355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гвин Томас » Все изменяет тебе » Текст книги (страница 20)
Все изменяет тебе
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:40

Текст книги "Все изменяет тебе"


Автор книги: Гвин Томас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

16

Только в следующий вторник к нам допустили первого посетителя. Пришла Кэтрин повидаться с Джоном Саймоном. Со мной она разговаривала через решетку. Я ее не видел, но мне приятно было слышать ее голос, хоть я и чувствовал, что его ткань так туго натянута на раму отчаяния, что вот – вот лопнет… На мой вопрос о Дэви она ответила, что он очень занят своими корзинками и постоянно справляется о нас обоих.

– Поблагодарите его за это, Кэтрин, – попросил я.

Дальше я уже только слышал, как она шепотом разговаривала с Джоном Саймоном.

Я прислушивался к шороху человеческих тел, тяжело ворочающихся на соломе в соседней камере. Мне послышалось, будто Джон Саймон слегка повысил голос, стараясь утешить Кэтрин. Немного погодя пришел Бартоломью и сказал, что Кэтрин уже пора уходить. Постучав ключами в стену, он двинулся дальше. Потом до меня донеслись горькие рыдания Кэтрин, и хотя было вполне естественно, что она плакала, я с недоумением воспринял эти звуки. Наконец дверь в камере Джона Саймона хлопнула и там наступила тишина.

– Она даже не попрощалась с тобой, – сказал Джон Саймон. – Трудно ей, бедняжке, приходится.

– О, это сущие пустяки! А вот плохо, должно быть, когда человека так скрутит, так скрутит, что и не передохнуть.

– Да. Ну, я попробую подремать минутку. Может быть, мысли мои чуть скрасятся снами…

Около часу или немногим больше того стояла полная тишина. Даже тюремные крысы, за возней которых мои уши привыкли внимательно и сочувственно следить, казалось, примолкли. Нам принесли ужин, а потом мы опять остались одни. Когда сумерки начали сгущаться, я услышал голос Джона Саймона. Он очень тихо окликнул меня через отдушину и предложил подойти поближе.

– Я не хочу, чтобы кто – нибудь услышал то, что я тебе скажу, а снаружи всегда неожиданно могут оказаться чьи – нибудь посторонние уши. Даже и Бартоломью не следует доверяться. Свою моральную добропорядочность он уже давно растерял. По человечеству ему, может быть, и жаль нас, но за четверть пинты эля он, думается, способен дважды продать нас.

– В чем дело?

– А в том, что Кэтрин ухитрилась сообщить сегодня во время свидания. Она получила вести от Лонгриджа. Он велел передать нам, чтоб мы не теряли надежды, что не все потеряно.

– Рад слышать, что есть люди, которые так думают. Но от этого нам ни тепло, ни холодно. Где Лонгридж? Как его дела?

– Кэтрин самой приходится довольствоваться только обрывками сведений. Коннор две недели назад арестован в Манчестере и ждет суда. Солдаты захватили большую часть боевых припасов, которые он собирался переправить повстанцам южных долин. Плиммон и Радклифф распорядились «прочесать» всех, кто не ушел в подполье и кто, по их мнению, сочувствует нам. Лонгридж еще скрывается, и все – таки он велел Кэтрин передать нам, что дела наши далеко не безнадежны и что нам не следует отчаиваться. Мунлийские рабочие вернулись к работе: они согласились на снижение заработной платы – речь идет, конечно, только о тех, кто остался в Мунли. Радклифф ввез много рабочих рук из восточных графств и целыми пачками выбрасывает из заводских домов на улицу семьи уволенных. Кто чудовищно наживется в ближайшее время, так это пароходные компании, перевозящие эмигрантов в Америку!

– Уж они – то наверняка наживутся! Подумать только, какое усиленное движение происходит теперь по всей стране, а многие отправляются за океан! Невеселый пир устроили Плиммон и Радклифф. Они вроде осеннего ветра: как подуют, так листья уносит. Ах, если бы унесло и нас.

– Лонгридж сообщил, что если нам понадобится известить его о чем – нибудь, то в тодборийской таверне «Флаг» всегда найдется пара ребят, которым мы можем довериться.

– А ты отправил ему какое – нибудь послание через Кэтрин?

– Пока она была здесь, я как – то не вспомнил ничего важного. Меня огорчило, что она пришла, и я посоветовал ей не подвергать себя больше опасности. Бог мой, натерпелась же она горя из – за меня! Ах, Алан, почему я, подобно тебе, не держался подальше от таких чувств.

– А что бы ты, собственно, мог передать Лонгриджу? Что мы можем ему сказать? Если только не свершится чудо – а с такими парнями, как мы, которые не в чести у попов, чудес не бывает! – то нам крышка.

– Я начинаю думать, что это не так. До прихода Кэтрин я согласился бы с тобой. Даже пока она оставалась здесь, признаюсь, я на мгновение подумал о возможности спасения, и тут же отбросил эту мысль прочь. Нет никакого смысла просить Кэтрин передать Лонгриджу, как мы рады, что он жив, или сказать ему, что мы все еще верим в человеческое достоинство. Стоит ли ей рисковать свободой ради того, чтобы зайти в таверну «Флаг» и довести до сведения друзей Лонгриджа о наших чувствах. Но после ее ухода я вдруг понял, что не может остаться незавершенным ничто из того, что однажды возникло между мной и ею. Вся замерзшая река ее смирения тронулась, и на ней, возможно, окажется какая – нибудь льдина – для меня, для Кэтрин или для тебя.

– В таком случае нам пришлось бы проявить себя ловкими прыгунами, Джон Саймон, а здесь у нас нет даже порядочного простора для разбега.

– В Лонгридже есть что – то незаурядное. Его ненависть– настоящий стальной молот. Арест Коннора, да и мой, как бы мало я ни значил, ничуть не обескуражил его. Как и все наши, он сознает, что, если они на этот раз потерпят поражение, им останется только одно: стать в очередь за новыми комплектами цепей, причем Радклиффу и Пенбори будет принадлежать последнее слово даже при решении вопроса о весе и форме этих цепей. Когда Лонгридж выйдет из подполья, он придет за нами и с радостью разнесет вдребезги все, что станет на его пути.

– Что ж ты все – таки велишь передать ему?

– Пусть знает: мы со своей стороны сделаем все возможное и невозможное, чтобы помочь ему. И пусть уж лучше моим последним делом на земле будет создание заповедника для диких лис, чем царства для радклиффов.

– Кто же передаст твое послание? Кэтрин?

– Она больше не придет.

– Кто же в таком случае?

– Наш тюремщик, Бартоломью. Как рассказала мне Кэтрин, он пропустил ее сюда, а ведь шериф графства заявил, что никому из мунлийцев не дадут свидания с нами. Так что Бартоломью здорово рисковал. Возможно, что он и впредь не очень – то будет придерживаться буквы закона. Из наших бесед с ним у меня создалось впечатление, что тень его былой порядочности, хоть и спотыкаясь, все – таки бродит где – то среди обломков крушения его былых мечтаний. Сегодня вечером я его еще раз прощупаю. Должен же в этом человеке найтись хоть самый крошечный уголок, очищенный от скверны!

– Ни дюйма! Можешь сколько угодно тешиться такими мыслями, но не вздумай что – нибудь строить на них. Ороси его нутро парочкой – другой кружек пива, и он тебе такую скверну разведет, что только успевай уши развесить!

– В воздухе носится ожидание перемен. Это должно сказаться и на нем, как на любом другом человеке. Если наши парни на воле попытаются освободить нас, то это значительно упростится для них, если мы хоть на самую малость запасемся сочувствием и содействием Бартоломью.

– Здесь в воздухе действительно кое – что носится, но переменами даже не попахивает. Никогда еще мне не доводилось побывать в таких местах, где все, казалось бы, так прочно установлено, как здесь. Давай лучше спокойненько посидим и постараемся не очень ублажать эти огромные гранитные глыбы, и не биться о них головами. Пусть Лонгридж поступает, как считает нужным, а если несколько добрых зарядов нашей брани могут оплодотворить его гнев и даже еще распалить – что ж, мы готовы браниться. А лучше смиримся и будем думать о тех теплых солнечных летах, которые мы знали в детстве. Помнишь, как мы лежали целые дни на зеленом косогоре возле кузницы и прислушивались к рассказам стариков о достатке, который они знавали или который им никогда не дано узнать? Нет, пожалуй, более полной радости, чем эти воспоминания, и ничего лучшего или худшего о жизни не скажешь.

– Посмотрим, как все сложится. Но я все – таки чем – то взвинчен. Я даже готов кричать об этом. Я снова рвусь действовать.

В этот вечер Бартоломью опять навестил нас. Он притащил с собой свой большой фонарь и, заперев дверь, медленно двигая руками и тяжело дыша, отставил его в угол. Усевшись на скамье, он извлек бутылку и щербатый грязный стакан. Задумчивость его граничила с меланхолией, и я поинтересовался, какие – такие дела довели его до такого состояния.

– Бывают минуты, – ответил он, – когда человеку становится ясно, что лучше бы ему быть пастухом или еще чем – нибудь в этом роде, но только не тем, что он есть.

Бартоломью вздохнул, налил себе полный стакан вина и стал попивать его небольшими глотками.

– Не очень это просто – быть в моей шкуре!..

– Нельзя сказать, чтобы очень. Не так, конечно, просто, как пасти овец.

– Сегодня сюда приходил для разговора со мной секретарь шерифа нашего графства. Такой пронырливый, хитренький стервец – самый типичный из этих господчиков. Глаза у него раскиданы прямо поперек рыла, понятна тебе моя мысль?

– Я знаю, – сказал Джон Саймон, пододвинув тем временем поближе к отдушине скамью и взгромоздившись на нее, чтобы участвовать в разговоре, – это один из тех, кто чужими руками загребает жар для своей клики. Так по какому поводу приходил этот секретарь, Бартоломью?

Тюремщик ответил не сразу. Улыбаясь, он бросил беглый взгляд на отдушину, из которой раздался голос Джона Саймона.

– Рад, что вы опять так бодры, Адамс! А я все думал о том, как вы будете горевать после ухода вашей прекрасной подруги, и это здорово донимало меня. Ужасно видеть человека в таком беспомощном состоянии, как ваше, ужасно! Вот поэтому – то я и говорю, что должность моя нелегкая. Какая овца попала бы в такую чертову переделку, как вы, ребята? Какая овца стала бы когда – нибудь рисковать головой только потому, что другие овцы не получают справедливой доли с тучных пастбищ?

– Даю голову на отсечение, что таких овец набралось бы немало! И они, надо думать, справились бы с этим делом побыстрее нас, так как действуют проще и прямее.

– Может быть. Я не задумывался над такими вещами. Недостаточно наблюдал их. Так вот, этот секретарь сказал, что за мной следят в оба; по его словам, я будто бы быстро теряю служебную хватку и уж он – де позаботится, чтоб меня убрали из замка, если я не подтянусь. Вот что он наговорил, а кулаки держал прямо перед моим носом – это у него такая повадка, он этим запугивает людей. Подтянуться надо, сказал он. Начал он с того, что я – де с вами миндальничаю, устроил вам легкую жизнь, – и предложил удвоить охрану. Я, мол, поглупел и обмяк, и как бы вы не воспользовались этим и не бежали. Лично я полагаю, что этот мой рыжий помощник Джэйкоб регулярно доносит на меня Дэнверсу. Дэнверс – фамилия секретаря.

Бартоломью опять помолчал.

– Час тому назад Джэйкоб окончательно вывел меня из себя, и я так швырнул в него сапогом, что прошло не меньше пяти минут, пока мне удалось вновь заполучить свою обувь. Малыш сидит себе теперь в конторе, одно плечо все еще приподнято над спинкой стула и все еще ноет у него, а сам он горестно всхлипывает и скулит, что он – де считает меня своим отцом родным и у него в мыслях нет заниматься такими делами, как доносы Дэнверсу. Не забыть бы мне дать малышу Джэйкобу одну из тех мягчительных мазей, которыми я пользуюсь для своей ноги: пусть прикладывает ее к плечу. Но больше всего Дэнверс говорил о калитке.

– О какой калитке?

– Об этом – ни гу – гу. О таких вещах вы и спрашивать меня не должны. Никогда не спрашивайте у надзирателей о калитках и дверях. Это вроде как бы прописная истина. Я рад, что эта молодая женщина не расстроила вас своим приходом, Адамс. Какая красавица! Она приходила сюда ежедневно. Я чуть не разболелся, видя, что она близка к слезам. Мне приятно, что я дал ей возможность повидаться с вами. И меня радует, что свидание не принесло вам новых огорчений. Почему, черт возьми, люди не могут приходить и уходить, когда им хочется, – все люди?

– Я бы лучше потолковал с вами о более безобидных вещах, ну, скажем, о калитках или воротах, – сказал Джон Саймон. – Вы не будете в накладе, если даже и поговорите о воротах, а нам польза тоже невелика. Что бы там ни заявлял ваш Дэнверс, а вы с самого начала держите нас в ежовых рукавицах. Можете рассказать нам о вашем споре с этим чиновником так, будто мы для вас часть стены, и это сразу же облегчит ваши почки или что там еще разболелось у вас от желания показать нам занозы, которые загнал в вас Дэнверс.

– Видите ли, всем штатным служащим замка полагается входить и выходить через главные ворота и говорить пароль часовым. Ну не дьявольская ли это волокита, да еще для человека, который и годами и умом перевалил за верхушку своей жизни, а все еще чертовски любит потягивать винцо из кувшина и припоминать – пусть хоть на минутку – былую мужскую стать в объятиях ласковой девочки. Так вот, уж давненько я обнаружил в конце коридора № 7 дверь, которой перестали пользоваться, как отсыревшей. Она открывается в небольшой туннель, а туннель упирается в калитку, вделанную в главную замковую стену. Снаружи эта калитка незаметна, она прячется под густым плющом, свисающим в этом месте – ну, чисто занавес. Время от времени я выкрадываюсь через эту калитку – и все шито – крыто.

– А калитку – то вы оставляете незапертой?

– Этого не знает никто, кроме меня. Теперь – то туннель уже начинает засоряться камнями, но как приятно обладать такой тайной! Дэнверс не имеет понятия об этой двери и потому ломает себе голову, как это происходило, что кое – кто из солдат видал меня в Тодбори, хотя я нигде не значился прошедшим через главные ворота. Так что на ближайшее время я буду пользоваться главным входом, произносить пароль и делать все, что требуется, только бы казаться паинькой. Было бы, конечно, лучше, если б я не растравил малыша Джэйкоба. Он – парень застенчивый, и я просто для собственного удовольствия свел его с некоторыми первосортными девками в Тодбори, большими мастерицами своего дела: им ничего не стоит сделать так, чтоб тебя в одну минуту зашатало, закружило и в дрожь кинуло. Я на своем веку грешил немало. Шагал себе по дорогам зла и в ус не дул. Но теперь мои ноги тяжелы, как свинец, и у меня бывают такие судороги, которых ничем не успокоить. Плохо мое дело, друзья.

– Что же с вами? Вы больны?

– Еще как болен, прямо на волос от смерти! Всю прошлую ночь я задыхался и обливался потом. Малыш Джэйкоб говорит, что я кричал. Может быть, так оно и было, потому что я очень струсил.

– Что – нибудь болело у вас?

– Боли были такие, что я не пожелал бы их даже проклятому Дэнверсу. Все у меня болело внутри – от груди и до паха. Это было ужасно! Джэйкоб положил мне на живот каменную флягу с горячей водой. Эта посудина показалась мне тяжела, как смерть, и как только она взгромоздилась на мое брюхо, у меня начался такой озноб, каких раньше не бывало. А когда я очнулся от легкой дремоты, в которую впал, то увидел, что наполовину тону в воде. Ну, я и швырнул грелку в беднягу Джэйкоба. Если бы я попал в него этой штукой, вряд ли бы ему обойтись одним обваренным задом. Признаюсь, я был жесток с этим маленьким негодяем. Минувшая ночь, может, была мне карой божьей. Говорят, что у бога больше глаз, чем даже у Дэнверса, но я что – то не верю.

– Очень печально слышать, что вам было. так плохо.

– Впервые за всю мою жизнь я сегодня утром поплакал. После припадка я был бледен и слаб. Я, представьте себе, даже рассказал малышу Джэйкобу о старом кладбище, где похоронен мой отец, хотя уж больше пятнадцати лет, как я и в мыслях своих не тревожил тени старика. Ослаб я, ослаб. Оттого – то я и пустил эту женщину повидать Адамса. Уж лучше помереть, чем снова пережить такую ночь, как вчерашняя. Спой мне старинную колыбельную, арфист. Гу, знаешь, об ангельском крыле. Спой мне эту детскую песенку, арфист. Полюбился мне этот мотив

Он – как бархат. Когда – то, мальчиком, я носил бархатные штанишки, шикарные такие. Эти штанишки, насколько я понимаю, более повинны в моей постоянной приверженности к греху, чем что – нибудь другое.

Мы запели: Бартоломью – смущенно подвывая, а мы с Джоном Саймоном – сосредоточенно, торжественно, проникновенно. На половине одной затяжной ноты голова Бартоломью откинулась к стенке, нижняя челюсть отвисла, глаза застекленели, а на коже выступила обильная испарина. Из груди его вырывались мягкие клокочущие звуки. Я приподнял фонарь, желая получше разглядеть его, но он нормальным, низким голосом попросил меня опустить свет и продолжать пение. Сказал он и еще что – то, о тех же, кажется, бархатных штанишках, но тут голос его начал срываться, и мне не удалось разобрать всех слов. Я было опять принялся за пение, как вдруг раздался настойчивый, властный голос Джона Саймона, заставивший меня замолчать.

– Бартоломью, – говорил Джон Саймон, – слушай меня, Бартоломью. Глубоко в душе ты веришь в то же, что и мы. И тебе когда – то мерещился образ братства, за которое мы боремся. Но ты устал и быстрому движению при полном свете предпочитаешь пресмыкание но темным закоулкам. Но теперь и закоулки не очень – то впрок тебе пойдут. Ты весь изболелся и, может быть, протянешь ноги даже раньше, чем Плиммон со своими подручными захлестнут петлю на нашей шее. Так помоги же нам выбраться отсюда, Бартоломью. Дай нам только возможность выйти за эти стены, а остальное мы уже берем на себя. Мы не забудем и тебя, можешь быть уверен.

Джон Саймон замолк, подтянулся повыше и заглянул в тусклый мрак моей камеры.

– Почему же ты не отвечаешь, Бартоломью? Слышит ли он, Алан? Способен ли он понять мои слова?

– Глаза его открыты. Но он совсем выдохся, он какой– то нездешний. Его точно бурей сломало.

Бартоломью неопределенно покачал головой, как бы поощряя Джона Саймона продолжать. Я поддерживал нашего тюремщика, опасаясь, как бы он от слабости не грохнулся на пол. Я чувствовал, что боль пронизывает весь его организм так же ритмично, как всплеск волны на спокойном пляже.

– У нас есть друзья, – продолжал Джон Саймон. – Ты найдешь их в одной из таверн Тодбори, название которой я тебе сообщу. От тебя всего только и требуется передать им, что мы ждем, а они уж позаботятся о средствах, которые помогут нам мигом убраться из Тодбори и оказаться вне опасности. И, уж конечно, они постараются, чтобы твои труды были оплачены, Бартоломью, если только это имеет для тебя какое – нибудь значение.

Бартоломью продолжал хранить молчание. Г олова его вторично откинулась назад конвульсивным движением и грохнулась о гранит, глаза закрылись.

– У него, кажется, обморок!

– Возьми у него ключи!

Я неуклюже стал рыться под полами поношенного, скверно пахнущего пальто Бартоломью. Мне даже уже послышалось звяканье ключей, висящих на поясе, одетом поверх жилета, но на тюремщике было такое смешение одежек, что понадобилось все чутье, каким обладали кончики моих пальцев, чтобы добраться до нужного слоя. Я уж совсем готов было сомкнуть пальцы вокруг связки ключей и резким рывком извлечь ее наружу, как раздался стук в дверь и послышался голос малыша Джэйкоба, окликнувшего Бартоломью по имени и звавшего его ужинать. Бартоломью открыл глаза, лицо его все еще оставалось землисто – серым и влажным, но он уставился на нас с выражением едкой иронии на лице.

– Войди! – крикнул он Джэйкобу.

Малыш Джэйкоб вошел и пытливо воззрился на нас. Бартоломью протянул ему руку.

– Помоги мне подняться, – проговорил он. – Опять на меня накатило.

Джэйкоб поступил, как его просили, тревожно вглядываясь в лицо тюремщика. Бартоломью встал на ноги, тяжело оперся о притолоку открытой двери, из горла его не переставали вылетать клокочущие хрипы. Джэйкоба он отпустил.

– Ни к чему это, – сказал он тихо, повернувшись к отдушине, у которой Джон Саймон все еще стоял, прислушиваясь. – Вы сказали– «глубоко в душе»… Нет никакой глубины души: видит бог, Адамс, нет там никакой глубины. Я согласился бы помочь вам выбраться отсюда: верю, что вы боретесь за хорошее дело, и сами – то вы хорошие, уж, во всяком случае, лучше тех, кто посадил вас сюда. Я согласился бы пойти в указанную вами таверну и сообщил бы что нужно вашим друзьям. Я и им желаю добра. Но и их предал бы. Ведь безнравственные люди основательны и упорны, Адамс. Вот почему такие, как вы, всегда ухитрятся заполучить для себя виселицу, стоит им только появиться где – нибудь и сделать попытку устыдить окружающих. Я рад, что пришел Джэйкоб. Мне было бы до черта неприятно, если бы вам, ребята, удалось заглянуть в темные уголки моего душевного хлева. Спокойной ночи.

* * *

В три следующих дня о Бартоломью не было ни слуху, ни духу. Малыш Джэйкоб приносил нам пищу и проверял ножные кандалы. За нашими дверьми регулярно сменялись воинские караулы. На четвертый день мне предложено было явиться в контору начальника тюремного замка.

Малыш Джэйкоб ждал меня в коридоре.

– Где Бартоломью, Джэйкоб? – спросил я его.

– О, с ним плохо, он при смерти.

– Я догадывался, что дела его неважны. Когда я видел его в последний раз, он выглядел так, точно был самой чуме кум. От груди и до паха, говорил он, сплошной частокол боли. По внешности он уже тогда походил на умирающего. Где его уложили?

– Он лежит в своей комнате. Доктор говорит, что он может умереть, а возможно, и опять станет на ноги.

– Вот это, я бы сказал, называется проникнуть в самый корень вопроса! Смотри, держи только бутылку подальше от него. Он пил столько, что его брюхо, вероятно, в полном недоумении: кто же, в конце концов, наш Бартоломью – человек он или винная бочка?

– Я это передам ему. Ведь он такой охотник поболтать с вами.

Коридорный мрак начал рассеиваться, по мере того как мы подходили к высокому, забранному решеткой окну. Примерно в ярде от окна коридор заканчивался широкой дубовой дверью. Малыш Джэйкоб забежал вперед и три раза стукнул в дверь. Ее открыли изнутри. Свет из коридорного окна помешал мне сразу освоиться с мраком, царившим в комнате, в которую я вошел. Я не в состоянии был разглядеть ни мебели, ни людей, по – видимому находившихся передо мной. Когда же зрение приспособилось к окружающему, я начал различать большой круглый стол с полированной деревянной поверхностью, а за столом, прямо против того места, где я остановился, сидевшую женщину. Линия плеч и головы сразу показались мне знакомой. Я узнал даже голубое платье, которое было на этой женщине в день нашей первой встречи.

– Садитесь, арфист, – сказала она.

– К чему все это?

– Вам неприятно видеть меня?

– Не испытываю ни удовольствия, ни других чувств. В таких местах люди делаются скучны и грубы. Рыцарская обходительность здесь не у места. К чему этот полумрак?

– Я думала, что мне было бы неприятно, если бы это помещение полностью осветили. Начальник тюрьмы пошел мне в этом навстречу.

– Вам просто неловко видеть меня?

– Вот уж чувство, которое мне никак не свойственно. Я вижу вас достаточно хорошо. Вы выглядите больным и грустным, арфист. Вы страдаете от того, что вам подрезали крылья.

– Мне противно здесь. И тошно от всего, что произошло.

– Я знаю это. Вы созданы для гор и лесов. А это место не для вас.

– Если вы воображаете, что есть люди, которые мог}'т чувствовать себя здесь, как утка в воде, то такие бредни могут родиться только в барских хоромах. Здесь чистейший ад не только для любителей гор, но и для многих других.

– Вам, во всяком случае, не место здесь. Вы знаете, что я хочу этим сказать?

– Допустим, что знаю. Но вы, думается, помните, что с неделю тому назад в этих местах происходил некий судебный процесс. Вот тогда вы имели полную возможность указать этим меднолобым тупицам, что здесь для меня неподходящее место, хотя они и сделали из меня социальную угрозу, да еще настолько зловредную, что считают необходимым повесить меня ради общественной безопасности. Но пусть вас не беспокоит, что это мне будто не к лицу. Я потерял большую часть былого интереса к горам, лесной растительности и арфам. Этот загон выглядит несколько суровым, но я неприхотлив. И если окажется, что смерть, которую для меня уготовили, столь же мила, как помойная яма, в которой они меня сейчас держат, то мне, собственно, и жаловаться не на что, – Не язвите, арфист. Ваш пример должен послужить наукой для других. Вы преступили закон и сами поставили себя под удар. Но вы никогда не оставались без друзей, которые страстно переживают вашу беду. Да, именно страстно.

– Эти разговоры о друзьях я что – то не возьму в толк. Своего адвоката, по фамилии Коллетт, я послал повидаться с вами, узнать, не согласится ли ваш отец вмешаться и вправить мозги судьям. Теперь у меня остался один – един– ственный друг, и мне вполне достаточно его: он в соседней камере.

– Я же вам объяснила, в чем дело. Уж раз вы оказались под арестом, закон должен был действовать заведенным порядком. Отец был болен. Мне пришлось умиротворять лорда Плиммона, а он непреклонный и суровый мужчина. Но ваши друзья не теряли времени даром, арфист. Мы не хотим, чтоб вы пострадали за то, в чем вы неповинны.

– Вы подразумеваете убийство Бледжли?

– Да.

– Откуда вы знаете, что не я убил его? Почему бы и не мне прикончить его? Почему бы мне не получить хоть какое ни на есть удовлетворение за то, что я сбился с пути и влип в эту гнусную неурядицу?

– Да потому, что убийство не в вашей природе, арфист, потому что с самого вашего появления в Мунли вы только невольная жертва обстоятельств.

– Как и Джон Саймон!

– Невозможно внушить это моим друзьям. Джона Саймона слишком хорошо знают в Мунли.

– К чему вы все это ведете? Что вы хотите этим сказать?

– Что вы можете получить свободу.

– То есть вы разумеете бегство?

– Нет. Полное и безоговорочное помилование.

Ее затянутая в перчатку рука нервно задвигалась по столу.

– Я на свой лад переболела от мысли, что вам приходится быть здесь, арфист. Моему отцу теперь лучше. С тех пор как он узнал о вашей беде, он не перестает энергично хлопотать о вас. В вашей игре на арфе есть, должно быть, какая – то магическая сила, потому что я уже много лет не видела отца таким энергичным. Радклифф сначала упорствовал, но под конец он понял, что не слишком многим рискует и не бог весть что потеряет, если вы окажетесь на свободе. Во всяком случае, отец мой действительно старается сделать все возможное и невозможное, чтобы избавить вас от виселицы. Радклиффу просто неловко было отказать умирающему в его последней воле. При его содействии дело значительно упростилось.

– А Плиммон? Не могу себе представить, чтобы он решился изменить свое отношение к человеку, который дерзнул перемолвиться словечком – другим с его избранницей!

– С момента окончания процесса он в Лондоне по своим делам.

– Вы сколько – нибудь любите этого человека?

– Этот вопрос не имеет для меня никакого практического значения.

– А как насчет Джона Саймона Адамса?

– Безнадежно. Он умрет.

– Я не могу покинуть его. Мы всегда были хорошими друзьями. А теперь – больше, чем всегда.

– Не будьте дураком, арфист. Адамс от рождения несет в себе ненависть и несчастье. Он обрек себя в ту самую минуту, когда стал совать свой нос в дела поселка, где до него царили мир и спокойствие. О таких людях говорят: меченые. А вы рождены для радости и свободы. Джон Саймон мог бы кончить жизнь тысячью других способов – и вы были бы одинаково бессильны помочь ему. Я много думала о вас, арфист. Вы глубоко огорчили бы меня, если бы отказались принять предложенную помощь.

– Благодарю. Я говорю зто искренне. Благодарю. Ни от кого другого я не принял бы помощь так охотно, как от вас. Какая жалость, что наши пути и мысли так далеко расходятся. Какая жалость, что вы так же мало знаете об Адамсе, как я – о вас. О, эти недоступные, непостижимые «белые пятна» в каждом из нас! Мне хотелось бы сказать вам: да, да, конечно, да! Я хочу жить. Любопытно, слышал ли кто в былые времена о подобных вещах?

– И вы должны сказать да. Уйдите туда, по ту сторону горы, на которой я впервые встретила вас. Уйдите туда, где вам полагается быть. И забудьте о Мунли, забудьте о том, что оно где – то существует.

– Мне бы этого очень хотелось…

Я вытянул руки вдоль ореховой покрышки стола и положил на них голову. То, что я услышал, взбудоражило меня, разрушило неустойчивое равновесие, которого мне удалось достичь за время пребывания в тюремном замке. На переднем плаяе моего сознания заявляла о себе настойчивая потребность: броситься к ногам Элен Пенбори, разыграть из себя безмозглого идиота, бессвязно лепетать несусветную чушь о моей признательности за то, что она сделала для меня, и быстро, как голубь, подчиняться всем ее указаниям. Но где – то в глубине души копошилась горечь неистребимой преданности Джону Саймону, которую я постоянно чувствовал, но которая теперь еще обострилась в силу общности переживаний, превосходивших все, что нам знакомо было раньше. И хотя я говорил себе, что из одной уже порядочности обязан оставаться плечом к плечу с Адамсом, мозг мой продолжал старательно ткать свою коварную паутину, подсказывать мне прямо противоположные соображения. Находясь на свободе, я смогу горы сдвинуть, чтобы освободить Джона Саймона. Я смогу стать жизненно важной точкой связи между ним и теми силами, которые объединяются под руководством Лонгриджа. С волевым напряжением, совершенно для меня новым, я мог бы героически посвятить себя делу свободы, тому делу, за которое Джон Саймон готов жизнь свою положить. Я бы взаправду и с гордостью совершил все то, что мне приписали во время процесса. В мое самоуслаждение мне даже удалось внести трепет вызова, ненависти… Наконец – Лимюэл! Конечно, о Лимюэле нельзя забывать. Я стану анге– лом – мстителем. Не удастся Изабелле и Лимюэлу сунуть меня в петлю! Жизнь оставит их с носом, а мне воздаст должное. Все это я ясно представлял себе. Каждую потрясающую деталь я различал так же отчетливо, как лицо Элен – такое поразительно бледное и величавое. Джон Саймон должен понять меня. Ведь он все понимает. Всепрощающее понимание – одна из особенностей его героической профессии. Он не будет возражать против того, что я оставлю его в одиночестве. Ведь его натура – одна из тех, которые по – настоящему крепнут от тех форм уединения, которые могут только разложить и убить всех других людей.

– Когда меня выпустят на волю?

– Через несколько дней. Одна – другая формальность – и двери замка откроются перед вами.

– Благодарю. Я всегда буду очень признателен вам.

– Прощайте, арфист.

Она слегка постучала по столу.

В коридоре я подошел к Джэйкобу. У меня дрожали колени, и я вынужден был опереться на широкий подоконник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю