355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гор Видал » Император Юлиан » Текст книги (страница 5)
Император Юлиан
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:37

Текст книги "Император Юлиан"


Автор книги: Гор Видал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц)

И все же аудиенция у императора принесла мне облегчение. У меня, разумеется, не было ни малейшего желания становиться священником, но если ценой ухода от мира я мог купить себе жизнь – что ж, я был готов заплатить эту цену.

Вскоре состоялся пышный отъезд Констанция из Макеллы. Епископ Георгий и мы с Галлом вышли во двор его проводить, и Констанций, окруженный блестящей свитой, проехал мимо нас. Верхом он смотрелся великолепно, а доспехи с золотой насечкой очень его украшали. Я до сих пор вспоминаю, с каким величественным и неприступным видом появлялся Констанций перед народом; на приемах он мог часами стоять как статуя, не шелохнувшись. И в тот день он ехал на коне, не глядя по сторонам и не удостаивая вниманием тех, кто вышел его проводить. Идея превратить римских императоров, по сути, в азиатских царьков принадлежит Диоклетиану. Легко можно понять, что натолкнуло его на эту мысль, и возможно, другого выхода просто не было. В прошлом веке императоров одного за другим провозглашали и тут же свергали по прихоти армии, поэтому Диоклетиан и решил: если отдалить императора от народа и сделать его особу священной в глазах людей, если каждое его появление сопроводить внушающими благоговейный трепет ритуалами, армия уже не сможет обращаться с нами так пренебрежительно. До некоторой степени эти меры себя оправдали, и все же, когда во время торжественных процессий я проезжаю по городу и вижу на лицах людей страх и благоговение, внушенные не моими деяниями, а лишь театрализованным празднеством, я кажусь себе настоящим самозванцем и меня так и подмывает сбросить все свои золотые оковы и крикнуть им: "Да кто же вам нужен в конце-то концов – человек или статуя?" Я не решаюсь этого сделать лишь потому, что знаю – они наверняка тут же ответят: "Статуя!"

Помнится, в тот день, глядя вслед длинной процессии, выезжавшей из ворот виллы на дорогу, Галл вдруг воскликнул:

– Чего бы только я не отдал за то, чтобы поехать с ними!

– Скоро наступит и твой черед, благороднейший Галл. – Епископ теперь уже усвоил наши титулы.

– Когда? – спросил я.

– Через несколько дней, – ответил Галл. – Так обещал император. "Когда все будет готово, ты к нам приедешь" – так прямо и сказал. Я получу под свое начало войска, и тогда!… – У Галла хватило ума не выбалтывать свои мечты. Вместо этого он вдруг одарил меня ослепительной улыбкой и с обычным злорадством закончил: – И тогда тебя рукоположат в диаконы.

– Это будет лишь начало блестящей духовной карьеры, – проговорил Георгий, снимая серебряный венец и отдавая его служке. На лбу у него осталась красная полоса от обруча. – Я хотел бы сам завершить твое образование, но, увы, у божественного императора на мой счет другие планы. – На мгновение на его худом, унылом лице появилось непривычное выражение неподдельного восторга.

– Александрия? – спросил я.

Он приложил палец к губам, и мы пошли в дом. Каждый из нас был доволен обещанной ему будущностью: Галл – титулом цезаря Востока, Георгий – саном епископа Александрийского, а я… ну что ж, по крайней мере, мне позволят учиться дальше: лучше быть живым священником, чем мертвым наследником престола.

После отъезда императора мы прожили несколько напряженных недель, ожидая, что с часу на час Констанций вызовет нас к себе. Но шли недели, затем месяцы, и постепенно наши надежды стали угасать. О нас попросту забыли.

У епископа Георгия сразу же пропал всякий интерес к нашему образованию. Мы редко виделись с ним, а когда встречались, в его поведении проскальзывала скрытая обида, будто мы были виноваты в его неудаче. Галл был угрюм, с ним часто случались припадки буйства; скажем, если ему не удавалось с первого раза застегнуть пряжку на одежде, он швырял ее на пол и давил ногой. Большую часть времени он молчал, но уж если открывал рот, то вопил на всех подряд, а занимался лишь тем, что со злобной яростью насиловал одну за другой молодых рабынь. Должен признаться, что и я был не в лучшем расположении духа, но у меня, по крайней мере, были Плотин и Платон. Я не потерял способности учиться и умел ждать.


* * *

В те дни произошел странный, я бы даже сказал – страшный, случай, после которого мне стало ясно: подобно тому как в Пифию вселяется дух Аполлона, мой брат Галл бывает одержим духом зла.

В первые годы моей жизни в Макелле я наконец получил возможность играть со своими сверстниками – это были веселые свободнорожденные мальчишки-каппадокийцы, которые работали на вилле конюхами и объездчиками. Ближе всего я сошелся с мальчиком по имени Гиларий, двумя годами старше меня, смышленым и красивым; помнится, я даже пытался обучить его грамоте – мне тогда было всего десять лет, а во мне уже просыпался педагог! Однако с годами мы оба стали понимать разницу в нашем положении, и дружбе пришел конец. Тем не менее я не потерял интереса к его судьбе, и когда он сказал мне, что хочет жениться на девушке из Кесарии, а ее отец против, я сумел уговорить отца девушки дать согласие на брак. Кроме того, я назначил Гилария своим личным конюхом.

Однажды апрельским утром я послал за конем, но привел его незнакомый конюх. "Где Гиларий?" – спросил я у него. "Поехал на прогулку с благороднейшим Галлом". Ответ этот меня удивил: у Галла был свой конюх, и мы никогда не пользовались слугами друг друга. Но вскоре эти мысли вылетели у меня из головы. Очень довольный тем, что остался один, я направил коня к подножию горы Аргея. Дул прохладный весенний ветерок. На голых черных ветках зеленели первые листочки, а от земли поднимался белый пар. Радуясь хорошей погоде, я подъехал к своему любимому месту – поляне, посередине которой бил родник, а вокруг росли кедры и можжевельник.

Подъезжая к поляне, я услышал громкий вопль: так кричит раненое животное. Потом я заметил, что к кривому кедру привязаны два коня, а у подножия дерева разбросана мужская одежда. Рядом лежал на животе обнаженный Гиларий, связанный по рукам и ногам, а Галл сек его хлыстом. При каждом ударе Гиларий страшно вскрикивал, но больше всего меня поразило лицо брата. По нему блуждала блаженная улыбка – Галл упивался видом чужих страданий.

– Прекрати! – Я подъехал к ним вплотную. Вздрогнув от неожиданности, Галл обернулся, а Гиларий стал молить меня о спасении.

– Не суйся, – прохрипел Галл. Я никогда не слышал, чтобы он говорил таким голосом.

– Это мой конюх! – в запальчивости крикнул я, хотя, сказать по правде, если Гиларий вел себя непочтительно, Галл был вправе его наказать.

– Я сказал – не суйся! Катись отсюда! – Галл замахнулся на меня хлыстом, но удар пришелся по крупу моего коня, и тот встал на дыбы. Испугавшись, Галл бросил хлыст. Тогда уже я пришел в ярость и направил коня прямо на брата – так в бою конники сбивают с ног вражеских пехотинцев. Он отскочил. Я придержал коня и дал Галлу сесть на своего. Несколько мгновений, сидя в седлах, мы смотрели друг другу в глаза; Галл все еще улыбался, ощерив зубы, как пес, готовый к прыжку. Мы оба тяжело дышали. Я попытался взять себя в руки и, сделав над собой усилие, спросил:

– Что он сделал?

На это Галл ответил: "Ни-че-го!" Расхохотавшись, он пришпорил коня и исчез. До сих пор не могу забыть, каким тоном было сказано это "ничего".

Я слез с коня и развязал плачущего Гилария. Он рассказал мне, что не сделал ничего плохого – снова "ничего!" – а Галл совершенно спокойно, без единого слова упрека или возмущения, вдруг велел ему сойти с коня и раздеться. Не сомневаюсь: Галл хотел забить его насмерть.

На обратном пути уже я был готов растерзать своего брата, но когда мы с Галлом встретились за обедом, мой гнев остыл и на смену ему в душу закралось нечто подобное страху. Несмотря на свою юность, я мог справиться в единоборстве почти с любым человеком – в этом я был абсолютно уверен. Но совсем другое дело – дьявол, особенно дьявол, чьи поступки были для меня непостижимы.

На протяжении всего обеда я не сводил глаз с Галла, который в тот день был этаким обворожительным шутником, и его игривая улыбка ничем не напоминала злобный оскал, который я видел всего лишь несколько часов назад. Мне уже начало казаться, будто все, происшедшее на поляне, мне просто привиделось, но, навестив на следующий день Гилария, я увидел у него на спине рубцы и понял: мне ничего не привиделось. Ничего. Это слово преследует меня и поныне.

До самого отъезда из Макеллы мы с Галлом старались не оставаться наедине и почти не разговаривали; если же разговора было не избежать, мы были предельно вежливы и ни словом не обмолвились о том, что между нами произошло.

Прошел еще месяц, и от хранителя императорской опочивальни пришло письмо с предписанием благороднейшему Галлу проследовать в поместье его покойной матери, что возле Эфеса, и пребывать там вплоть до особого распоряжения государя. Галла это письмо и обрадовало, и огорчило: хотя его выпускали из Макеллы, он по-прежнему оставался узником, а о назначении цезарем в письме не было и намека.

Галл устроил для своих друзей-офицеров прощальный ужин, на который, к моему удивлению, пригласил и меня. На этом ужине он произнес речь, мило обещая не забыть друзей, если только ему когда-либо доведется командовать войсками. Затем епископ Георгий подарил ему галилейское писание в массивном серебряном окладе и произнес напутствие: "Изучай его как следует, благороднейший Галл. Помни, вне церкви нет спасения". Сколько раз в жизни приходилось мне слышать эти чванливые слова!

Наше с Галлом прощание на следующее утро было немногословным. Он сказал лишь:

– Помолись за меня, брат, как я молюсь за тебя.

– Хорошо. Прощай, Галл. – И мы расстались, точно два незнакомца, которые переночевали вместе на постоялом дворе, чтобы утром разъехаться в разные стороны. После отъезда Галла я разрыдался, хотя я его ненавидел, – это были мои последние детские слезы. Говорят, что познать себя можно лишь тогда, когда досконально изучишь человеческую природу в целом. Но на самом деле самопознание – недостижимая цель, так как познать человеческую природу до конца невозможно в принципе. Даже самим себе мы чужие.

1 июня 348 года вспомнили наконец и обо мне. Епископ Георгий получил распоряжение отправить меня в Константинополь, где мне надлежало изучать философию под руководством Екиволия, любимца Констанция. Хотя мой дядя Юлиан находился в Египте, весь его дом с прислугой предоставлялся в мое распоряжение. В письме не было и намека на то, что мне предстоит стать священником, – это меня весьма порадовало, а епископа огорчило:

– Не могу взять в толк, почему государь передумал, – сокрушался он. – Когда он был здесь, казалось, его решение окончательно.

– Может, он нашел мне лучшее применение? – предположил я.

– Разве может быть лучшее применение, чем служение Богу? – Епископ был явно не в духе: Афанасий по-прежнему сидел в Александрии, и все шло к тому, что остаток своих дней Георгий проведет в каппадокийской глуши. Он отдавал приказания слугам, собиравшим меня в дорогу, все в том же прескверном настроении.

Когда я садился в экипаж, стоял туман и было тепло. Перед самым отъездом епископ Георгий вдруг спросил, уверен ли я, что не забыл вернуть в библиотеку сочинения Плотина; он утверждал, будто, по словам секретаря, одного тома не хватает. Я поклялся, что возвратил его не далее как сегодня утром (это была истинная правда; вплоть до самого отъезда я лихорадочно делал из него выписки в тетрадь). На прощание епископ благословил меня и вручил галилейское писание – увы, не в серебряном окладе, а в дешевом кожаном переплете: все свидетельствовало о том, что мне не суждено стать цезарем! Тем не менее я от души поблагодарил его и распрощался. Кучер щелкнул бичом, и лошади взяли с места рысью. Впервые за шесть лет я выезжал из Макеллы. Детство мое кончилось, а я все еще был жив.


-V-

– Так, значит, тебе тоже нравится поэзия Вакхилида? Ну, у нас с тобой прекрасный вкус! В этом нет никакого сомнения. – Лесть Екиволия так меня окрылила, что дай он мне тогда задание спрыгнуть с крыши дядиного дома, я бы с радостью подчинился, да еще процитировал на лету что-нибудь приличествующее моменту из Гесиода. Когда Екиволий стал гонять меня по Гомеру, Гесиоду, Геродоту, Фукидиду и Феогниду, я прямо из кожи вон лез, и ему пришлось потратить битых семь часов, чтобы прослушать множество страниц, которые я за годы заточения в Макелле выучил наизусть. Мой экзаменатор был растроган и изумлен: «Я знал, что епископ Георгий – выдающийся ученый: какая у него великолепная библиотека! Но он, оказывается, к тому же еще и гениальный педагог!» Я просиял, как полный идиот, и пуще прежнего застучал языком. Вот когда меня наконец прорвало, и некоторые считают, что с того дня я так ни на минуту и не умолкал.

До ареста отца я уже учился у Екиволия в школе для детей патрициев. Теперь мы с ним возобновили занятия, будто ничего не произошло, только я взял и превратился в нескладного подростка, у которого на подбородке уже курчавилась густая бородка, на верхней губе пробивался первый пушок, а щеки оставались гладкими. Вид у меня был страшноватый, но я наотрез отказывался бриться, гордо заявляя, что хочу стать философом. И с этим никто ничего поделать не мог.

В Константинополе меня фактически предоставили самому себе. У меня была лишь одна аудиенция с хранителем императорской опочивальни Евсевием; я называю это "аудиенция", так как Евсевий не только фактически правил страной за императора, но и держался как государь. В народе ходила шутка: если хочешь, чтобы твое дело решилось поскорее, нужно обратиться к Констанцию – говорят, он имеет некоторое влияние на хранителя своей опочивальни.

Евсевий принял меня в своем кабинете в Священном дворце. Приветствуя меня, он встал (хотя он и был вторым человеком в государстве, его титул – всего лишь "выдающийся" – был ниже моего). Он поздоровался со мной своим сладеньким детским голоском и знаком пригласил сесть рядом с собой. Я заметил, что его жирные пальцы унизаны перстнями с индийскими рубинами и бриллиантами, а кроме того, он был буквально насквозь пропитан розовым маслом.

– Удобно ли благороднейшему Юлиану в доме его дядюшки?

– Да, очень.

– Мы так и думали, что тебе там понравится больше, чем в Священном дворце, где ты не чувствовал бы себя так свободно. Впрочем, ты живешь в двух шагах от дворца и можешь приходить сюда сколько захочешь, когда только пожелаешь – я, по крайней мере, на это надеюсь. – Он улыбнулся, и на его щеках заиграли ямочки.

Я спросил у него, когда император вернется в Константинополь.

– Увы, мы и сами этого не ведаем. Сейчас он в Нисибе, и ходят слухи, будто он намерен в ближайшем будущем дать Шапуру генеральное сражение. Но об этом ты и сам знаешь не хуже меня. – Он склонил передо мной голову, изображая почтение. – Нам стало известно, что ты делаешь выдающиеся успехи в учении. Екиволий докладывает, что у тебя большие способности к риторике – редкость для твоего возраста, но, должен сказать, не для твоей семьи.

Хотя я очень волновался, такая явная лесть заставила меня улыбнуться: ни Констанций, ни Галл не могли не только достойно выступить на диспуте, но даже грамотно произнести речь.

Екиволий считает, что тебе следует пройти курс грамматики под руководством Никокла. Я с ним согласен: такие вещи необходимо знать, особенно тем, кому, возможно, предстоит вознестись очень высоко, – бросил Евсевий наживку. Я принялся, захлебываясь, тараторить о том, как горячо люблю грамматику и в каком восторге от Никокла, а он пристально меня разглядывал, как если бы перед ним стоял актер, декламирующий монолог. Я понимал, что представляю для него загадку. Галл, очевидно, его обворожил, но Галл не отличался ни умом, ни хитростью. Им можно было управлять точно так же, как Констанцием. Поэтому он не представлял опасности для хранителя священной опочивальни. Но кто этот третий принцепс, этот юнец с клочковатой бородкой, который чересчур быстро говорит и приводит без надобности десять цитат там, где вполне хватило бы одной? Короче говоря, Евсевий еще не составил обо мне окончательного мнения, и я, как мог, старался уверить его в своей безопасности.

Меня интересует философия. Моя цель – поступить в афинскую Академию – светоч мудрости мира, а затем я хотел бы посвятить себя литературе и философии. Как сказал Эсхил: "Люди ищут Бога и его обретают". Хотя, разумеется, мы познали Бога значительно полнее, нежели наши предки. Бог оказал нам великую милость, послав Иисуса для спасения нашего. Иисус подобен своему Отцу, но не един с ним. И все же я хотел бы изучить и старую веру, составить свое суждение обо всем, даже о ересях. Ведь Еврипид сказал: "Раб тот, кто мыслей своих излагать не умеет", а кто согласится пойти в рабство к кому-либо, кроме своего разума? Впрочем, и слишком большая вера в разум тоже опасна, ибо Гораций сказал: "Даже мудрец глупцом прослывет и правый – неправым, ежели он в самой добродетели в крайность вдается".

Должен признаться, я со стыдом вспоминаю свою тогдашнюю болтовню. Я был настолько неуверен в себе, что боялся высказываться о чем-либо от своего имени и, вместо этого, сыпал цитатами. В этом отношении я напоминал многих нынешних софистов, которые, за неимением собственных идей, нанизывают одно на другое высказывания усопших гениев, никак не связанные между собой, и мнят себя мудрецами, равными тем, кого они цитируют. Одно дело – привести цитату, чтобы подкрепить свой тезис, и совсем другое – чтобы продемонстрировать, какая у тебя замечательная память. В семнадцать лет я был софистом самого вульгарного толка, и это, вероятно, спасло меня: я нагнал на Евсевия такую скуку, что он перестал меня опасаться. Нам несвойственно опасаться зануд, чьи действия, по определению, совершенно предсказуемы, а значит, от них вряд ли можно ожидать неприятных сюрпризов. Поэтому я уверен, что в тот день, сам того не ведая, спас себе жизнь.

– Мы сделаем все возможное, чтобы поставить божественного Августа в известность о твоем желании – весьма похвальном желании – поступить в афинскую Академию. В настоящий момент, однако, тебе предстоит продолжить образование здесь. Кроме того, мне кажется… – он, тактично помолчав, окинул взглядом мою непритязательную одежду, мои пальцы со следами чернил… – что тебе надлежит обучиться придворному этикету. Для этого я пришлю тебе Евферия – он армянин, однако весьма сведущ в дворцовом церемониале. Он будет тебя знакомить с тонкостями наших ритуалов дважды… нет, пожалуй, даже трижды в неделю.

Тут Евсевий позвонил в изящный серебряный колокольчик, и на пороге возник мой старый знакомец – учитель Мардоний! С тех пор как мы с ним распрощались в портике епископского дворца, прошло шесть лет, но он ничуть не изменился. Мы радостно обнялись.

– Мардоний – моя правая рука, – промурлыкал Евсевий.

– Он начальник моего секретариата. Великолепный знаток классической литературы, образцовый верноподданный, добрый христианин, непоколебимый в вере. – Казалось, Евсевий произносит надгробную речь.

– Он проводит тебя к выходу. А теперь приношу извинения, благороднейший принцепс, но я должен идти на заседание Священной консистории. – Евсевий поднялся. Мы подняли руки в прощальном жесте, и он удалился, настоятельно прося меня заходить к нему в любое время.

Едва мы с Мардонием остались одни, я весело сказал:

– Ручаюсь, ты не надеялся вновь увидеть меня живым! Ох, не надо было мне этого говорить! Лицо бедного Мардония покрылось смертельной бледностью. "Не здесь, – прошептал он. – Дворец… тайные осведомители… повсюду. Пойдем".

Беседуя на отвлеченные темы, он провел меня по мраморным анфиладам к главному выходу. Гвардейцы, стоявшие на часах у дворцовых ворот, отдали мне честь, и я на миг ощутил честолюбивое волнение, которое вовсе не укладывалось в тот образ философа-аскета, который я только что нарисовал Евсевию в качестве своего портрета.

Моя охрана ждала меня под аркадой на другой стороне площади. Я знаком приказал им оставаться на месте. Мардоний был краток:

– Я больше не смогу с тобой видеться. Я просил хранителя священной опочивальни позволить мне учить тебя придворному церемониалу, но он отказал и дал мне ясно понять, что на наши встречи наложен запрет.

– А что это за армянин, о котором он говорил?

– Евферий – добрый человек, он тебе понравится. Не думаю, что он приставлен за тобой шпионить, хотя, разумеется, он будет регулярно писать о тебе донесения. Будь все время начеку. Ни в коем случае не критикуй императора…

– Это-то мне понятно, Мардоний. – Я не удержался от улыбки: он меня поучал совсем как в детстве. – Иначе бы я не прожил так долго.

– Да, но здесь Константинополь, а не Макелла. Здесь Священный дворец, который… э… э… нет, никто не в силах его описать.

– Даже Гомер? – поддразнил я его. Он печально усмехнулся.

– Вряд ли Гомер смог бы себе представить такой разврат и продажность.

– А что намереваются сделать со мной?

– Император еще не решил.

– Может ли за него решить Евсевий?

– Не исключено. Постарайся завоевать его расположение. Покажи, что ты безобиден.

– Это не так уж трудно.

– И жди. – Тут Мардоний снова стал таким, каким я его помнил с детства. – Между прочим, мне довелось читать одно из твоих сочинений – "Александр Великий в Египте". В нем излишне много перифразов. Кроме того, ты неточно процитировал Гомера, 187-й стих 16-й песни "Одиссеи": "Нет, я не бог. Как дерзнул ты бессмертным меня уподобить?" Вместо "дерзнул" ты написал "посмел". Когда Евсевий указал мне на эту ошибку, мне было очень стыдно.

Я смущенно извинился, но больше всего меня поразило то, что, как выяснилось, все мои школьные упражнения хранятся в архиве у Евсевия.

– Когда-нибудь на их основе тебе будет вынесен приговор, обвинительный или оправдательный. – Мардоний нахмурился, и на его лице резче обозначилась паутина морщин. – Будь осторожен. Никому не доверяй. – С этими словами он поспешил обратно во дворец.

Остаток года я прожил в Константинополе на доходы с крупного наследства, оставленного мне бабушкой, – она умерла тем летом. Перед самой ее смертью мне разрешили с ней повидаться, но она меня не узнала. Она бредила, и ее так трясло, что приходилось временами привязывать ее к кровати. Когда я собрался уходить, бабушка поцеловала меня и пробормотала: "Милый, милый".

По приказу хранителя священной опочивальни мне запрещалось общаться со сверстниками, да и вообще с кем-либо, кроме моих наставников, Екиволия и Никокла, а также евнуха-армянина. Екиволий был человеком обаятельным, а вот Никокла я просто возненавидел. Это был маленький, тщедушный старикашка – сущий кузнечик. Многие считают его лучшим грамматиком нашего столетия, но для меня он всегда был врагом. Он тоже меня недолюбливал. Мне особенно запомнился один из наших разговоров. Сейчас он представляется мне забавным.

– В жизни благороднейшего Юлиана сейчас очень ответственный период, – заявил мне однажды Никокл, – и он должен осмотрительно выбирать себе наставников. В мире полно лжеучителей. В религии это раскольническая секта Афанасия, а в философии – всевозможные шарлатаны, вроде Либания.

Так я впервые услышал имя учителя и мыслителя, которому суждено было сыграть такую значительную роль в моей судьбе. Без особого интереса я спросил, кто это такой.

Антиохиец – всем известно, что это за народ. Он прошел курс наук в Афинах и около двенадцати лет назад явился к нам в Константинополь преподавать философию. Он был тогда еще молод, но не желал выказывать ни малейшего почтения тем своим коллегам, которые, возможно, были не так мудры, как он, однако, во всяком случае, обладали большим опытом. – Никокл издал что-то вроде стрекотания кузнечика в знойный полдень – засмеялся, что ли? – К тому же он еще и вольнодумец. Все знаменитые константинопольские учителя – христиане, он же – нет. Подобно многим побывавшим в Афинах (и должен сказать, я сожалею о том, что ты так туда рвешься), Либаний исповедует ложную веру наших предков. Он называет себя эллином и предпочитает Евангелиям Платона, а Ветхому Завету – Гомера. За какие-то четыре года, что он здесь провел, ему удалось перессорить всех академиков. Подумать только, какое самомнение, – он подал императору записку, в которой критиковал преподавание в академии греческого языка и даже требовал изменить программу! К счастью, вот уже восемь лет как он отсюда уехал, причем с подмоченной репутацией.

– А что случилось? – Как ни странно, филиппика Никокла меня заинтересовала. Странно потому, что я уже тогда знал: ученые повсюду враждуют между собой и верить тому, что они говорят друг о друге, нельзя ни в коем случае.

– На него пожаловался некий сенатор. Он пригласил Либания давать своей дочери уроки классической литературы, а тот, вместо учебы, наградил ее ребенком. Чтобы спасти честь девушки и ее семьи – очень известной (поэтому я тебе ее не назову…), Август выслал Либания из Константинополя.

– И где он сейчас?

– В Никомедии и, как всегда, доставляет массу беспокойств. У него просто страсть быть всегда на виду. – Чем больше Никокл хулил Либания, тем больший интерес вызывал он у меня; мне захотелось с ним встретиться. Но как это сделать? Либаний не мог приехать в Константинополь, а я – съездить в Никомедию. К счастью, у меня нашелся союзник.

В отличие от Никокла, которого я просто не переносил, евнух-армянин Евферий, три раза в неделю обучавший меня придворному церемониалу, был мне очень симпатичен. Этот тучный человек, всегда державшийся естественно и с большим достоинством, ничем не походил на евнуха – у него росла борода и был низкий мужской голос. Его оскопили в возрасте двадцати лет, так что он успел познать, что такое быть мужчиной. Однажды он рассказал мне с жуткими подробностями, как чуть не изошел во время этой операции кровью, "потому что чем ты старше, тем операция опаснее. И все же я доволен жизнью. Я прожил ее интересно, а в том, что со мною случилось, есть и положительная сторона: я не тратил времени на погоню за любовными утехами". Хотя последние слова и справедливы в отношении Евферия, их нельзя, однако, с полным основанием отнести ко всем евнухам, особенно тем, что жили во дворце: они, несмотря на свое увечье, способны к плотской любви, свидетелем чему я однажды оказался, – но об этом позднее.

Когда я сказал Евферию, что хотел бы поехать учиться в Никомедию, он согласился взять на себя щекотливые переговоры с секретариатом Евсевия. И вот между моим домом и Священным дворцом завязалась оживленная переписка. Шли месяцы, а Евферий все писал и писал для меня ежедневные прошения, на которые ему же самому зачастую приходилось и отвечать от имени Евсевия отказом в самых изысканных выражениях. "Это для меня хорошая практика", – приговаривал он устало.

Вскоре после нового, 349 года Евсевий наконец дал согласие отпустить меня в Никомедию с условием, что я не буду посещать лекций Либания. Никокл по этому поводу изрек: "Так же, как мы не позволяем детям приближаться к больному лихорадкой, нам надлежит охранять молодежь от опасных идей, не говоря уже о дурной риторике. У Либания есть отвратительная манера пересыпать свою речь шуточками, которые в конце концов надоедают, а в философии он чересчур привержен нашей глупой старой вере". Екиволию было приказано сопровождать меня и присматривать, чтобы я не нарушил запрета.

В феврале 349 года мы с Екиволием прибыли в Никомедию. Та зима была одной из счастливейших в моей жизни. Я ходил на диспуты опытных софистов и слушал лекции, на которых мог свободно общаться со своими сверстниками. Последнее не всегда было легким делом; они меня очень боялись, а я просто не знал, как себя с ними вести.

Имя Либания было в городе у всех на устах, но мне посчастливилось увидеть его лишь однажды – он стоял в окружении учеников под портиком гимнасия Траяна. Он был хорош собой, смуглый, с темными волосами. Мне на него указал Екиволий и мрачно заметил:

– Кто еще решился бы подражать Сократу во всем, кроме мудрости?

– Неужели он так плох?

– Он просто смутьян, хуже того – он еще и никуда не годный ритор. Так и не научился говорить как следует – сплошная трескотня.

– Зато он блестяще пишет.

– Откуда тебе это известно? – Екиволий бросил на меня внимательный взгляд.

– Мне… из разговоров учеников. Они много о нем говорят. – Екиволий и по сей день не догадывается, что я нанял стенографа, который записывал для меня все беседы Либания. Хотя Либания особо предостерегали от встреч со мной, он тайком присылал мне конспекты своих лекций, а я ему за это щедро платил.

– Он способен лишь развращать, – наставительно произнес Екиволий. – Мало того, что он дурной стилист, он к тому же ни во что не ставит нашу веру. Богохульник – вот он кто.

Приск:Не правда ли, похоже на Екиволия? Когда Юлиан стал императором, Екиволий превратился в ярого сторонника эллинской веры. Затем, после воцарения Валентиниана и Валента, он при всех бросился на землю перед храмом Святых Апостолов с воплем: «Топчите меня, я подобен соли обуявшей!» Меня всегда страшно интересовало: исполнил ли кто-нибудь его просьбу? Я бы был не прочь. Словом, Екиволий за тридцать лет переменил веру пять раз и при этом умудрился дожить до глубокой старости и умер, всеми почитаемый. Если в истории его жизни и есть какая-то мораль, мне она недоступна.

Я тоже припоминаю эту историю с сенаторской дочкой. Это что, правда? Я всегда подозревал, что ты был большим дамским угодником – в свое время, разумеется.

Либаний:Нет, я не отвечу Приску на этот вопрос, не доставлю ему такого удовольствия. Да и слова Юлиана о том давнем скандале тоже не следует предавать огласке: нет смысла без нужды ворошить прошлое. Я всегда знал, что обо мне ходят подобные слухи, но впервые узнал, насколько они грязны. Да, завистники-софисты готовы на все, лишь бы очернить мою репутацию! Никакой «дочери сенатора» не существовало, по крайней мере в том виде, как это представил Юлиану Никокл. Да и вся эта история абсолютно абсурдна: если император выслал меня из столицы за подобный проступок, почему же тогда в 353 году меня вновь пригласили ко двору и я несколько лет прожил в Константинополе, пока не возвратился к себе в Антиохию?

Гораздо больше меня задели слова Екиволия о моей "легкомысленной манере сыпать шуточками". Кто бы говорил! Для меня всегда был характерен серьезный – по мнению некоторых, даже чересчур серьезный – слог, и лишь в отдельных случаях я оживлял его шуткой. Кроме того, если я такой никуда не годный стилист, как он утверждает, почему из всех ныне здравствующих писателей больше всего подражают именно мне? Даже в те давние времена за конспекты моих лекций платил сам наследник престола! Кстати, Юлиан пишет, что он якобы платил за них мне. Это искажение истины: Юлиан платил одному из моих учеников, у которого были конспекты всех лекций. Кроме того, Юлиан нанял стенографа, чтобы записывать мои беседы. Сам я не взял у него ни гроша – такова истина, столь искаженная временем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю