Текст книги "Отыщите меня"
Автор книги: Григорий Мещеряков
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
В детской коммуне часто читали, рисовали цветными карандашами и выпускали стенгазету. Изредка всей коммуной ходили в кино, скверы и музеи. Но дома было все же веселей и привольней. Можно дурачиться как хочешь и сколько хочешь, играть в «поезд-паровоз». Передний был «паровоз», пыхтел, гудел, топал и таскал за собой «поезд». Все держались друг за друга цепочкой и двигались в ту сторону, куда повернет «паровоз». Когда Рудик был «паровозом», то не он, а «поезд» мотал его из стороны в сторону. Однажды он не удержался на ногах, грохнулся на ящик и рассек бровь. От вида крови все в панике разбежались. Мама спокойно забинтовала лоб и левый глаз. Долгое время Рудик сидел в комнате и одним глазом рассматривал картинки в исторических книгах. На каждой книжке была роспись отца. Правый глаз уставал и слезился от напряжения. Трудно было рассмотреть даже последнюю фотографию отца. Он в сапогах, галифе и в темном френче, на голове мягкий темный берет с маленькой звездочкой, а на боку кобура с револьвером. Вроде бы в военной форме, но ни на красноармейца, ни на милиционера не похож. Он стоит со своими друзьями в обнимку. Они, в такой же, как и на нем, форме, смотрят с фотографии и улыбаются. Подпись странная и загадочная – «Ваш Гленк». Такого имени Рудик никогда ни от кого не слышал.
Неожиданно письма от отца перестали приходить. Мама очень забеспокоилась, и тетя Клава ее утешала по вечерам. Однажды все же пришла долгожданная открытка, со множеством штемпелей разных стран. Мама сказала, что открытка добиралась до Москвы четыре месяца и еще два дня от Москвы до Ленинграда. На обратной стороне открытки рисунок пером. Черной тушью отец изобразил длинный деревянный барак с узкими, под самой крышей, оконцами. Широкая, как ворота, входная дверь на запоре. Недалеко от барака ряды ровных столбов, между ними паутиной натянута колючая проволока. Подпись под рисунком короткая, на иностранном языке. По-русски только одно слово «Гленк». Мама сказала, что на открытке нарисован лагерь для военнопленных на границе Франции и Испании. Вскоре пришла еще одна открытка. Опять не на русском языке, с цветными штемпелями и без рисунков. Оборотная сторона исписана мелко и убористо, мама читала иностранные слова при помощи лупы. Она сказала, что наши вместе с болгарами и хорватами добиваются возвращения на Родину через Бельгию и Швецию. Наверное, скоро они все приедут в СССР. Встречи с отцом ждали каждый день и каждую ночь. Мама ходила в МОПР узнавать. Как-то пришла веселая и довольная, не скрывая радости.
Но наутро объявили о войне. Фашистская Германия напала на Советский Союз.
3
Ветер рябит воду, и на берегу холодно. Василий перестал ходить к Каме. В последнее время он разболелся, лежал на половиках в избе и тяжело вздыхал. Иногда он ругался и ворчал, что не может, как прежде, ходить на заработки. Деньги таяли, и кисет пустел. Совсем осталось немного после того, как заплатили хозяйке квартирантские на месяц вперед. Продукты тоже кончились, а добывать новые приходилось с большим трудом. Правда, Руфа подобрела и смилостивилась. Она варила свою похлебку в старом большом чугунке и давала каждому по миске. Изредка Василий поднимался с половиков, долго ходил по избе, разминал кости. Потом брал под мышку портфель и шел с Рудиком на рынок. Там больше толкались, чем зарабатывали. Да и Василий быстро утомлялся. Приносили мало, одни грошики и обглодки. Старый цыган очень переживал и печально говорил:
– Ой, Рудька, как плохо сейчас. Хоть бы дальше еще бы не хуже было…
– Василий, может, ты меня в детдом отдашь и устроишься там каким-нибудь сторожем?
– Нет, Рудька, не смогу. – Старик заламывал пальцы и хрустел костяшками. – А если сам захочешь от меня, то езжай тогда в Оханск, там тебя возьмут.
– А как же, Василий, ты тут без меня будешь?
– Оха, не знаю, Рудька, совсем не знаю. Ты для меня и как сын и как доктор. Привязан к тебе, Рудька, и ты ко мне, нам сейчас раздельно никак нельзя быть.
– Да мы не врозь будем, а вместе, зато тебе легче будет, когда я временно в детдоме поживу. Ты сможешь тогда в больнице лечиться.
– Конечно, конечно. Кому я такой хворый нужен, Рудька? Сам себе не нужен и тебе тоже…
Зря обижается старик, никто его бросать одного не собирается. Но больные всегда капризные.
– Неужто я и ты сиротами жить станем, отдельно друг от друга, а? – Голос его дрожит.
– Нет, Василий, так не будет! Я не об этом…
– А вдруг вот я больше не встану на ноги и все пойдет кувырком да прахом, что тогда, Рудька?
Вид у него хворый, цвет лица совсем изменился, бледный какой-то и серый. Передвигался по избе он медленно, опираясь на палку и держась за подвернувшиеся под руку предметы.
Горбатая Руфа сжалилась и постелила себе на кухне, а Василия перевела на печку. Туда ему и похлебку подавала. Теперь дрова таскать и печку топить заставила Рудика.
– Где же это я вам теперь одна столько натоплю, – говорила при этом. – Ему небось тепло держать надо, а мне чажело.
Топили два раза в день, чтоб печь не остывала. Василин не слезал, лежал там, на печке, тихо рассказывал от скуки истории из своей жизни. Трудно было отделить правду от выдумки. Но обижать больного старика нельзя, и Рудик ему иногда поддакивал.
– Я, Рудька, совсем давно, можно сказать, объехал Ленинград на лошадях вдоль и поперек. В гривы мы вплетали разноцветные ленточки, уздечки были с серебряными колокольчиками, старые подковы отбивали, заменяли на новые, и тогда по улицам целая музыка ехала от подков и колокольчиков. К соборам и церквам нас не пускали, а вот у дворцов мы останавливались, подвозили к самым крыльцам наших певцов. Их так шикарно встречали, что не жалели денег на поднос…
– Это что, до революции еще было?
– Может быть, до революции, а может быть, и нет, – после паузы отвечает Василий. – Я, Рудька, очень хотел, чтобы Нюра умела красиво петь, я даже ей фамилию красивую подыскал…
– Какую? Не свою, что ли?
– Нет, не свою. Бриллиантова. Красиво? Учил ее петь задушевные песни. Я сам очень хорошо пел когда-то и выучился на мандолине играть.
Василий действительно на мандолине играл виртуозно, но пел очень скверно и, наверное, не знал ни одной песни, потому каждый раз шамкал губами, произносил непонятные и путаные слова. Подпевать еще он кое-как мог, особенно когда Рудик отплясывал чечетку и Василий входил в раж. Старик уже давно не вынимал из портфеля мандолину, боялся, видно, что затрясутся руки и он не сумеет извлечь ни одной чистой ноты.
– А ты свою улицу и дом в Ленинграде помнишь? – вдруг спрашивает Василий.
– А как же.
– Найдешь и не заблудишься?
– Найду без посторонних…
– Объясни мне, где это находится…
Мало толку объяснять ему. По всему видно, города он не знает или не помнит и путает Лиговский проспект с Невским.
– Мы обязательно поедем, Рудька, в Ленинград, я тебя сам отвезу. Поправлюсь, добудем денег, придет конец войне, и поедем на твою родину. Я никогда не обманывал никого и тебе от сердца говорю. Мы сядем на пароход, потом в зеленый поезд, а может, даже в легковой автомобиль…
Наверное, Василий никогда не ездил в легковых машинах, поэтому и говорил о них очень почтительно. А Рудику думалось, что не так-то просто выбраться отсюда в обратный путь…
4
На маленькой станции Верещагино привокзальный колокол ударил три раза, поезд медленно тронулся. Из открытых окон вагона кто-то вяло махал Рудику на прощание, другие просто глазели. Колеса по рельсам покатились быстрее, и вскоре за поворотом скрылся последний вагон, ребята поехали дальше за Урал, в Сибирь. Рудик остался здесь.
Пока ехали из Ленинграда, повсюду наступила весна. Вскрылись реки, и остатки льда медленно уплывали по течению или прибивались к опорам мостов. Земля уже освободилась от снега, лишь кое-где еще встречались в оврагах небольшие сугробы. Солнце разогревало воздух, но порой шел еще холодный дождь с мелким снегом, который таял, не успев покрыть землю.
Перрон посыпан мелким шлаком и хрустит под башмаками. Никто почему-то Рудика не встречает, и народу совсем почти нет, только появляются и быстро скрываются за старым зданием вокзала одинокие прохожие. Все равно кто-нибудь да должен встретить, ведь еще с дороги провожатая дала телеграмму: «Верещагино, Красноармейская, 179, Шориным. Встречайте поездом Ленинграда Рудольфа Одунского. Воспитатель Стригунина». Поезд с самого начала тащился долго да еще попадал под бомбежку, вот и выбился из расписания, поэтому никто толком не мог знать, когда он должен прибыть. Некоторое время Рудик осматривал редких прохожих, но те куда-то спешили и не обращали никакого внимания на мальчишку с рюкзаком за плечами и баулом в руках. Пошел в вокзал, заглянул в открытую дверь, спросил дежурного:
– Не знаете, никто Рудика Одунского из Ленинграда не приходил встречать?
– Нет.
– А вы, случайно, Шориных не знаете?
– Нет.
Если бы это знала Стригунина, то ни за что бы не высадила Рудика и не оставила одного, а повезла бы со всеми дальше, до Омска, в какой-нибудь детдом.
Но поезд стоял здесь всего одну минуту, и в перронной толкотне невозможно было определить встречающих или провожающих. Так никто и не появился, не позвал Рудика. В кармане пиджачка лежало письмо, сложенное треугольником, от тети Клавы, на котором был карандашом написан адрес. Этот адрес Рудик хорошо запомнил еще в Ленинграде, когда тетя Клава собирала и отправляла, его в дальнюю дорогу. В поселке какой-то старик показал Красноармейскую улицу, и в самом конце ее Рудик нашел нужный дом. Деревянная чуть покосившаяся калитка была закрыта на скрипучую вертушку. Из-под крыльца залаяла лохматая собака. Вышла пожилая женщина, кутаясь в байковое одеяло.
– Ты чего? – покашливая, спросила она.
– Шорины здесь живут?
– Heтy-ка таких… Ты им кем-то приходишься?
– Просто по телеграмме, и у меня письмо к ним есть.
– Была тут кака-то телеграмма, но они съехали отсюдова еще до войны.
– Куда?
– В Асу.
– Это где, далёко?
– От Оханска вниз по Каме.
В дом она не позвала. Идти Рудику было некуда, кроме как только на станцию. Там хоть поезда проходят, может, куда и увезут из этого хмурого поселка. Денег хватит, тетя Клава положила в портмоне триста пятьдесят рублей, на них можно уехать, хотя бы в ту же Асу к Шориным.
В привокзальном сквере, скрываясь от посторонних глаз, Рудик достал из рюкзака свой сухой паек и немного поел. Потом решил разузнать, где эта Аса и как туда добираться. Расписание поездов под стеклом выцвело, названия какие-то есть, а вот Асы нет. На скамейке у дверей вокзала сидел черный старик с седой бородой. Он держал на коленях потертый портфель, старательно и жадно ел, вытирая бороду ладонью, словно очищал или стряхивал мусор. Рудик подсел на край скамейки и после некоторого колебания спросил:
– Дедушка, вы не знаете, как проехать в Асу?
– Ты не здешний?
– Нет, я ленинградский, прибыл сюда к родственникам, но они переехали, и оказалось, что надо теперь, ехать еще в Асу… – Сам удивился, как вежливо и складно рассказывал. Старик внимательно рассматривал Рудика.
– Тебя одного отправили сюда или ты с кем-то приехал? – Старик говорит с акцентом, будто не русский.
Рудик так же вежливо и складно, но коротко рассказал про тетю Клаву и конверт с адресом.
– Айда, подадимся в Асу, найдем твоих родных, – вдруг говорит старик. – Я знаю туда дорогу, поедешь со мной, довезу тебя… Мне тоже в Асу надо…
Но было видно, что старику в Асу не надо, просто к слову пришлось, вот и сказал.
– Дедушка, а как вас зовут?
– Василий, – неприветливо буркнул он и встал.
Сначала неловко было так называть пожилого человека, но постепенно Рудик привык.
Действительно, старик в Асу поехал попутно. Он хотел ехать на юг, в Сарапул или в Елабугу, Аса была по пути.
Дул холодный ветерок, и они почти полдня мерзли в поселке. После расспросов вышли на старый тракт. Старик шел чуть прихрамывая, но уверенно, опираясь на самодельный посох. Ночью добрались на какой-то подводе с досками до Нытвы, оттуда к камскому берегу шли пешком. Рано утром их забрала проходящая баржа. Василий дал деньги женщине в тельняшке, которую все называли то «гражданином капитаном», то «гражданином матросом». На корме они крепко заснули и проснулись уже у причала. С первого взгляда Аса показалась красивым городком. Они с Василием пошли вверх по улице в центр. Там старик отыскал райсовет и с треугольным конвертом Рудика зашел в парадные двери. Потом еще ходили в паспортный стол, но никаких Шориных не нашли. То ли Рудика обманули, то ли бумаги о Шориных затерялись где-то. Теперь остались они вдвоем, бездомные и никому не нужные, в незнакомом городе, и ехать им дальше пока некуда.
– Пошли искать прибежище, Рудька, на временное пребывание. – Первый раз Василий назвал напарника по имени.
Временное так временное, все равно скоро куда-нибудь уедут отсюда. Ходили по дворам, старик посохом стучался в ворота, дергал щеколды, просился у хозяев. Одни ссылались на многодетность, другие на квартирантов и эвакуированных. Третьи просто не хотели пускать, как только видели старого цыгана. Не внушал он им с первого взгляда никакого доверия.
Кто-то указал дорогу к горбунье, которая пускает квартирантов. К ней и пошли. Дом ее, небольшой и осевший в землю, оказался на самой окраине городка. Старуха не понравилась Рудику своим уродливым видом. Скрытная и подозрительная, она поначалу косилась, преследовала взглядом, тенью выглядывая из-за косяков. Потом успокоилась и перестала ерзать глазами. С крыльца дома виделась Кама, где шла своя жизнь и обходила стороной этот окраинный домик…
«Здравствуйте, дорогая тетя Клава! Пишет вам Рудик из далекого тыла, что на Урале, прямо на берегу большой реки Камы. Я живу хорошо, доволен и ни в чем не нуждаюсь. Правда, Шориных я по вашему адресу не нашел, они давно куда-то переехали, а куда, никто не знает, и разыскивать их здесь невозможно. Поэтому меня приютили добрые люди, и я живу у незнакомых вам дяди Васи и тети Руфы. У них еще есть взрослая дочь Нюра, которая работает в конторе на пристани и умеет замечательно петь. Дядя Вася хороший человек и заботливый, работает он здесь на промкомбинате большим специалистом, а тетя Руфа работает в рыбсовхозе. Так что всем, чем надо, мы вполне обеспечены. Город наш совсем небольшой, называется интересным именем Аса. Дома в нем очень старые, говорят, что здесь даже бывал Пугачев, поэтому деревня радом называется Пугачевкой. Река Кама очень широкая и больше Невы, по ней плавают плоты, баржи и пароходы. Питаемся мы нормально, никакого сравнения нет, что было в Ленинграде, поэтому все живы и здоровы. В последние дни Дядя Вася немного болеет, но это временно. Приходил врач и выписал много лекарств, поэтому дяде Васе стало лучше и скоро он снова выйдет на работу. Я помогаю им здесь по дому и по хозяйству.
Тетя Клава, если вы сможете, то продайте что-нибудь из наших оставшихся вещей и пошлите мне деньги. Деньги лучше выслать как можно быстрее, они очень-очень нужны. По радио мы слышали и узнали из газет, что фашистов отогнали далеко от Ленинграда, значит, вам сейчас живется там легче, чем раньше.
Я не знаю про папу ничего, может, вам чего-нибудь известно о нем, где он сейчас и на каком фронте воюет против фашистов, напишите, пожалуйста, мне. Если все еще ничего не знаете, сходите и спросите о нем в МОПРе. Сообщите срочно, пускают ли уже в Ленинград, когда можно вернуться и приехать, это очень мне сейчас нужно. Рудик».
Ответ из Ленинграда стал ждать чуть ли не на следующий день. Но прошло и три, и пять дней, и целая неделя, никакого письма и денег от тети Клавы не приходило. На почте, вытягиваясь на цыпочках и едва доставая головой до стойки, Рудик спрашивал:
– Письмо или деньги из Ленинграда не поступали на имя Одунского Рудольфа Викторовича?
– Нет. Придет перевод – принесут.
Но почтальон дороги к их калитке не знал, приносить в этот дом ему было нечего.
– Худо, Рудька, плохо, Рудька, – сказал как-то Василий. – Я тебя, пожалуй, отвезу в детдом в Оханск.
Глаза его слезились то ли от болезни, то ли от переживаний. Опираясь на свою палку, он выходил во двор. Потом возвращался, с трудом залезал на печку и смотрел на Рудика.
– Нет, Василий, нужно немножечко подождать, ну хоть чуть-чуточку.
– Нечего ждать, Рудька, ничего хорошего дальше не ожидается.
– Василий, я сам тебе скажу… Вот увидишь, что надо подождать. Тебя одного сейчас нельзя оставлять, ты очень больной, а я буду помогать, пока не выздоровеешь.
– Нет-нет, Рудька, беда к нам с тобой пришла. Ты и так без меня много горя хватил.
Никто в этом горе не был виноват, кроме войны…
5
Одно дело читать про войну, видеть в кино, играть понарошку в «казаки-разбойники», в «белых-красных» или в индейцев, и совсем другое – видеть войну собственными глазами. Как только началась война, почему-то сразу исчезли солнечные дни. Ленинград стал серым, промозглым и хмурым. Низко нависали темные облака, и город был черным. Бомбежки следовали днем и ночью, шипели фугаски и зажигалки, раскалывались стены, из окон вырывались языки пламени и густой дым. По ночам ползали в темноте неба тонкие лучи прожекторов, как длинные щупальцы. Улицы больше не освещались, дворники в передниках перестали подметать тротуары. На сохранившихся стеклах окон появились белые кресты. Выходили на дежурства ополченцы. Теснились в убежищах обезумевшие от страха люди, словно готовились к приходу смерти. К вокзалам в первые же дни устремились потоки беженцев, но никаких поездов на эвакуацию людей не хватало. В затишье, когда разрешали, выходили за ворота Мигель и Ганзи. Детдом тоже не успели эвакуировать. Так и висела у входа светлая табличка – «Детский дом „Спартак“». Школы переоборудовали под госпитали и воинские части. По улицам проходили колонны бойцов, проезжали танки, пушки, машины. Остановились трамваи, бульвары опустели. Люди, кроме Военных, прятались в домах, словно хотели переждать все беды и тревоги. Появилось слово «блокада», стали поступать вести с Большой земли. Все произошло так быстро, будто давно это началось.
Мама приносила крошечный паек и каждый раз делила на целый день. Иногда в столовой получала два Крохотных подрумяненных пончика, мелко нарезала, закладывала в кастрюльку и варила суп. Сверху плавает пять-шесть пятнышек жира, и горячий суп кажется очень вкусным. Ели вдвоём, но мама иногда приглашала тетю Клаву, если та дома, а не в ополчении. Водопровод и отопление не работают, все по очереди носят снег в бидончике. Снег почему-то ослепительно белый, а когда растает, то вода синяя, мутная. Большая квартира незаметно опустела. Одни жильцы эвакуировались, другие переехали к родственникам. Оставшиеся в квартире напоминали временных постояльцев. Ранее незаметный кот Ленька теперь все время лез на глаза и раздражал своим видом, а прежде его искали, бегали за ним и ловили, чтоб поласкать, покормить, поиграть, и Ленька жил как хозяин всей квартиры, находя себе место то в одной, то в другой комнате. Сейчас в опустевшей квартире ему нет приюта, он бродит неприкаянный, мурлычет и мяукает, что-то выпрашивая. Кто-нибудь наливал ему в плошку теплой воды, и он лакал ее, как молоко.
Коридор и прихожая превратились в свалку. Ненужные вещи и разную рухлядь никто не прибирал, и постепенно все пошло на топку. Каким-то чудом жильцы раздобыли железные печки-«буржуйки». Круглые жестяные трубы вывели в форточки и теперь варили, кипятили чай, растапливали снег на «буржуйках». Тетя Клава по-прежнему была расторопней всех, кому-то помогала уехать, другим советовала, как экономней расходовать голодный паек. Это она, наверное, достала всем по «буржуйке»…
Ели и спали не раздеваясь, умывались снегом или ополаскивали только лицо и вытирали глаза влажным полотенцем.
За скудным пайком выстаивали в длинных очередях. Слово «голод» упрямо ползло по городу. Появились на улицах первые больные от голода. Они шли пошатываясь и словно блуждали в открытом пространстве. Напротив дома у мостика ходил бледный мужчина и никак не мог найти дорогу. Он медленно кружился на месте, пока не упал в снег, его подобрали мертвым. За короткое время люди привыкли к чужой смерти и, уже не останавливались, когда на санках или доске везли умерших, закутанных в коврики, одеяла, пледы.
Тетя Клава помогла похоронить дочку совсем ослабевшей соседки, завернула наглухо в одеяло и отвезла к Неве. Люди умирали, как говорили, не от голода, а от воспаления легких, словно появился какой-то микроб новой болезни и распространилась неизвестная человеку эпидемия. Спичек в квартире не было, занимали друг у друга угольки или ходили к домам, которые догорали от обстрелов или бомбежек. Однажды рано утром мама не сумела донести угольки, она упала в снег, и за ней сходила тётя Клава. Уложили маму в постель, на работу она не пошла. С самого начала войны мама работала в каком-то секретном ведомстве переводчицей. Бумаги домой не приносила, портфель с собой не брала. По вечерам тоже не работала, потому что было темно. Когда заболела, то почти не поднималась с постели. Щеки у нее запали, нос стал острым и тонким. Глаза провалились. Лицо мамы казалось не настоящим, а будто нарисованным. Пальцы стали непослушными, ничего взять и держать не могли, хотя еле-еле шевелились, что-то нащупывали и искали.
Неожиданно пришло короткое известие от отца. Это опять была открытка, но чуть ли не годовой давности. Он сообщал, что находится в какой-то северной стране и вскоре должен прибыть на Родину. Маме открытку читали вслух, и она слегка улыбалась. Тетя Клава подбадривала ее и говорила, что все ждут прорыва блокады.
А голод и смерть еще вольней бродили по городу, как будто хотели унести с собой всех до единого его жителей. У Рудика от голода появились боли в голове, под лопаткой и в груди. Как ни глотаешь беспрестанно слюну, а наглотаться не можешь. Очень пересыхает во рту. Сначала хотелось шнырять и рыскать собакой, чтобы найти хоть какой-нибудь кусочек пищи, но потом это желание пропало. Рудик перестал думать о хлебе и больше ни разу не ел во сне. Стало безразлично, есть пища или нет ее, вкусная она или несъедобная. Постепенно резкая головная боль прошла, только стучало в висках и ломило затылок. Тяжесть и вялость во всем теле. Предметы перед глазами расплывались. Состояние такое, как будто погрузился в воду и открыл там глаза. Воздух заполнен какими-то мелкими снежинками, которые не исчезают, даже когда зажмуришься. Голова постоянно кружится, и поташнивает. Все время клонит ко сну, тянет в забытье. Сил нет ходить, хочется присесть или прилечь. Исчезли и страх и боязнь, ничто уже не радовало, но и ничто не пугало. Люди говорили только шепотом, не всегда разобрать можно и расслышать. Все видится вдалеке или издалека…
Тетя Клава опять сердилась на маму, бранила ее, что она совсем раскисла и будто притворяется сильно больной. Мама не оправдывалась, но все же просила прощения, словно в самом деле обидела чем-то тетю Клаву. Ополченец-музыкант убеждал кого-то в подъезде, что голод – самая настоящая болезнь, такая же, как холера или тиф, и никакие лекарства уже не помогут больному. Маме становилось совсем плохо. Немного поест, и ее тут же вырвет. Однажды утром неожиданно тетя Клава сварила мясной суп, и по квартире разнесся очень ароматный запах бульона, как будто ожила довоенная общая кухня. Этим супом тетя Клава кормила только маму, а косточки и маленькие кусочки мяса давала Рудику и другим детям. Горячий бульон мама ела с кончика ложки, и у нее даже щеки стали розовыми. Тетя Клава сама кормила маму, была очень довольна и шутила, рассказывая веселые истории, хотя в городе ничего веселого не было, а царило одно только горе. Еще тетя Клава кормила этим бульоном соседку, которая после смерти дочери стала сходить с ума.
Тетя Клава поспевала всюду. Мама не поправлялась и по-прежнему оставалась в постели. Другие комнаты были уже не жилые, их затянуло паутиной. В дальнем темном углу коридора в последние дни сидела на корточках соседка с гуттаперчевой куклой. Нерасчесанные седые ее волосы растрепались, глаза были безумными. Она бормотала какой-то сумбур. Часто звала свою умершую дочь, при этом плакала, причитала и пела одновременно. Потом ни с того ни с сего принималась ругать отборными словами тетю Клаву, как будто та перед ней в чем-то виновата. Во время одного из приступов упомянула про кота Леньку и какой-то суп.
– Живодерка! – визжала вслед тете Клаве обезумевшая соседка. – Это ты сожрала мою дочь! Шкуру сняла и сварила! Будь ты проклята, людоедка, навсегда!
Тетя Клава отмалчивалась и сумасшедшую не успокаивала. В одну из ночей соседка ушла, и утром тетя Клава, взяв с собой Рудика, долго искала ее. Они внимательно осмотрели двор и все подъезды, но нигде не нашли бедную женщину. В полдень у железной ограды заметили маленький скрюченный комочек, подошли, там лежал человек, наполовину засыпанный снегом. Тетя Клава варежкой отряхнула снег с лица, но это была не соседка, а мертвая старушка из дворницкого подвала. До войны Рудик часто ее видел на скамейке, она вязала шерстяные носки. Тетя Клава отправила Рудика в дом, а сама пошла просить у кого-нибудь помощи, чтобы увезти отсюда старушку. В квартире еще на одного человека стало меньше, седая соседка не вернулась, где-то пропала. Мама все так же лежала в постели и смотрела на дверь, чего-то ждала, как будто в комнату ещё кто-то может войти, кроме тети Клавы.
С большим усилием спросила:
– От папы больше ничего не приходило?
– Нет, – ответила ей тетя Клава.
Мама вела себя спокойно, ничего не просила и со всем, что ей говорили, соглашалась. Смотреть на нее было тяжело.
Как-то поздно ночью после дежурства тетя Клава принесла радостную весть об эвакуации на Большую землю, потом добавила, что надо вспомнить родственников в тылу, их адреса. Мама ничего не помнила, а может, просто не было никаких родственников. Тетя Клава перебирала в памяти всех своих родных, близких, знакомых, рылась в старых блокнотах и рассматривала толстые альбомы с фотографиями. Наконец нашла в своих бумагах адрес каких-то Шориных, то ли дальних родственников, то ли просто хороших людей. По ее рассказам, они жили где-то в Сибири или на Урале.
– Мы все втроем к ним поедем, – говорила маме тетя Клава. – Они живут совсем недалеко от реки Камы. Там очень хорошо, и люди они замечательные, примут нас как своих и самых близких… – Потом вдруг весело запела:
Город на Каме,
Где – не знаем сами…
Город на Каме, на матушке-реке,
Не достать руками, не дойти ногами…
Песня показалась Рудику совсем не веселой, а, наоборот, даже грустной.
Тетя Клава сказала, что это песня из кино, но Рудик такого фильма не видел. Как ни утешала тетя Клава, маме от этого легче не было, ни сил, ни бодрости не прибавилось. Она стала капризничать, точно маленькая девочка. Ее все так же кормили с ложечки, но она выплевывала или выталкивала языком пищу и отворачивалась. Рудик уговаривал маму и даже плакал, но ничего не помогало. Тетя Клава настойчиво, почти силой заставляла маму съесть несколько ложечек. При этом она отсылала Рудака из комнаты, и он шел к детдому. Там в окно его могли увидеть Мигель и Ганзи, спуститься вниз и подойти к воротам. Встречались они теперь редко. Уже не играли и больше молчали. Иногда мечтали, как будут жить после войны…
Мама не проснулась утром. Умерла она тихо. Тетя Клава завернула ее в покрывало, туго перевязала шнуром, на котором до войны сушила белье во дворе.
– Тетя Клава, пожалуйста, не закрывайте маме лицо!
– Нельзя! – категорически ответила она.
– Тетя Клава, я вас очень прошу, откройте, пожалуйста, маме лицо…
Рудик со страхом смотрел на длинный темный сверток в углу комнаты и боялся к нему подойти. Не верилось, что там человек, что это мама.
Вместе с тетей Клавой повезли маму на санках к Неве. По дороге никто не останавливался и не оглядывался.
У самого берега белая кромка льда, а дальше совсем черная непроницаемая вода. Тетя Клава выбрала местом совсем безлюдное, за развалинами разбитого снарядами дома. Рудику приказала остаться на берегу, не спускаться на лед и не выглядывать. Она вернулась уже без санок, устало отряхнулась и на минуту закрыла лицо руками. Взяла Рудика за руку и повела домой. В квартире стало пусто и страшно. «Буржуйку» больше не топили. Рудик спал днем и ночью в комнате тети Клавы на полу. Она приходила ненадолго, что-нибудь давала поесть и снова уходила на свою службу. Несколько дней Рудик сидел в комнате один. Перед глазами стояла черная вода, в глубине которой плавали завернутые в одеяла люди. Они переворачивались вместе с санками и погружались на самое дно…
В окошках детдома не появлялись уже Мигель и Ганзи. Они не выходили больше к воротам. Как-то ночью пришла очень усталая тетя Клава и сообщила:
– Все, Рудик. Ты эвакуируешься на Большую землю.
– А вы?
– Я должна остаться в Ленинграде, – сказала она и начала собирать и складывать в рюкзак и небольшой баул какие-то тряпки.
Потом рылась в семейных документах. Метрику Рудика завернула и передала ему, остальное спрятала в мамин портфель и оставила у себя. На письме к Шориным четко вывела карандашом адрес и велела конверт положить за пазуху, чтобы не потерялся в дороге.
– А как я поеду?
– Обыкновенно, на машине, – сказала тетя Клава, и добавила: – По Дороге жизни…
Следующей ночью она отвела Рудика на сборный пункт.
Детей рассадили в небольшие автобусы, других в открытые машины. Они тесно сидели у бортов, закутанные по макушку так, что выглядывали из шарфов одни глаза да торчали носы. Колонна растянулась, машины отправлялись по одной. В самых первых везли с воспитателями детдомовцев, за ними с провожатыми родительских детей.
На прощание тетя Клава сказала:
– Ты мне обязательно напиши от Шориных, они теперь твои родственники. Я тебе сообщу, когда можно будет вернуться в Ленинград. Будь молодцом, у тебя все будет хорошо, до свидания…
Ночь какая-то была дымная и необычная, с очень темным небом и очень светлым снегом.
Крикливая, с низким охрипшим голосом сопровождающая в белом военном полушубке бегала и распоряжалась всеми, отдавая команды. Ее слушались и взрослые, и дети, некоторые уважительно звали «товарищ Стригунина». Родители плакали, на них махала руками товарищ Стригунина, чтоб те не мешали и не затягивали прощания. Машины петляли по улицам, миновали город, выехали на незнакомую окраину. После долгого пути оказались у самого берега озера, где стояли орудия и танки. Светили только карманными фонариками, направляя лучи прямо под ноги или колеса. Некоторые машины буксовали в снегу, их вытягивали тросами. Машины медленно ползли по размякшей дороге. Наблюдали и указывали направление на всем пути одни военные. Многие из них чуть ли не по пояс топтались в мешанине снега и воды. Через стекла автобуса было видно, как они жестами очень торопили и подгоняли, но машины все равно тащились медленно. Ехали долго и где-то на середине пути остановились. Стояли и ждали, пока не проложили объезд от главной колеи вправо. Слева посреди белого льда виднелось большое темное пятно воды. В воде плавали люди, их спасали. Протягивали багры и узкие длинные лестницы, за которые судорожно хватались руки. Мокрых людей быстро сажали в машины. Троих посадили в автобус, где был Рудик. Кто-то спросил слабым голосом: