Текст книги "Император Юлиан"
Автор книги: Гор Видал
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц)
Так я парил, наслаждаясь свободой, и вдруг услышал, как кто-то зовет меня по имени. Я огляделся. Вокруг никого – только белые облака, голубое небо, темно-синее море. Я летел над Мраморным морем, и мне уже был виден Константинополь, когда тот же голос прозвучал вновь.
– Кто меня зовет? – спросил я и вдруг понял, сам не знаю как, но понял: голос исходит от солнца. Нависшее над городом огромное золотое солнце раскрыло мне свои огненные объятия; меня охватила неистовая радость – так бывает, когда после долгой отлучки возвращаешься домой, – и я бросился прямо в жаркий солнечный свет… Тут я проснулся и увидел: заходящее солнце действительно светит мне прямо в лицо. Ослепленный, я поднялся на ноги; мне напекло голову. К тому же я растерялся. Произошло что-то важное. Но что именно?
О своем видении я никому не рассказал. Однако несколько месяцев спустя, когда мы вдвоем с Мардонием гуляли в дворцовом парке над Босфором, я стал его расспрашивать о старой религии. Начал я издалека: спросил, всё ли, написанное Гомером, истина.
– Конечно же, все! До последнего слова!
– Тогда Зевс, Аполлон и другие боги должны существовать на самом деле, раз он так говорит. А если они существуют, что с ними стало? Иисус их убил?
Бедный Мардоний! С одной стороны, он был страстным поклонником классической литературы, а с другой – галилеянином. Как и многие в наши дни, он разрывался между старым и новым, но на мой вопрос у него уже заранее был приготовлен ответ.
– Ты же знаешь: когда жил Гомер, Христа еще не было на свете. Гомер, при всей своей мудрости, не мог знать конечную истину, которая дарована нам, и ему приходилось довольствоваться воспеванием тех богов, в которых верили его современники.
Иисус их называет ложными богами, а значит – то, что о них пишет Гомер, неправда.
И тем не менее олимпийские боги, как и все сущее, суть проявления истины. – Как видите, Мардоний изменил точку зрения. – Во многом Гомер был нашим единоверцем. Он поклонялся Единому Богу, повелителю Вселенной, и я подозреваю, что Гомеру было известно: Единый Бог может принимать различные обличья, в том числе и олимпийских божеств. В конце концов и сейчас у Бога столько имен, сколько существует на свете религий и языков, а он всегда один и тот же.
– А как бога звали раньше?
– Зевс, Гелиос, Серапис…
– Гелиос – солнце, мой покровитель, – промелькнуло у меня в голове.
– Аполлон… – начал я.
– У Аполлона тоже много имен. Его называют еще Гелиосом, спутником Митры…
"Аполлон, Гелиос, Митра", – повторил я тихонько. Из тенистой рощи на косогоре за дворцом Дафны, где мы сидели, я с трудом мог разглядеть моего покровителя, пронзенного темно-зеленым копьем кипариса.
– Культ Митры – самая сатанинская религия на свете. У нас до сих пор еще сохранились его приверженцы, по большей части солдаты и неграмотное простонародье, хотя митраизмом увлекаются и некоторые философы (или люди, которые себя таковыми считают). Например, Ямвлих… Я с ним как-то встречался. Это сириец, кажется, из Халкиды, он на редкость уродлив. Умер он несколько лет назад, почитаемый узким кругом своих приверженцев, хотя, на мой взгляд, его писания чересчур туманны. Он претендовал на звание ученика Платона и, разумеется, утверждал, будто Иисус – лжепророк, а наше учение о Троице абсурдно. А затем, основываясь на Платоне, этот безумец выдумал свою Троицу…
У Мардония была страсть всему на свете давать исчерпывающие объяснения, и, увлекшись, он забыл, что внемлющий ему, затаив дыхание, ученик едва ли понимает его и наполовину. Но общий смысл сказанного был совершенно ясен: Гелиос – аспект Единого, и некоторые, вроде этого Ямвлиха, до сих пор ему поклоняются.
– По Ямвлиху, существует три мира, три области бытия, над которыми господствует Единый Бог, а солнце – его видимое воплощение. Первый из этих миров – мир умопостигаемый, который можно понять лишь разумом. Все это ты найдешь у Платона, если, конечно, при твоих нынешних успехах в учении мы до него когда-нибудь доберемся. Второй мир – выдумка Ямвлиха: это промежуточный мир, наделенный Разумом. Им правит Гелиос-Митра, которому помогают старые боги в разных обличьях. Серапис – повелитель загробного мира, Дионис – красота вселенной, Гермес – ее разум и, наконец, Асклепий. Этот последний, по-моему, жил на самом деле. Он был знаменитым врачом, которому поклонялись наши предки, считая его спасителем и исцелителем.
– Как Иисуса?
– Да, пожалуй, здесь есть некоторое сходство. Наконец, третий мир – это воспринимаемый чувствами мир, в котором мы живем. Солнце движется между этими тремя мирами. Свет – это добро, тьма – зло, а Митра – это мост, связь между человеком и Богом, светом и тьмой. Как видишь, или, вернее, как увидишь, учение Ямвлиха лишь частично основывается на Платоне. Большею частью оно персидского происхождения, и в основу его положен культ персидского героя Митры, который жил – если он жил на самом деле – тысячу лет назад. К счастью, после того как родился Иисус и нам было открыто таинство Троицы, всей этой чепухе пришел конец.
– Но ведь солнце по-прежнему существует.
– Точнее говоря, в данную минуту солнце не существует. – Мардоний встал. – Оно зашло, и мы опоздали на ужин.
Так я узнал о существовании Единого Бога. Во сне ко мне воззвал Гелиос-Митра, и мне, в буквальном смысле слова, открылся свет. С того дня я больше не был одинок: моим покровителем стало солнце.
По правде говоря, в те годы я очень нуждался хоть в каком-то утешении, поскольку все время жил под дамокловым мечом – казнят меня, как отца, или нет? Я тогда все время мечтал о случайной встрече с Констанцием прямо здесь, на бабушкином холме. В моих фантазиях император неизменно появлялся один. Он был строг, но милостив. Мы с ним беседовали о литературе. Он приходил в восторг от моей эрудиции (я любил, когда меня хвалили за начитанность). Потом мы становились закадычными друзьями, и в конце концов император даровал мне свободу жить в бабушкиной усадьбе до конца дней, ибо одного взгляда мне в глаза было ему достаточно, чтобы убедиться: я человек не от мира сего и вовсе не хочу отнять у него трон или отомстить ему за отца. Я вновь и вновь убеждал в этом Констанция, находя блестящие доводы, и он, со слезами на глазах от моей искренности и простодушия, неизменно исполнял мое желание.
Все-таки человек – любопытное создание! Ведь в то время я был искренен и сейчас ничего не исказил. Я не желал власти – так, по крайней мере, мне казалось; я на самом деле хотел прожить жизнь в безвестности. А потом? Я восстал против Констанция и захватил власть. Поскольку я все это знаю, то, будь я Констанций, а он – тот мечтательный мальчуган на холме в Вифинии, я бы прикончил этого юного философа на месте! Но тогда ни он, ни я не знали, кто я такой и что из меня выйдет.
-III-
Когда мне исполнилось одиннадцать лет, в моей жизни снова произошли неожиданные перемены. Однажды майским утром Мардоний давал мне урок литературы. Я декламировал Гесиода, то и дело сбиваясь, как вдруг в комнату вошел Галл.
– Он умер. Епископ умер. Прямо в церкви. Умер, и все! Мы с Мардонием осенили себя крестным знамением, Галл последовал нашему примеру. Через минуту комната наполнилась священниками, чиновниками и слугами. Печальная весть всех ошеломила и встревожила, ибо смерть епископа Константинопольского – большое событие, и выбор его преемника – дело государственной важности, в котором обязательно принимает участие император, если, конечно, он галилеянин. Констанций в это время воевал с персами на границах империи, за тысячу миль от нас; поэтому целый месяц константинопольская епархия оставалась без епископа, и никто не знал, что делать со мною и Галлом. К счастью, в городе в то время был дядя Юлиан, и на следующий день после похорон он пришел нас навестить.
– Он убьет нас, да? – сразу же спросил его Галл, которого опасность всегда делала безрассудным. Комит Юлиан выдавил из себя не очень уверенную улыбку:
– Ну конечно же нет! Ведь вы наследники Константина Великого.
– Наш отец тоже был его наследником, – буркнул Галл, – и все остальные тоже.
– Но божественный Август – друг вам.
– Тогда почему нас держат под стражей? – Галл кивнул в сторону одного из агентов тайной полиции, которых прислали в тот день; когда мы с Галлом хотели выйти на улицу, они очень вежливо попросили нас оставаться в доме "до дальнейших распоряжений".
– Они приставлены к вам для вашей же защиты.
– Лучше бы нас защитили от Констанция. – Галл понизил голос: несмотря на буйный нрав, он совсем не хотел погибнуть по собственной неосторожности.
Комит Юлиан забеспокоился:
– Ты не прав, Галл. Слушай внимательно. Некая приближенная к императору особа – очень приближенная, понимаешь? – сказала мне: Констанций верит, будто у него нет наследников из-за того, что очень многие его родные… потому что они, э-э… ну, скажем, умерли!
– Вот именно, а значит, ада ему все равно не миновать. Зачем ему нас щадить?
– А какая ему польза от вашей смерти? Ведь вы всего-навсего дети.
Галл фыркнул. В шестнадцать лет он был уже физически зрелым мужчиной, а по уму – ребенком, одержимым духом уничтожения.
– Поверьте, ничто вам не грозит, – утешал нас дядя Юлиан. У него-то у самого было чудесное настроение: только что его назначили наместником в Египет, и, боюсь, это занимало его куда больше, нежели судьба племянников. И все же дядюшка старался нас ободрить как мог, за что я, во всяком случае, был ему благодарен. Покидая нас, он бросил пустую фразу: "Вам нечего бояться".
После ухода дяди Галл схватил чашу, из которой тот пил, и яростно швырнул об пол. Сломав или разбив что-нибудь, Галл всегда чувствовал облегчение, но в этом его поступке заключался еще и некий ритуальный смысл.
– И он такой же, как все! – Голос Галла прерывался от злобы; теплый майский ветерок, задувая в открытые окна, шевелил его спутанные золотые кудри, а огромные голубые глаза казались еще больше из-за внезапно набежавших слез. – Не выпутаться нам!
Я хотел сказать что-то обнадеживающее, но он вдруг набросился на меня:
– От тебя-то невелик убыток, мартышка ты эдакая! Но вот почему ядолжен умирать? – И в самом деле, почему? Рано или поздно каждый задает себе этот вопрос, а поскольку больше всего на свете каждый любит себя самого, Галл считал, что нет справедливости в мире, где такого красавца и жизнелюба, как он, можно лишить жизни с такой же легкостью, как задуть свечу. Конечно, судьба порою к нам жестока, но эгоцентристы, подобные Галлу, не в силах с этим примириться. Я любил брата. Я его ненавидел. В детстве он так меня подавлял, что я сам себя воспринимал таким, каким отражался в этих прекрасных глазах, которые не замечали не только меня, но и никого вокруг.
И все же комит Юлиан оказался прав. Констанций действительно раскаивался в своих злодеяниях, и нам пока ничто не угрожало. Через некоторое время хранитель священной опочивальни Евсевий распорядился отправить нас в Макеллу в Каппадокии "для продолжения образования".
– А на кой нам это образование? – спросил Галл, когда нам объявили этот приказ, но Мардоний велел ему замолчать.
– Август милостив. Не забывай: он теперь не только твой государь, но и твой отец.
В тот же день мы выехали в Макеллу. Мардонию запретили с нами ехать, и это меня очень огорчило. До сих пор не могу понять, зачем понадобилась эта мелочная жестокость: скорее всего, Евсевий, будучи сам евнухом, знал, как все они умны и изворотливы, а потому не захотел оставлять детям такого сильного защитника
Когда меня с Галлом сажали в повозку, я горестно всхлипывал. Мардоний тоже был убит горем, но сдерживался. "Мы еще увидимся, – сказал он на прощание, – и мне бы очень хотелось, чтобы к этому времени Галл выучил наизусть столько же стихов Гесиода, сколько Юлиан". И вот неподвижная фигура Мардония, а потом и дворец скрылись из виду, а мы покатили вперед в сопровождении целой конной когорты, как важные государственные лица или опасные узники, – а мы были и теми, и другими. Я все всхлипывал, а Галл вполголоса ругался. На улицы Константинополя высыпали толпы народа, желая хоть одним глазком взглянуть на нас, – никто не думал, что мы останемся в живых. Чтобы поближе нас рассмотреть, один смелый горожанин протиснулся к самой повозке и тут же в изумлении отпрянул, получив от Галла плевок в лицо. Затем Галл накрылся с головой плащом и не снимал его, пока мы не выехали из городских ворот.
Все путешественники, кому приходилось бывать в Макелле, в один голос называют ее одним из красивейших уголков мира, я же до сих пор ее ненавижу. Макелла – это не город, а летняя резиденция в четырехстах милях от столицы, которую выстроил себе Константин в дремучих лесах у подножия горы Аргея, на месте охотничьих угодий древних каппадокийских царей. Сделавшись императором, Констанций унаследовал ее вместе с несколькими поместьями по соседству; именно с коронных земель в Каппадокии наша семья получает почти весь свой личный доход.
Когда я сегодня вечером рассказывал Приску о своем детстве, он заявил, что мне можно только позавидовать. "Ведь ты жил во дворце с садами, банями, фонтанами, собственной часовней, – говорил он, как всегда, подтрунивая надо мной, – в лучших охотничьих угодьях мира, и никаких забот, кроме чтения. Чудо, а не жизнь!" Мне, однако, она вовсе не казалась чудом: мы с Галлом жили немногим лучше заложников в персидской тюрьме. Нам не разрешали ни с кем общаться, кроме учителей, которые, сменяя один другого, приезжали из ближайшего города – Кесарии – и надолго не задерживались из-за Галла, который не мог устоять перед искушением их помучить. Гораздо лучше он ладил с нашей охраной, особенно молодыми офицерами; пустив в ход все свое недюжинное обаяние, он вскоре добился того, что они начали его обучать владению мечом и копьем, щитом и топором. От природы прекрасно развитый физически, Галл был прирожденным воином. Мне тоже хотелось учиться вместе с ним фехтованию, но он предпочитал не допускать меня в свою компанию. "Иди читай свои книжки, – грубо бросал он мне. – Воином буду я, а не ты". И я шел читать свои книжки.
Официально нашим опекуном считался епископ Каппадокийский Георгий, который жил в Кесарии; к нам он наезжал не реже раза в месяц. Он был маленькою роста, худой, как палка, и вечно небритый. Именно по его настоянию нас учили, в первую очередь, галилейскому богословию.
– …Потому что самое лучшее для тебя – стать священником, – сказал он и при этом ткнул в меня своим длинным, тонким пальцем.
Пока я обдумывал, как бы повежливее отказаться от такой чести, в разговор вмешался Галл. С чарующей улыбкой он заявил:
– Юлиан просто мечтает о духовной карьере, епископ. Просто спит и видит себя в рясе, а когда не спит – целыми днями читает книжки.
– В твои годы я и сам был таким. – Епископ, казалось, обрадовался, что нашел между нами сходство.
– Да, но я читаю философские книги… – начал я.
– Разумеется. Мы их все читаем, но альфа и омега всякой мудрости заключены в жизнеописании Иисуса. Впрочем, думаю, тебе это уже объяснил твой покойный родственник – мой старый друг епископ Евсевий. Тем из нас, кто истинно чтит Христа, очень его недостает… – Епископ стал ходить из угла в угол, при этом все время по привычке пощелкивал пальцами. Галл, очень довольный своей выходкой, ухмыльнулся мне за его спиной.
Внезапно епископ Георгий обернулся и снова наставил на меня палец.
– Гомойусия. Что это означает?
Я давно знал ответ на этот вопрос и отбарабанил,как попугай:
– Это значит, что Иисус подобносущен Богу Отцу.
– А что значит гомоусия?
– Что Иисус единосущен с Богом Отцом.
– В чем разница?
– В первом случае Бог создал Иисуса еще до сотворения мира. На нем почиет благодать, но по природе своей он не сын Божий.
– Почему?
– Потому что Бог, по определению, Един и на Никейском соборе покойный пресвитер Арий доказал, что богов не может быть много.
– Отлично. – Епископ Георгий несколько раз щелкнул пальцами, что, по-видимому, означало аплодисменты. – Ну, а во втором случае?
– Гомоусия – это пагубное учение… – Епископ Евсевий хорошо меня натаскал, – согласно которому Бог Отец, Бог Сын и Дух Святой – одно и то же.
– Чего не может быть!
– Чего не может быть, – послушно пробубнил я.
– Несмотря на события в Никее…
– Где в 325 году епископ Александрийский Афанасий…
– В то время всего лишь диакон…
– …выступил против моего родственника, епископа Евсевия и пресвитера Ария и принудил церковный собор принять свое учение о единстве Бога, Иисуса и Святого Духа.
Но битва далеко не закончена. С каждым годом мы набираем силу, и мудрый Август – наш единоверец, арианин. Два года назад в Антиохии мы, епископы Восточной Римской империи, собрались, дабы утвердить истинное вероучение, а в этом году мы соберемся вновь в Сардике, где с помощью государя истинно верующие раз и навсегда сокрушат лжеучение Афанасия. Сын мой, ты обязан стать священником. На тебе лежит печать избрания. Завтра же я пришлю к тебе одного из моих диаконов. Он будет учить тебя богословию – Галла, впрочем, тоже.
– Но я же хочу быть воином, – встревожился Галл.
– Благочестивый воин в бою стоит дюжины, – не раздумывая, ответил епископ Георгий, – и вообще, Закон Божий тебе не повредит.
И любопытно, что как раз Галл и сделался ярым галилеянином, а я, как известно всему миру, вернулся к старой вере.
Но тогда я мало что смыслил в философии. Я изучал то, что прикажут, и мой наставник-диакон не мог на меня нарадоваться.
– У тебя редкий дар анализа, – заявил он однажды, когда мы с ним разбирали двадцать пятый стих четырнадцатой главы Евангелия от Иоанна – тот самый, на котором ариане основываются в борьбе против никейцев. – Не сомневаюсь, тебя ждет блестящее будущее.
– Я стану епископом?
– Епископом – само собой, ты же член императорской фамилии. Но есть на свете нечто более завидное, чем епископский сан.
Участь мученика?
Да, мученика и святого. Тебе явно на роду начертано стать им.
По правде говоря, эта грубая лесть распалила мое мальчишеское честолюбие, и я в течение нескольких месяцев воображал, будто предназначен для великой цели спасения мира от ереси. Что ж, так оно в некотором смысле и произошло, но не к радости, а к ужасу наставников моих детских лет.
Несмотря на тяжелый нрав и высокомерие епископа Георгия, я с ним неплохо ладил, главным образом, потому, что у него были на меня свои виды. Будучи страстным арианином и обнаружив во мне неплохие умственные задатки, он увидел в этом для себя открывающиеся возможности. Если из меня удастся сделать епископа, я стану арианам могущественным союзником. В союзниках они нуждались, так как, несмотря на покровительство Констанция, никейцы уже тогда превосходили ариан числом. В настоящее же время, как известно, благодаря усилиям епископа Афанасия "пагубное учение" о Едином в трех лицах Боге почти повсеместно одержало верх. Лишь Констанцию удавалось поддерживать между этими двумя сектами какое-то равновесие, а после его смерти победа никейцев стала делом времени. Впрочем, все это не имеет никакого значения, ведь галилеяне сегодня – не более чем одна из многих религиозных сект, и к тому же далеко не самая многочисленная! Время их всевластия прошло. Я не только запретил им преследовать нас, эллинов, но также запретил им преследовать друг друга. Потому-то они и обвиняют меня в чудовищной жестокости!
Был ли я истинным галилеянином в те годы, которые провел в Макелле? Об этом много спорят, да я и сам затрудняюсь ответить на этот вопрос. Долгие годы я принимал на веру все, чему меня учили. Как и все ариане, я полагал, что Единый Бог (чье существование общепризнано) каким-то таинственным образом произвел на свет некоего сына, рожденного евреем, ставшего впоследствии учителем и в конце концов казненного по приговору государственных властей, – несмотря на все усилия епископа Георгия, я так и не уразумел до конца, за что. Однако, изучая жизнеописание Галилеянина, я одновременно штудировал Платона, и последний пришелся мне гораздо больше по вкусу. Дело в том, что Мардоний, познакомив меня с лучшими образцами греческой словесности, привил мне тонкий литературный вкус, и теперь, сравнивая варварскую тарабарщину Матфея, Марка, Иоанна и Луки с кристальным языком Платона, я не мог не отдать предпочтение последнему. Тем не менее я продолжал верить в галилейский миф, хотя и находил в нем мало привлекательного: это была религия моей семьи, и ничего иного я просто не знал. Так продолжалось до одного знаменательного дня – мне тогда было около четырнадцати лет. В тот день я часа два сидел в саду, слушая диакона, который пел мне песни, сочиненные пресвитером Арием… да-да, этот, так сказать, великий богослов и религиозный мыслитель популяризировал свое учение, сочиняя песенки для народа, дабы привлечь на свою сторону неграмотный люд. В моей памяти по сей день сохранилось несколько его несуразных сочинений, в которых "доказывается", что отец есть отец, а сын есть сын. Наконец, диакон закончил; я похвалил его пение.
– Главное – не голос, а дух, – сказал диакон, польщенный моей похвалой.
Мы разговорились, и тут – уж не помню как – в нашей беседе всплыло имя Плотина. Для меня это было не более чем имя; диакон принялся клясть его на чем свет стоит.
– Это лжефилософ прошлого века. Он был последователем Платона, или, скорее, считал себя таковым. Он всегда враждовал с церковью, хотя среди христиан встречаются глупцы, признающие за ним высокие достоинства. Жил Плотин в Риме и был любимцем императора Гордиана. Он написал шесть совершенно невразумительных книг, которые опубликовал его ученик Порфирий.
– Порфирий? – Я до сих пор отчетливо помню, как впервые услыхал это имя из уст костлявого диакона, сидя в цветущем парке Макеллы, окутанном маревом знойного летнего дня.
– А этот еще хуже Плотина! Родился в Тире, учился в Афинах. Называл себя философом, хотя на самом деле был просто безбожником. Он написал пятнадцать томов, полных нападок на нашу церковь!
– И на чем они основаны?
– Откуда мне знать? Я в его книги не заглядывал, не христианское это дело. – Диакон был куда как тверд в вере.
– Но ведь была же у этого Порфирия какая-то причина…
– Сатана в него вселился, вот и вся причина.
Так я узнал: мне необходимо прочесть Плотина и Порфирия. Для этого я прибегнул к хитрости: послал епископу Георгию письмо с просьбой прислать мне сочинения этих "нечестивцев". Я писал, что хочу ознакомиться с врагами церкви по первоисточникам и, разумеется, прошу руководства у моего духовного наставника, обладающего к тому же лучшей библиотекой во всей Каппадокии.
К моему изумлению, епископ Георгий тотчас прислал мне полное собрание сочинений Плотина, а также антихристианские работы Порфирия. "Хотя ты еще и юн, думаю, ты сможешь оценить всю пагубность учения Порфирия, – писал он мне. – Он был человек недюжинного ума, но дурной нрав его погубил. Шлю тебе также блестящее опровержение Порфирия, принадлежащее перу моего предшественника, епископа Каппадокийского, раз и навсегда снявшего все так называемые противоречия, которые Порфирий обнаружил в Священном Писании. Ты и представить себе не можешь, какую радость доставляет мне твой интерес к вопросам теологии". Добрый епископ не ведал одного – работы Порфирия в грядущем лягут в основу моего отречения от Назарея.
Тем же летом мы с Галлом в соответствии с пожеланием епископа Георгия воздвигли в Макелле часовню, посвященную святому Маманту – пастуху, жившему в этих местах. Считалось, что его мощи обладают большой целебной силой: излечивают кожные болезни, стоит только приложить берцовую кость святого к больному месту. Епископ полагал, что если мы построим для останков мертвого пастуха склеп, это даст народу отличный пример христианского смирения, и мы с Галлом целое лето трудились на стройке. Мне нравилась работа каменщика, но Галлу любые продолжительные усилия были просто ненавистны, и, обливаясь потом под жарким солнцем, он, боюсь, не столько работал, сколько посылал проклятия святому Маманту. Вскоре после того, как мы закончили часовню, у нее обвалилась крыша. Я слышал, галилеяне утверждают, будто обвалилась лишь та половина здания, которую выстроил я, потому что я – отступник. Это не так: обвалилась вся часовня, и произошло это из-за ошибки в расчетах.
В то время я уже не верил в Христа, но еще и не отрекся от Него. И все же убедительные доводы Порфирия крепко засели у меня в голове. Всякий раз, когда я пытался вступить с епископом Георгием в диспут о христианских догматах, он спешил остудить мой пыл: "Само понятие Троицы – тайна. Ее можно постигнуть лишь верой, и то не до конца". Гораздо больше по вкусу мне пришелся Плотин – он в течение пяти лет четырежды испытал то полное духовное слияние с Единым, которое является конечной целью всякой религии. Порфирий, при всей его мудрости, сподобился испытать это великое наслаждение лишь однажды, и то уже в возрасте шестидесяти восьми лет. Мне до сих пор удалось испытать его дважды, и каждый день я молю богов даровать мне еще одно откровение.
* * *
У нас с Галлом не было ни друзей, ни заступников. Епископ Георгий, если не считать его назойливых попыток превратить меня в священника, совершенно нами не интересовался. Все остальные обитатели Макеллы обращались с нами с боязливым почтением. Мы пугали их, так как напоминали об убийстве и были наиболее вероятными жертвами в будущем.
Я по-прежнему много читал, а упражнялся мало, хотя от природы был сильным – особенно крепкими были у меня руки. Во всех играх и физических упражнениях Галл превосходил меня. Он был выше меня ростом, прекрасно сложен, а лицом подобен богу. Солдаты из нашей охраны все были поголовно в него влюблены, а он с ними бесстыдно заигрывал. Они брали его с собой на охоту, когда он того желал, и, думаю, с некоторыми из них у него были любовные интрижки, хотя оба мы в то время сожительствовали с одной и той же девушкой, или, скорее, молодой женщиной двадцати пяти лет. Она была женой чиновника, который вел наше хозяйство. Ненасытная в любви, она сначала совратила меня, а потом и Галла. Ее супруг делал вид, что ничего не замечает; собственно, это и все, что ему оставалось. Он только никак не мог сдержаться и хихикал при встрече с нами. Это был маленький толстячок, и, помню, как-то я спросил ее, как она может выносить его прикосновения.
– У него есть свои достоинства, – лукаво ответила она. Я до сих пор помню, как блестели ее волосы, рассыпанные по обнаженным смуглым плечам. Ни у кого больше не встречал я такой гладкой кожи. Она наверняка пользовалась притираниями, но умела это искусно скрывать, в отличие от других женщин такого пошиба, после которых все руки сальные. (Она, разумеется, была из Антиохии – ну что тут скажешь? Всякий знает: из всех искусств антиохийцы принимают всерьез лишь искусство любви.) Она делала вид, что я ей нравлюсь, но на самом деле ее приворожил златокудрый Галл. С гордостью он рассказывал мне: "Я и не пошевелюсь, а она все за меня делает". Вообще, его пассивность меня поражала, но понять Галла всегда было выше моих сил. Позднее, когда он превратился в чудовище, я не удивился: Галл мог стать чем угодно, потому что, в сущности, он был ничем. И тем не менее он притягивал к себе все взгляды, его плотская красота привлекала как мужчин, так и женщин. Поскольку он был совершенно бесчувствен, каждая женщина видела в нем вызов своим чарам и была готова на все, чтобы добиться его любви. Так что у Галла всегда была возможность наслаждаться… даже не пошевелившись!
Сирийка была нашей общей любовницей три года. Хотя на мне теперь обет безбрачия, я часто вспоминаю ее, особенно по ночам. Где-то она теперь? Я не решаюсь спросить. Она, наверное, растолстела, постарела, живет где-нибудь в захолустье и покупает любовь юношей за деньги. И все же тысячу раз она была для меня тем же, чем Афродита для Адониса.