого философа, зарывшегося в пыль фолиантов?

– Скажи, ты – Лонгридж, Джереми Лонгридж? – спросил я у младшего из собеседников.

< – Да, я – Лонгридж. Что ж из этого?

– Я слышал о тебе. Мне хотелось встретиться с тобой. Когда – то я был очень дружен с Джоном Саймоном.

Джереми посмотрел на меня так, будто собирался что – то ответить, но не сказал ничего. Я почувствовал, что он догадался о моих мыслях и одобрил их. Руки его опустились. Он отвел взор от моего лица, и наши глаза одновременно стали следить за маленьким озерцом из серого растопленного сала, образовавшимся вокруг основания выгоревшей свечки. Потом, посмотрев на Коннора как – то искоса, Лонгридж сказал:

– Если и так, все же это непостижимая тайна.

– В чем же эта тайна? – спросил я, чувствуя себя несколько не в своей тарелке в обществе этих двух людей, обладавших, казалось, глубоким самопознанием и непреклонными убеждениями. – В чем же она? – переспросил я.

– В том, что некоторые люди поднимают кулаки не потому, что их вынуждает к этому голая нужда. У нас дело обстоит иначе: для многих из нас просто нет другого выбора.

При этом он посмотрел в мою сторону и улыбнулся, как бы радуясь, что я первый заговорил с ним. В этот момент я убедился, что Лонгридж очень застенчив, и это как – то еще больше приблизило меня к нему.

– Всем нам есть из чего выбирать, – сказал Коннор, беспокойно оглядываясь по сторонам и как бы изо всех сил стараясь поддержать разговор, лишь бы только не допустить молчания.

– Не знаю, – откликнулся Джереми Лонгридж, – но мне кажется, что такие люди, как Джон Саймон Адамс и я, мы в общем мало чем отличаемся от листьев, подхваченных ветром; мы – какие – то осколки горестных чувств, терзающих широкие массы. Из городских домов и сельских лачуг, из питейных заведений и потогонных предприятий– отовсюду поднимается волна гнева, а с ней начинаем шевелиться и мы. Нет у нас выбора, мистер Коннор, – вот разве в последнюю минуту дается право выбирать, на какую ноту нам настроить свой крик. Например, Уилфи Баньон выбрал высокую ноту.

– У каждого из нас есть выбор. Вот и вы с Джоном Адамсом могли бы избрать для себя сытое и пьяное молчание. Могли бы подмять под себя более слабые существа. Вы смышленее других и сумели бы неплохо устроиться, если бы хорошо чувствовали себя в этом свинарнике. Но над некоторыми из нас тяготеет проклятие: нам во что бы то ни стало надо провозглашать мысли то слишком грандиозные, то слишком глубокие для того, чтобы они могли улечься в рамки существующих отношений. Так что остается одно: либо расширить рамки, либо сократить свои требования.

– А ты что выбрал, арфист? – обратился ко мне с вопросом Лонгридж.

– Не знаю. Я никогда не смотрел на жизнь так, как, по – видимому, смотрите на нее вы, друзья: точно это какая – то самостоятельно существующая вещь, которую можно отшвырнуть или полюбить. Для меня жизнь просто струится вокруг, не слишком задевая меня, и мне недосуг серьезно призадуматься над ней. Нет, я никогда не ломал себе голову над вопросом о выборе. Вот и сейчас мне хотелось бы находиться подальше отсюда. Хотелось бы, чтобы и Джон Саймон Адамс был подальше отсюда. Чтобы и сейчас в нем пела радость, как в прошлом. Но я здесь, и он тоже. И хотя радость, может быть, по – прежнему живет в нем, но она поет песни, к которым мои уши глухи. Я чувствую, как глубоко вы ненавидите власть имущих, чувствую ваш гнев. Меня эти власть имущие тоже держат за ногу, и я брыкаюсь, стараясь освободиться. Все же время идет, а я все еще здесь, как кролик, пойманный лаской. Вот что меня озадачивает…

– Самый инструмент твоих страстей настроился на новый лад. У каждого из нас есть куча своих особых пристрастий, от которых мы отделываемся различнейшими путями. Из них самый простой – игра на арфе. Но искать и найти наиболее выразительные из струн, повисших между людьми, и покрепче подтянуть их, чтоб поскорее услышать подлинно сладостные мелодии жизни, – вот, арфист, стоящее дело. Займись этим, и ты увидишь лицо радости, а не зад ее, который ты созерцаешь и посейчас.

– Так вот, значит, чем я до сих пор занимался!

– Во всяком случае, на то похоже.

– Унизительное же это занятие!

– Только тогда, когда ты с устрашающей ясностью проникнешься пониманием человеческих судеб, муки и радость творчества вознесут тебя на вершины искусства.

– Выходит, что меня ждет незавидная судьба.

Я подумал о Кэтрин и Джоне Саймоне, потом в мыслях моих внезапно вспыхнул образ молодой женщины, ставшей женой этого самого Джереми и внесшей в его пылкую, отчаянно искалеченную жизнь спокойствие, хладнокровие, стремление к добру.

– Все, что связывает мужчину с мужчиной или мужчину с женщиной, на мой вкус дурно и горько. Мне бы хотелось очутиться далеко отсюда – невредимым, беспечновеселым, всепрощающим, с музыкой в ушах и звериным удовлетворением в руках. Я хотел бы, как олень, убежать в свою долину на Севере. Бегство от мира, который растет и нагуливает такие мускулы, как Мунли, – вполне разумная мера.

– Все мы, может быть, предпочли бы бегство, арфист. Но какое – то пламя любви горит внутри нас, и хотим ли мы или не хотим, а обязаны прислушаться к нему.

Пол под нами задрожал: пение обоих воинских отрядов, расположенных внизу, достигло своего высшего предела.

Было в нем какое – то осатанелое исступление, в особенности в пении солдат – пехотинцев, которые явно старались перекрыть своим ревом офицеров, а те в азарте состязания уже давно отбросили в сторону всякое попечение о приличии. Офицеры горланили какую – то патриотическую песенку, еще более сальную, чем куплеты, распеваемые солдатами; а те выскребали грязь из длинной песни – легенды о каком – то порнографическом подвиге, сущность которого, насколько я мог разобрать, заключалась в том, что бывший солдат этого полка зверски обесчестил девушек целой деревни. Я напряженно прислушивался к немногим словам, которые удавалось мне более или менее ясно разобрать, и к хаотическому разнобою, созданному встречными волнами звуков, вырывавшихся из могучих глоток взбудораженных людей. Какой – то элемент самозабвенного неистовства слышался в этом нарастающем нагромождении шумов, которые при взгляде на помрачневшие и напряженно – задумчивые лица моих собеседников вызывали во мне острую ненависть. У меня не было ни малейшего желания очутиться внизу, с солдатами; даже больше: в любое время я бы охотнее отправился на тот свет, считая, что найду там гораздо более опрятную и привлекательную квартиру для постоя. Но в тот момент я жаждал обладать их тупой невосприимчивостью к больным и болезнетворным страстям, тому материалу, который, по – видимому, окрашивает нашу личность. Меня все больше и больше преследовало ощущение, будто я – некое пожертвование, меЛкая монета, брошенная в кружку ловкими пальцами созидательницы – истории, хотя общей суммы мне не дано знать, даже если бы я этого хотел.

Внизу вдруг послышалась какая – то суета. Снаружи раздался торопливый шепот нескольких голосов, а еще через несколько секунд на верхней ступеньке лестницы появился Джон Саймон. Он задыхался и для устойчивости вцепился в шаткие деревянные перила. Подхватив меня под руку, Джон Саймон улыбнулся Коннору и Джереми, которые встали, чтобы приветствовать его, полные нетерпения и вопросов, готовых сорваться с их губ.

– Как раз за пенборовским домом, – сказал Джон Саймон, – несколько солдат вышли из – за деревьев. Не думаю, что они гнались за мной, я даже не уверен, заметили ли они меня, но на всякий случай я бросился от них наутек.

Тут он приложил руку к голове.

– В результате у меня опять разболелся шрам на том месте, по которому меня ударил Плиммон.

– Мы слышали, – тихо сказал Коннор.

– Расскажи нам об этом, Джон Саймон, – попросил Лонгридж.

– Как нибудь в другой раз, попозже, гораздо позже. Сегодня у нас не очень – то много времени, а сделать нужно массу всяких дел.

– Так, значит, Джон Саймон, ты относишься теперь к нашему делу так же, как и я? – спросил Джереми.

– Умом я всегда был на твоей стороне. Но некоторые обстоятельства сбили меня с толку. Я очень жалею об этом, жалею сильнее, чем могу выразить. Нет нужды теперь возвращаться к этому.

– Совершенно не стоит возвращаться. Давай лучше поговорим о предстоящих делах. Как ты думаешь: люди, которых ты вел за собой с вершины мунлийской горы, способны вновь подняться?

– Только если вооружить их. Они, может быть, никогда не простят мне, что я сунул их головы в пасть этим мясникам – аристократам; но никогда не посмеют они сказать, что я лишил их возможности расквитаться с этими молодчиками. Им только не хватает выучки и нет у них оружия. Тебе это известно.

– Винтовки и пики, которые я предложил вам три месяца тому назад, все еще лежат на прежних складах, – сказал Коннор. – Их можно доставить и распределить, как только ты скажешь нужное слово.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю