Текст книги "Император Юлиан"
Автор книги: Гор Видал
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)
Юлиан снова откинулся на спину и стал теребить свою юношескую бородку; в лучах июньского солнца она отливала золотом, как лисий мех.
– Через год я утвержусь в Галлии… и в Италии, – ответил он, и, несмотря на осторожный тон, все стало ясно: переход Альп означал войну. – У меня нет выбора, – продолжал Юлиан. – Если я останусь здесь и буду бездействовать, мне не сносить головы. – Он снова указал на столик с документами. – Есть сведения: Констанций ведет переговоры со скифами, чтобы они вторглись в Галлию. Это на него похоже: чтобы уничтожить меня, он готов снова разорить Галлию и отдать ее варварам, на сей раз навсегда. – Юлиан сел на койке. – Итак, друзья мои, следующей весной я выступаю в поход против Констанция.
Подумав, я попытался возразить:
– Но его армия превосходит твою в десять раз. Он правит Италией, Африкой, Иллирией, Азией…
– Знаю. – Спокойствие Юлиана, необычное для него самообладание поразили меня даже больше его слов. При его темпераменте он должен был давно вскочить на ноги, размахивать руками, сверкать глазами, захлебываться от волнения словами. – Но если мы будем совершать быстрые переходы и наращивать при этом армию, в три месяца я завоюю всю Европу.
– А у Константинополя тебе придется встретиться с величайшей армией мира, – невесело напомнил Оривасий.
– Я верю в победу. Так или иначе, не лучше ли быть убитым в бою во главе своей армии, чем бесславно погибнуть здесь и войти в историю в качестве четвертого по счету самозванца, с которым разделался Констанций? Кроме того, это спор высших сил: галилеяне против истинных богов. Я одержу победу, так как послан свыше. – Он произнес это так спокойно и веско, без своей обычной экспрессии, что мы не нашлись, что возразить; легче было просить весенний дождь в Галлии перестать лить. Затем Юлиан вновь оживился.
– А Приск, значит, дезертирует! – Это был прежний Юлиан. – В тот самый момент, когда мы изготовились к бою, он спасается бегством в Афины.
– Трусость – преобладающая черта моего характера, – был мой ответ.
– А еще супружеская верность, – лукаво ухмыльнулся Оривасий. – Приск соскучился по мощным объятиям Гиппии…
– И по детям. Они подрастают, и пришла пора побеспокоиться об их пропитании, не говоря уже о духовном развитии.
– Тебе нужны деньги? – Юлиан даже в самых стесненных обстоятельствах (а в эту пору он не мог оплатить даже расходов на содержание собственного двора) всегда отличался щедростью к друзьям. Максим вытянул из него целое состояние… Кстати, я уезжал тогда еще и из-за Максима. По слухам, он принял приглашение Юлиана и вот-вот должен был явиться ко двору. Этого мне было не вынести.
Когда я сказал Юлиану, что не нуждаюсь в деньгах, он тем не менее дал мне медальон со своим изображением, дававший право бесплатного проезда по всем дорогам Западной Римской империи. Мы тепло простились. Хотя внешне он казался абсолютно уверенным в победе, записки свидетельствуют об обратном; видно, что он был крайне обеспокоен, но как умело это скрывал! Итак, наш Юлиан наконец вырос и научился держать свои эмоции при себе.
Я уезжал после полудня с почтовым экипажем, отправлявшимся во Вьен с площади перед дворцом; Юлиан с Оривасием вышли меня проводить. Когда я садился в фургон, как всегда битком набитый епископами и тайными осведомителями, Юлиан шепнул мне на ухо: "Встретимся в Константинополе". На том мы расстались, и прошел год, прежде чем мы, как ни странно, и в самом деле встретились в Константинополе, хотя я был уверен, что к осени с Юлианом будет покончено.
Юлиан Август
Мне хотелось бы сейчас подвести итоги тем четырем годам, в течение которых я обладал в Галлии реальной властью. За это время я предпринял три похода за Рейн, выиграл две битвы и одну осаду, во время которых взял в плен десять тысяч человек во цвете лет и отбил тысячу наших пленных. Кроме того, я четырежды проводил для Констанция рекрутские наборы пехотинцев первого разряда, трижды – второго разряда; я также отправил ему три отличные кавалерийские когорты. Я освободил все до одного города, общим числом около пятидесяти, захваченные или осажденные варварами.
Укрепив нашу границу до самого Аугста, поздней осенью я вернулся во Вьен через Безансон. В целом моя летняя кампания длилась в тот год всего три месяца.
В Безансоне, по слухам, меня ожидал Максим. Я очень надеялся с ним повидаться, но, несмотря на то что я разослал повсюду осведомителей, найти его не удалось. Зато когда я в одиночестве бродил по Безансону, с наслаждением осматривая достопримечательности, со мной произошел любопытный случай. Цитадель города удачно расположена на высоком утесе, с которого открывается прекрасный вид, а с трех сторон город, как крепостной ров, огибает река Ду. Некогда Безансон был большим городом, но ныне он пришел в упадок; от лучших времен в нем сохранилось много заброшенных храмов. Осматривая лежащий в руинах храм Зевса, я вдруг заметил человека в одежде киника. Не сомневаясь, что это Максим, я тихо подкрался сзади и хлопнул его по плечу. Так поступают мальчишки, когда хотят кого-нибудь напугать. Я добился своего и действительно напугал, но только не того, кого хотел. Это оказался не Максим, а один из учеников Проэресия, с которым я встречался в Афинах. Мы оба покраснели, затем он приветствовал меня и, запинаясь, выговорил:
– Как я счастлив, что великий цезарь не забыл друга своей юности, скромного философа, не блещущего ничем, кроме любви к истине…
– Добро пожаловать в Галлию, – ответил я, также заикаясь, хотя и не подавая виду, что обознался. – Приглашаю тебя со мною отобедать. – Так при моем дворе на добрых полгода появился один из величайших зануд, каких мне доводилось повидать на своем веку. Оривасий до сих пор надо мною подтрунивает, но у меня просто не хватало духу отказать. Этот прихлебатель сидел с нами, не пропуская ни одного вечера, и портил всю беседу. Почему мне всегда так трудно сказать такое коротенькое слово "нет"? Почему я так стеснителен, что порой завидую тиранам? А главное, с чего бы это мне вспоминать эту историю, когда речь идет об одном из критических моментов в моей жизни? Причина только одна: я никак не могу заставить себя перейти к описанию своего душевного состояния в ту зиму, когда я, подобно Юлию Цезарю, решился перейти Рубикон (в моем случае Альпы). Я всегда утверждал, что мои поступки в то время были продиктованы соображениями самообороны и я не помышлял о захвате престола. Единственное, к чему я стремился, – это чтобы Констанций признал меня законным Августом Запада Римской империи. Тем не менее должен признаться: просто я не в состоянии точно описать, что тогда думал или чувствовал на самом деле. Только историки с уверенностью утверждают, что движет тем или иным лицом. Тем не менее я намерен описать все события того времени с максимальной достоверностью, невзирая на то, что это для меня болезненно, и не страшась предстать в дурном свете.
* * *
В первых числах октября я прибыл во Вьен и поселился во дворце преторианского префекта. В мою свиту входило уже около тысячи человек обоего пола, включая солдат и рабов. Одним богам ведомо почему, но только число придворных всегда растет как на дрожжах, и содержать их – настоящее разорение даже для императоров… даже? Особенно для императоров! Небридия, вновь назначенного преторианского префекта, я выселил на свою старую виллу возле городской стены. Он был настолько любезен, что согласился, и настолько умен, что ни во что не вмешивался.
В это время я предпринял еще один серьезный шаг. По закону во всех государственных учреждениях должен находиться портрет или изваяние императора. Перед ним дают присягу. Приговоры суда имеют юридическую силу только в том случае, если выносятся перед изображением государя. Поэтому все должностные лица Западной Римской империи, включая меня, были вынуждены трудиться под неусыпным взглядом выразительных глаз Констанция и любоваться его поджатыми губами. В первый же день во Вьене я распорядился, чтобы рядом с изображением Констанция всюду поместили мое, и теперь со стен судов на тяжущихся и их адвокатов взирали уже два Августа. Мне рассказывали, что нас прозвали "мужем и женой" – я, с моей бородой, считался мужем, а чисто выбритый, осыпанный драгоценностями Констанций был весьма похож на женщину.
Все лето Констанций бомбардировал меня депешами. Почему я задержал Лупицина? Почему я присвоил зерно, принадлежащее итальянской префектуре? Где обещанные мной солдаты? где лошади? Почему я осмеливаюсь именовать себя Августом? Наконец мне было приказано немедленно явиться в Антиохию. Констанций даже точно указал, сколько людей я могу с собой взять: не более сотни солдат, пяти евнухов и проч. и проч. – как он любил составлять списки! На все его гневные письма я отвечал как можно мягче и миролюбивее, всегда скромно подписываясь "цезарь".
Пока я собирал в Галлии армию, Констанций разбирался с Аршаком – весьма двуличным армянским царем, который был заподозрен в тайном сговоре с персами. Впоследствии мне удалось ознакомиться со стенограммой тайных переговоров между Аршаком и Констанцием, и я был просто потрясен. Аршак получил все, чего хотел, лишь за то, что остался верен своему союзническому долгу, а между тем, не будь нас, Армения давно бы утратила независимость! Что поделаешь, внешняя политика всегда была слабым местом Констанция. Чтобы закрепить "воссоединение" (как можно еще мягче назвать этот акт, когда бывший союзник милостиво соглашается вновь соблюдать условия договора, которому он был обязан по совести и чести хранить верность с самого начала?), Констанций отдал Аршаку в жены Олимпию, дочь бывшего преторианского префекта Аблабия. Когда-то ее прочили в жены Константу, а более близких незамужних родственниц у императора к тому времени уже не осталось. Сейчас Олимпия – армянская царица, она ярая галилеянка и относится ко мне враждебно.
Во время переговоров Констанция и Аршака речь неоднократно заходила обо мне. Странное чувство испытываешь при чтении стенограмм, в которых о тебе говорят в третьем лице, как о каком-нибудь герое Гомера.
Начал разговор Аршак. Его волнует, выступит ли Юлиан против императора? Констанций считает это маловероятным. Но на всякий случай у него припасен ответный ход. По первому же знаку Констанция германские племена вторгнутся в Галлию. Если этого окажется недостаточно, скифы преградят мне дорогу на восток, а верные императору армии в Италии и Иллирии довершат мой разгром. Далее Аршак интересуется, правда ли, что победы Юлиана в Галлии превосходят победы самого Юлия Цезаря? Констанция это приводит в ярость: "Все военные действия в Галлии вели мои военачальники по указаниям преторианского префекта, подчинявшегося лично мне". Но этого Констанцию мало: без тени смущения он заявляет, что все победы в Галлии одержаны лично им, а я только путался у него под ногами. А под Страсбургом я показал себя таким жалким полководцем, что Констанцию ничего не оставалось, как самому принять командование армией, и только это спасло битву!
Должен признаться, читая эти строки, я содрогался от гнева. Да, я не лишен тщеславия. Я желаю, чтобы мне отдавали должное, но только по заслугам. Я хочу славы и почестей, но лишь тех, что принадлежат лично мне по праву. Наглая ложь Констанция потрясла меня до глубины души – ведь Аршак наверняка знал, что во время битвы при Страсбурге Констанций добывал себе на Дунае второй титул "Сарматик". Похоже, Аршак действительно понял, что император лжет, и сразу переменил тему.
Больше всего меня поразило одно высказывание Констанция обо мне (как жадно стремимся мы узнать, что думают о нас другие!). Констанций утверждал, что я начисто лишен полководческого дара. Я, дескать, философствующий доктринер, которого следовало оставить обучаться в Афинах. Аршак поддакивает ему: этот доктринер-де сумел окружить себя в Париже исключительно себе подобными, и даже перечисляет всех их по именам. Констанций одобряет мой выбор и объясняет почему: чем больше я буду заниматься в их компании книжками и бесплодным умствованием, тем меньше у меня останется времени на то, чтобы замышлять измену. Затем он предлагает Аршаку ознакомиться с моим письмом, где я "раболепно" заверяю его в своей преданности и отказываюсь от титула Августа. Аршак изъявляет желание получить копии этого письма и незамедлительно получает. Интересно, показал ли ему Констанций остальные мои письма? Я до сих пор краснею при мысли о том, что этот армянин читал мои миролюбивые и в высшей степени осмотрительные послания Констанцию, в которых, однако, раболепие и не ночевало.
Аршак крайне озабочен. До него доходят слухи, что окружение Юлиана – сплошные безбожники. Как ни странно, Констанция это нисколько не волнует. Да, отвечает он, учителя – всегда двурушники, обжоры, грязнули, нечестивцы, бородачи… словом, киники. Аршака тем не менее этот вопрос очень занимает. Он выражает надежду, что Юлиан остается добрым христианином. У Констанция нет в этом и тени сомнения. Но какое это имеет значение, если сразу же после персидской кампании от меня не останется и следа? И они тут же переходят к другим вопросам.
Закончив переговоры с армянами, Констанций повел войска на юг через Мелитену, Локатену и Самарру. Переправившись через Евфрат, он повернул на Эдессу – большой город в Месопотамии, в шестидесяти милях к западу от захваченной Шапуром Амиды. С каждым днем армия Констанция росла, но он не сумел этим воспользоваться и подошел к Амиде, когда уже наступила осень. Здесь при виде развалин он на виду у всех разрыдался – не очень удачный поступок для полководца! В тот же день комит государственного казначейства Урсул также совершил опрометчивый шаг – произнес свою знаменитую фразу: "Вот как храбро защищают нас солдаты, содержание которых разоряет государство!" Это язвительное замечание позднее стоило ему жизни, и поделом. Чувства финансистов можно понять, но нельзя глумиться над памятью доблестных защитников Амиды, сражавшихся с многократно превосходящим в числе противником.
Протащившись еще тридцать миль на юго-восток от Амиды, Констанций осадил Безабде, персидский город на реке Тигр, но персы так отчаянно защищались, а Констанций так бездарно командовал, что все попытки взять город окончились неудачей. Затем наступил сезон дождей. По рассказам очевидцев, погода в ту осень была ужасной. Непрекращающиеся грозы солдаты принимали за свидетельство Божьего гнева. Возможно, так оно и было. Небеса восстали против Констанция. Кроме того, на небе появились бесчисленные радуги. Это означает, что богиня Ирида сходила на землю, чтобы возвестить о приближающихся великих переменах. Констанций прекратил осаду и отступил в Антиохию на зимние квартиры.
Между тем я во Вьене готовился к решающей схватке. Я разослал приглашения различным мудрецам и прорицателям, включая самого иерофанта Греции. Я обращался к оракулам и "Сивиллиным книгам". Я также приносил богам жертвы… тайно, так как Вьен – город по преимуществу галилейский. Все свидетельствовало об одном: мне суждено победить, а Констанцию пасть. Тем не менее я не сидел сложа руки. Во всяком пророчестве есть доля двусмысленности; Цицерон справедливо замечает, что, если пророчество не сбывается, виною тому не боги, а мы, не сумевшие правильно истолковать их волю. Ну а вещим снам я верю всецело. Аристотель совершенно прав, когда он утверждает, что боги часто являют нам свою волю в сновидениях. Правда, чтобы увидеть вещий сон, необходимо, чтобы зрачки закрытых глаз были направлены прямо перед собой, не отклоняясь ни вправо, ни влево, а это не просто.
В конце октября я был на заседании своего совета, когда принесли записку от Оривасия. Мне надлежало поспешить к жене. Она была при смерти.
Елена неподвижно лежала в постели, глаза закрыты. От нее остался скелет, обтянутый кожей, лишь огромный живот нелепо выпирал под одеялом. У постели стоял Оривасий, рядом молились и читали псалмы епископы Вьенский и Парижский. Я взял Елену за руку – она уже была прохладной, а очень скоро должна была окоченеть навек. Жутко присутствовать при этих страшных мгновениях, когда душа расстается с телом. Всякий раз осознаешь, сколь тленна та плоть, которая при жизни настолько порабощает душу, что становится тобой. Или, может быть, это только кажется, что она – это ты?
– Юлиан, – произнесла моя жена.
Ее голос не изменился. В ответ я издал какое-то невнятное бормотание, выражавшее скорбь и сострадание. Я искренне разделял ее страдания, хотя едва ли знал ее по-настоящему. Нас, как пару царских лошадей, запрягли в одну золотую колесницу и заставили ее тащить. Но вот одна из лошадей пала под ярмом.
– Говорят, я умираю… – Я хотел что-то солгать ей в утешение, но она не дала. – Мне уже все равно. Я не боюсь. Только прошу тебя, не забудь: у новой пристройки к западному крылу моей виллы нужно заменить временную крышу на постоянную. Я не успела поставить ту черепицу, которую хотела. Ты знаешь, о какой черепице я говорю. Кажется, она называется "патрицианской", если нет, то дворецкому точно известно, какую следует купить. Это надо обязательно сделать до весны. Весной в Риме пойдут сильные дожди, как бы они не испортили мозаику. Черепица обойдется недешево, но у меня есть деньги. – Так она и умерла с мыслями о своей любимой вилле на Номентанской дороге.
Епископы, которым я, казалось, в прямом и переносном смысле испортил всю обедню, были вне себя от ярости и как можно громче затянули молитву. Я вышел. У дверей ждали служанки Елены.
– Царица умерла, – спокойно сказал я, так как в эту минуту ничего не ощущал. Женщины в голос зарыдали. – Обмойте и обрядите тело, – строго приказал я, – и чтобы никаких слез.
Они скрылись за дверью. Я оглянулся. Кругом были вещи, принадлежавшие Плене: одежда, которую она носила, драгоценности, которых касалась ее рука. Внезапно кто-то тронул меня за плечо. Рядом стоял Оривасий.
– Странно, – сказал я ему после долгого молчания. – Никак не могу разобраться в своих чувствах.
– Ты должен чувствовать только одно – облегчение. Кончились наконец ее муки.
– Все мы игрушки в руках Божьих, а он, как младенец, играет нами: то поднимет вверх, то бросит вниз, а если пожелает, то вообще сломает.
Так кончилась моя семейная жизнь. Тело Елены отвезли в Рим и похоронили в мавзолее, где лежали останки ее сестры Констанции и нашего сына. Я не забыл ее последнюю волю – крышу виллы покрыли новой черепицей. Елене, когда она умерла, было сорок два года, мне – двадцать восемь. На следующий день после смерти жены я дал обет безбрачия. Это был дар Кибеле за ее многочисленные благодеяния.
-XV-
Шестого ноября 360 года исполнилось пять лет со времени моего вступления в должность цезаря (у римлян это называется «юбилеем»), и я решил, что такое событие следует отметить с размахом. Хорошо известно, как я отношусь ко всяким состязаниям, боям гладиаторов, кровавому избиению животных. Эти так называемые представления мне глубоко претят, но человеку, облеченному властью, приходится пересиливать себя в интересах дела и считаться со вкусами толпы, заполняющей ипподромы, стадионы и цирки. Много раз мне приходилось проклинать первых консулов Римской республики, учредивших эти разорительные и к тому же на редкость скучные зрелища, но обычай есть обычай, и, насколько это в моих силах, я стараюсь его исполнять, тем более что игры имеют большое значение. Все очень просто. Если игры или состязания успешны, популярность государственного деятеля несопоставимо возрастает, и наоборот.
Мне говорили, что игры во Вьене в тот год удались на славу. Не могу этого подтвердить, так как появлялся на них редко, но уж если показывался народу, то, как подобает Августу, надевал на голову тяжелый золотой венец. Сейчас я уже с ним совсем свыкся, и он для меня прежде всего символ бога-солнца. Вид у меня был вполне царственный, и даже Оривасий находил, что я сильно выиграл, расставшись с ненавистной ему выцветшей пурпурной повязкой, которую носил прежде. "Вылитый директор гимнасия", – ворчал он.
Моя переписка с Констанцием продолжалась, по-прежнему в самых изысканных и учтивых выражениях. В ноябре он выразил мне соболезнования по поводу смерти жены, я ответил благодарственным письмом. Затем в декабре я послал ему поздравления по случаю его бракосочетания с антиохийской дамой Фаустиной. Мы продолжали посылать друг другу вежливые письма, а готовились к войне.
В декабре произошло еще несколько событий, заслуживающих внимания. Однажды вечером я занимался фехтованием. Мне приходится упражняться в нем почти ежедневно: я поздно стал солдатом, и мне требуется больше усилий, чем другим, чтобы познать в совершенстве все тонкости боевого искусства и держаться в форме. Внезапно ремень моего щита лопнул, рукоятка отломилась, и щит со звоном упал на землю на виду у всего легиона петулантов. Прежде чем солдаты успели истолковать это как дурное предзнаменование, я поднял руку, все еще сжимавшую рукоятку, и крикнул: "Смотрите, то, что в моей руке, я держу крепко!" Все с облегчением вздохнули – что бы ни случилось, Галлию я из рук не выпущу. Но у меня от этого происшествия остался на душе неприятный осадок, это чувство не покидало меня вплоть до самой ночи, когда я заснул и мне снова явился гений-хранитель Рима. Его голос звучал отчетливо. На сей раз это были стихи, в которых воля богов выражалась как нельзя яснее:
Только Юпитер войдет в созвездие Водолея, Между тем как Сатурн подойдет к двадцать пятому градусу Девы, Констанций, царь азиатский, конца этой жизни столь милой достигнет С горем и сердцем тяжелым.
Наутро я рассказал об этом сновидении Оривасию, а он пригласил Мастару, лучшего из этрусских астрологов. Тот составил гороскоп Констанция, и оказалось, что императору осталось жить всего несколько месяцев. Мастара даже определил приблизительную дату его смерти: где-то в июне 361 года. Но как бы ни были обнадеживающи небесные знамения, я не позволял себе расслабиться и настойчиво готовился к схватке.
* * *
Храня верность своему государю, преторианский префект Небридий относился ко мне враждебно – именно за это я его уважал и питал к нему искреннюю симпатию. Он не строил против меня козней и не плел заговоров; поэтому я сохранил за ним его должность, хотя и ограничил круг его обязанностей чисто ритуальными. Отношения у нас сложились достаточно доброжелательные, и тем не менее он не упускал случая поставить меня в неловкое положение. Однажды это ему блестяще удалось.
Каждый год шестого января у галилеян что-то вроде праздника. Он называется "Богоявление" – день, когда якобы крестился их пророк. Подозревая, что я недолюбливаю галилеян, Небридий объявил горожанам, что во время праздничных богослужений я буду присутствовать в галилейском храме – роскошной базилике, недавно построенной на щедрые пожертвования Елены. Узнав об этом, я пришел в бешенство, но не решился подать виду. Что касается Оривасия, то его мое затруднительное положение только забавляло.
Волей-неволей мне пришлось провести битых два часа, созерцая бедренную кость какого-то негодяя, сожранного римскими львами, и внимая бесконечной проповеди епископа, в основе которой лежал призыв ко мне употребить данную мне Богом власть на искоренение арианской ереси. В одном месте он, желая ко мне подольститься, даже намекнул, что если Констанций – арианин, а я, будучи во всем ему противоположностью, возможно, никеец, то истинная вера (которую, особо подчеркнул он, к тому же исповедует большинство), будучи поддержана мною, станет нерушимым столпом моего престола. Столп он, по-видимому, упомянул в переносном смысле или имел в виду кариатиды галилейских храмов. Когда настало время молитвы, устами я обращался к Назарею, но в сердце моем властвовал Зевс.
Зима прошла в напряженном ожидании. К весне военные приготовления были закончены, требовалось лишь знамение. Я послал эмиссаров в Рим узнать, что написано обо мне в "Сивиллиных книгах", однако префект Рима не допустил их в святилище. Тогда один сочувствующий мне жрец как-то сумел заглянуть в книгу, где описана наша эпоха. Он тайно сообщил: да, мне действительно суждено стать следующим римским императором. Мое царствование будет бурным, но продолжительным. А что мне еще нужно, кроме времени? – времени, чтобы вернуть юность одряхлевшему миру, сменить зиму весной, освободить Единого Бога от безбожного трехглавого чудища? Дай мне двадцать лет, о Гелиос, и вся Вселенная будет восхвалять твой свет, который проникнет в самые мрачные закоулки Тартара! Точно так же, как Персефона вернулась к Деметре, я возвращу своих современников – живых мертвецов в твои объятия, которые суть свет, которые суть жизнь, которые суть все.
В апреле я узнал, что германское племя короля Вадомара перешло границу и разоряет окрестности Рэции. Эта весть меня не на шутку удивила. Всего два года назад мы с Вадомаром заключили вечный мир и не давали ему никакого повода к недовольству. Вадомар был человеком воспитанным. Он получил образование в Милане. К тому же он был чрезвычайно осторожен. Стоило послать несколько легионов, как он тотчас приносил тысячу извинений и поспешно возвращался на свою сторону Рейца. Открытое выступление против меня означало только одно: Вадомар исполняет приказ Констанция.
Я послал к Вадомару одного из моих комитов, звали его Либин. Это был человек искусный не только в бою, но и за столом переговоров; так, по крайней мере, мне казалось. Я дал ему всего лишь пол-легиона, так как главная его задача была урезонить Вадомара, и лишь в случае провала переговоров Либин должен был пригрозить Вадомару, что сотрет его с лица земли. Либин благополучно дошел до самого Зикингена, что стоит на рейнской границе. Здесь его окружили германцы. К несчастью, Либин рвался в бой. Несмотря на то что противник превосходил его силы в пять раз и целью нашей миссии были переговоры, Либин забыл о благоразумии и бросил своих солдат в атаку. Не прошло и пяти минут, как его разрубил пополам меч германца, та же участь постигла его солдат.
Тогда я отправил на Рейн петулантов, но безрезультатно. Прибью на место, они обнаружили, что германцы исчезли в своих дебрях так же таинственно, как появились, и на границе снова все спокойно. В другой обстановке я решил бы, что имел дело с единичным набегом мятежного кочевого племени, совершенным без ведома Вадомара, тем более что он засыпал меня пространными письмами, в которых красноречиво клялся сурово покарать виновных в нарушении мирного договора – если, конечно, они и в самом деле его подданные. Чтобы загладить свою вину, он даже послал родным Либина денег.
Я не верил ни единому слову Вадомара, но готов был закрыть глаза на его проделки, если бы в мои руки не попало его письмо Констанцию, перехваченное нашей пограничной стражей. "Я исполняю твою волю, господин мой, – писал Вадомар. – Строптивый цезарь будет наказан". Больше мне ничего и не требовалось. Я тут же послал одного из моих писцов, весьма неглупого молодого человека по имени Филогий, в Зикинген; там, на границе владений Вадомара, все еще стояли петуланты.
Либаний:Считаю необходимым отметить, что этого «весьма неглупого молодого человека» Феодосий недавно назначил комитом Востока. Филогий – ярый христианин; неизвестно, что с нами будет при его правлении. Невольно задумываешься: а что, если бы с первым посольством к Вадомару Юлиан отправил не Либина, всеми давно забытого, а Филогия! Впрочем, тогда бы злой рок, наверно, послал нам кого-нибудь еще хуже. Новоиспеченный комит прибыл в Антиохию в начале этого месяца. Вчера я впервые увидел его в сенате. Он держался, как лебедь, залетевший в очень маленькое и омерзительно грязное болотце. Найду ли я в себе смелость заговорить с ним о Юлиане?
Юлиан Август
Я вручил Филогию запечатанные инструкции. Их надлежало вскрыть, если он встретит Вадомара по нашу сторону Рейна, в противном случае – уничтожить. Я был почти уверен, что Филогий сумеет настигнуть Вадомара на нашей территории: Вадомар часто ездил в гости к друзьям-римлянам. Подобно большой части германской знати, он в некотором смысле был даже большим римлянином, чем они сами. Так и случилось. Вадомар приехал в гости к знакомому купцу, и Филогий пригласил его на обед с офицерами легиона петулантов. Вадомар согласился, добавив, что будет счастлив отобедать в таком блестящем обществе. Когда он прибыл на пир, Филогий ненадолго отлучился под тем предлогом, что ему якобы нужно дать кое-какие указания повару. Выйдя, он тотчас вскрыл инструкции, которые содержали приказ арестовать Вадомара за подлую измену. Филогий так и поступил, к немалому изумлению своего гостя.
Через неделю смертельно напуганного Вадомара доставили во Вьен, и я тайно допросил его в своем кабинете. Вадомар хорош собой: глаза у него голубые, а лицо красное – это сделали свое дело неумеренное пьянство и зимние холода. Зато его безукоризненные манеры сделают честь любому римскому царедворцу, и, кроме того, он прекрасно владеет греческим.
– Твой выбор неудачен, король, – начал я.
Заикаясь, он ответил, что не понимает, что я имею в виду. Тогда я протянул ему перехваченное письмо, и его красное лицо пошло багровыми пятнами.
– Август, я всего лишь выполнял приказ…
– В этом письме ты называешь меня цезарем.
– Нет-нет, Август, в письме Констанцию я не мог иначе. У меня не было другого выхода. Это он приказал мне на тебя напасть. Что мне оставалось делать?
– Исполнять подписанный тобой договор или, как я уже сказал, сделать более удачный выбор и признать своим господином меня.
– Но я уже сделал этот выбор, великий Август! Ты мой единственный господин и всегда им был, только…
– Прекрати! – Взмахом руки я заставил его замолчать. Мне не доставляет никакого удовольствия, когда предо мною пресмыкаются. – По существу, твое письмо мне очень помогло. – Я забрал у него письмо. – Оно доказывает, что Констанций не только хочет меня уничтожить, но подстрекает варваров нападать на его собственных подданных. Теперь я знаю, что предпринять.
– И что ты предпримешь, Август? – На мгновение Вадомар забыл о собственной особе.
– Что? Для начала сошлю тебя в Испанию. – Он пал предо мною ниц и не знал, как меня благодарить. Мне не без труда удалось вырваться из его объятий и передать его часовым. Как только Вадомара увели, я послал за Оривасием. Никогда в жизни я не был так окрылен. – Мы выступаем! – Я бросился к нему навстречу. – Все готово! – Меня так и распирало от бурного восторга, и я продолжал что-то выкрикивать – "лопотал", по выражению Приска, а что именно, не помню. Во всяком случае факт остается фактом: мне удалось убедить Оривасия, самого осторожного из моих советников, и он полностью со мной согласился. Сейчас или никогда. Единственным препятствием оставалось настроение легионов: часть из них по-прежнему упорно не желала покидать Галлию.