Текст книги "Вице-президент Бэрр"
Автор книги: Гор Видал
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Сегодня утром, когда я входил в контору, я столкнулся в дверях с Сэмом Свортвутом. Вид у него был озабоченный.
– А, Чарли! – Мне польстило, что он запомнил мое имя. – Вы должны навестить меня в порту.
– Непременно, сэр. – Я изобразил готовность.
– Я могу вам пригодиться. – Он поплелся прочь в струящемся августовском зное. На что пригодиться?
Полковник стоял у окна, держа шляпу за спиной. Он наблюдал за Свортвутом.
– Бедный Сэм-потакатель, – сказал он печально. – Верен мне одному. Что, по-моему, не свидетельствует о здравом смысле.
– Но ведь он инспектор нью-йоркского порта.
– Да, это я ему устроил. – Полковник метнул шляпу через всю комнату, она оделась на лампу. – Джексон оказал мне эту любезность, когда стал президентом. Он оказал мне целый ряд любезностей – клянусь всевышним! – Бэрр с удовольствием вставил любимое восклицание генерала Джексона. – К сожалению, не могу заставить президента сделать что-нибудь лично для меня. Конечно, я ни в чем не нуждаюсь, но свое хочу получить.
Я видел кое-что из переписки полковника с военным департаментом. Как бывший офицер, полковник получает пенсию 600 долларов в год. Он утверждает, однако, что ему причитается 100 000 долларов, ибо во время Революции он не получал жалованья, да к тому же растратил кучу денег из собственного кармана: состояние семьи пошло на содержание солдат. Но правительство не горело желанием возместить его расходы.
На зеленом столе все еще лежал дуэльный пистолет. Прежде чем приступить к очередной порции диктовки, полковник по-военному взял пистолет, повертел и прогнусавил старые-престарые вирши:
О Бэрр, о Бэрр, что сделал ты!
Какой переполох:
Ты Гамильтона застрелил,
Застав его врасплох.
Ты взял свой пушку-пистолет
И встал в чертополох.
Ты наповал его убил.
Какой переполох!
Он расхохотался. Мне стало не по себе от его убийственного юмора.
– Вон он – пистолетик – или точная его копия. А «гениальные» вирши я нашел в музее под восковыми экспонатами на севере штата в Райнебеке – змеином гнезде федерализма. Высокий, благородный красавец Гамильтон и коварный, подлый Бэрр, темный, как сын ночи. Только чертополоха не хватало. Он вырос в мозгу поэта, чтобы сплестись в божественной рифме с «переполохом».
Я переписал стишок. А полковник шагал по комнате, наслаждаясь тропической жарой.
Воспоминания Аарона Бэрра – XV
Среди моих бесчисленных преступлений главным считается стремление к расколу Союза. Джефферсон хотел убедить весь мир, что, уехав на Запад, я задался целью отколоть новые штаты – Кентукки, Теннесси и Огайо – от исконного хозяина – Виргинии. Чистый вздор, конечно, и Джефферсон сам это знал.
Вся ирония в том, что не я, а Джефферсон признавал за любым штатом право расторгнуть узы с другими штатами. Для него федеральное правительство всегда было «чужим», и, потребуй федеральное правительство от штата что-либо противоречащее воле большинства землевладельцев (например, уничтожения рабства), штат, по мнению Джефферсона, вправе объявить недействительными законы федерального правительства; ну, а если и это не возымеет действия, штату остается одно – отделиться.
Хоть и не сторонник незыблемости Союза, я, уехав на Запад, не помышлял об отделении. Я, правда, имел прямое отношение к заговору 1804 года: разделить Соединенные Штаты на две части с границей по реке Гудзон.
Сенатор Пикеринг от штата Массачусетс возглавлял почтенную группу конгрессменов-заговорщиков, желавших вывести Новую Англию и Нью-Йорк из-под эгиды Виргинии. Покупка Луизианы стала для них последней каплей. Сенатор Пикеринг справедливо предполагал, что Джефферсон и виргинская хунта искромсают этот огромный район на рабовладельческие штаты и Новая Англия попросту увянет, как увяла федералистская партия. Их возмущало и наплевательское отношение Джефферсона к конституции при покупке Луизианы.
Сенатор Палмер сказал мне:
– Если президент имеет право купить новый штат, значит, он имеет право продать старый.
– Быть может, – ответил я, – канадцы любезно согласятся купить ваш собственный штат Нью-Гэмпшир. – Моя шутка не привела сенатора Палмера в восторг.
Отношения мои с этой группировкой были сердечными, но ни к чему не обязывающими. Но Пикеринг на меня наседал:
– Все зависит от Нью-Йорка, полковник. Если Нью-Йорк отделится вместе с нами – у нас будет прекрасная страна. Без Нью-Йорка мы станем дырой вроде Ирландии.
– Без сомнения, Новая Англия ущемлена Виргинией, и, без сомнения, чтобы выжить, Новой Англии надо возобладать над Виргинией. – Этими разговорами и ограничилось мое участие в тайном сговоре.
– Мы намереваемся поддержать вашу кандидатуру на пост губернатора штата Нью-Йорк.
– Мне очень нужна поддержка.
– Если вас изберут, вы сможете бороться за отделение вашего штата вместе с нами.
– Сенатор, могу заверить вас, при моем правлении в штате Нью-Йорк федералисты в обиде не останутся. – Дальше этого я не пошел. Пикеринг поостыл, но обещал использовать все свое влияние, чтобы я стал губернатором.
В марте я не сомневался, что меня выберут. Но к началу апреля понял, что вредит мне не столько мой республиканский противник, сколько отставной политикан, неудавшийся Диоклетиан, неповторимый Александр Гамильтон, птицей Феникс восставший из пепла после дела Рейнольдс, дабы спасти страну.
Не знаю, искренне ли хотел Гамильтон сохранить Союз или нет. Ясно одно – он пришел в ужас от того, что я, в общем-то, оказался знаменосцем его собственной партии в штате Нью-Йорк.
И снова вокруг моей головы, словно летучие мыши на закате, стали витать клеветнические слухи. Публичные дома Нью-Йорка переполнены женщинами, которых я лишил невинности. Цезарь, Катилина… Никогда еще меня так злобно не травили.
Но вот однажды Гамильтон приехал ко мне в Ричмонд-хилл на обед с Чарльзом Бидлом из Филадельфии, и никогда еще я не видел его таким любезным. Я заговорил о клеветнических статейках Читэма. Гамильтон сказал:
– Пусть решает пистолет. Вызовите его на дуэль.
– Не могу. Он не джентльмен.
– Конечно. Конечно. – Гамильтон быстро переменил тему. Я знал, что он делает все от него зависящее, чтобы помешать моему избранию, но не думал, что он опустится до клеветы.
Во время обеда я приказал Алексису достать портрет Теодосии, она была любимицей Бидла, и предложил выпить за ее здоровье. Тост Гамильтона был красноречив и тонок.
Не буду больше ничего говорить о выборах. Я их проиграл. Я получил перевес в сто голосов в городе Нью-Йорке, но на севере штата голосование оказалось отнюдь не в мою пользу.
Передо мною открывалось несколько возможностей. Вернуться к адвокатской практике. Восстановить свое место в политике (и состояние!). Отправиться на Запад, где я пользовался большой популярностью. Меня легко могли бы избрать на пост сенатора от Кентукки или Теннесси или делегатом в конгресс от территории Индиана. Но заманчивей всего казался извечный план освобождения Мексики от Испании. Не было человека в Соединенных Штатах, который не хотел бы изгнания испанских донов из нашего полушария. Даже Гамильтон не видел коварства в этом плане, ибо сам вел секретные дела кое с кем в Латинской Америке и надеялся эти силы возглавить. Гамильтон мечтал о мексиканской империи в союзе с Англией. Я мечтал о ней в союзе с Соединенными Штатами. Снова мы стали врагами, на сей раз смертельными.
У меня до сих пор хранятся экземпляры федералистской газеты «Уосп», выходившей в Гудзоне в штате Нью-Йорк под редакцией молодого Гарри Кроссвелла. В течение 1802 и 1803 годов магистр Кроссвелл предпринял серию нападок на Джефферсона.
Вот, например: «Мистер Джефферсон на протяжении последних лет, и при жизни жены и после ее смерти, содержит курчавую наложницу (справедливости ради следует сказать, что волосы у наложницы ничуть не курчавились, а, наоборот, были прямые и светлые) по имени Сэлли, от которой у него несколько детей, причем один из них, Том, после избрания отца стал важничать и хвастаться, что происходит от президента». Снова рассказывалось о пресловутом совращении миссис Уокер. Но еще похлеще было обвинение, что Джефферсон субсидировал Каллендера, чтоб тот написал памфлет «Что нас ожидает» (где Вашингтона называли «клятвопреступником», «грабителем» и «изменником»). Обвинения были серьезными и, главное, обоснованными: Джефферсон действительно снабжал Каллендера деньгами, а также частной информацией.
Процитировав отрывки из первой инаугурационной речи Джефферсона, где он превозносит Вашингтона, магистр Кроссвелл далее писал: «Он делает из него полубога, а сам уплатил Каллендеру, чтобы тот сделал из него черта… можно ли назвать такого человека лицемером? Нет, это для него слишком слабое слово». Легко ранимого Джефферсона это больно задело.
Генеральному прокурору штата поручили обвинить Кроссвелла в клевете на президента, что он и сделал. Кроссвелл требовал копию обвинительного акта до того, как он ответит на обвинение, – ему отказали. Он требовал, чтобы вызвали свидетелем Джеймса Каллендера. Генеральный прокурор заявил, что в деле о клевете неважно, где ложь, где истина, важен факт – публиковал Кроссвелл клевету на президента или нет.
– Истина, – заявил джефферсоновский генеральный прокурор, – тут не существенна.
Вдруг «нормальное судопроизводство» превратилось в ненормальную попытку американского президента ущемить свободу слова. И вдруг Гамильтон встал на защиту свободы от новоявленного цензора – Джефферсона.
Весьма комическое, но примечательное состязание. В первом раунде победил Джефферсон с помощью верховного судьи штата Нью-Йорк, подтвердившего, что истина в таком деле не существенна. Но потом верховный судья неосторожно добавил: «Увы, таков закон». Затем он просил присяжных лишь определить, публиковал Кроссвелл оскорбительные материалы или нет. Присяжные с легким сердцем подтвердили сам факт публикации материалов, не вдаваясь в их суть и не разбирая, соответствуют ли они истине. Адвокат Кроссвелла потребовал нового разбирательства, заявив, что присяжных ввели в заблуждение и что истина все-таки кое-что да значит.
Суд собрался опять в феврале 1804 года. Хотя Гамильтон был сторонником закона о подстрекательстве, сейчас он красноречиво отстаивал совсем иное. Все говорят, что Гамильтон блистал, как никогда. Объясняя свое отношение к закону о подстрекательстве, он неискренне заявил, будто закон этот предусматривает то, что Джефферсон называл «ложными фактами» (видимо, антитеза «истинной лжи»).
Дошло до «истины в поношении», и тут Гамильтон поднялся до мильтоновских высот: «Надо бороться, бороться, бороться до тех пор, пока мы не свергнем демагогов и тиранов с мнимых тронов». И «надобно точно установить, виновен или нет мистер Джефферсон в том гнусном деянии, в коем его обвиняют».
Потрясающе! Гамильтон-монократ называет Джефферсона – «Великого Уравнителя» – тираном, да еще сидящим на троне!
Поскольку Каллендер к тому времени умер, виновность Джефферсона осталась неустановленной.
Мнения судей разделились, и законодатели в Олбани разработали законопроект об установлении истины в деле о клевете. Ныне он стал государственным законом. Гамильтон снова стал идолом федералистов.
К несчастью для Гамильтона (и для меня), я, по сути дела, был федералистским кандидатом на пост губернатора, а Гамильтон не мог смириться с такой несуразицей. На обеде в Олбани в честь его судебной победы Гамильтон позволил себе кое-какие поношения в мой адрес, причем истина, боюсь, снова оказалась для него несущественной.
Примерно в середине июня я сидел у себя в кабинете в Ричмонд-хилле с Уильямом Ван Нессом и его бывшим помощником Мартином Ван Бюреном. Я только что с трудом их помирил. Ван Несс упрекал Ван Бюрена, что тот поддерживал не мою кандидатуру на пост губернатора, а кандидатуру чистого республиканца. Я пытался объяснить, что Мэтти поступил так потому, что «он молод и хочет сделать политическую карьеру». В конце концов они помирились. Но когда Ван Бюрен сказал мне, что он поддерживал чистого республиканца из верности своему партнеру по адвокатской практике, я ответил, что личная преданность – плохой советчик в делах политических. Важно начать на стороне победителей. Это подкупает – хотя бы судьбу.
Мы просматривали газеты, только что полученные с севера штата, и развлекались, читая фантастичнейшие измышления обо мне (в том числе научный трактат с точным подсчетом погубленных женщин), когда Ван Несс показал мне издающуюся в Олбани газету «Реджистер» от 24 апреля 1804 года. В ней было опубликовано что-то вроде письма доктора Чарльза Купера, где говорилось, что на приеме в Олбани «генерал Гамильтон и судья Кент объявили, что считают мистера Бэрра опасным человеком, которому нельзя доверять бразды правления».
– Меня это не удивляет, – сказал я. – И ведь наверное, судья Кент голосовал за меня.
Но тут я увидел, почему Ван Несс так заинтересовался этой статейкой. «Я могу, – писал доктор Купер, – подробно воспроизвести и куда более презрительное мнение генерала Гамильтона о мистере Бэрре». Мы хотели найти это «более презрительное мнение», но не нашли.
– Видимо, обычная гамильтоновская хула. – Мэтти не беспокоился. Я поначалу тоже.
Но ночью я стал думать, что это за «более презрительное мнение»? Гамильтон называл меня Цезарем, Катилиной, Бонапартом (а сам в случае чего не отказался бы от мексиканской короны). Какое же еще более презрительное мнение? Нервы мои сильно расшатались из-за недавних выборов. Я не спал в ту ночь. Утром я написал Гамильтону письмо. Потом послал за Ван Нессом.
– Я думаю, это…требует объяснения.
– Согласен. – Ван Несс встревожился даже больше моего. Он взялся передать письмо. Письмо было короткое. Я просил «незамедлительно и прямо признать или опровергнуть – высказывал ли он мнение, на которое ссылался доктор Купер». Я приложил вырезку из газеты. Это было 19 июня.
Ван Несс доставил письмо Гамильтону, и тот сразу понял, что дело нешуточное.
– Я отвечу полковнику Бэрру сегодня же. – Но потом в тот же день Гамильтон пришел к Ван Нессу и попросил отсрочки на один день.
Письмо Гамильтона я получил 21 июня. Оно было длинное. Он витиевато толковал слово «презрительное». И добавлял, что не отвечает за то, как другие толкуют его мнения «о политическом противнике, высказанные за пятнадцать лет соперничества».
Я ответил ему без промедления, что «политическая вражда не освобождает джентльмена от необходимости соблюдать законы чести». И что обычно «презрительное мнение» есть мнение оскорбительное. Я требовал точного ответа.
На следующий день Гамильтон попросил своего друга передать второе письмо Ван Нессу. Гамильтон жаловался на мой резкий тон. Ничего точнее он мне ответить не может – вот и все письмо. По существу он мне вообще не ответил. Друг Гамильтона сказал Ван Нессу, что ему поручено передать, что Гамильтон смутно помнит о приеме в Олбани, и если о полковнике Бэрре вообще говорили, то лишь в связи с политикой и выборами губернатора. Никаких личныхзамечаний о полковнике Бэрре никто, кажется, не высказывал.
Но я тогда же узнал, что говорил обо мне Гамильтон, и понял, что вдвоем нам тесно в этом мире.
Друг Гамильтона еще раз попытался его выгородить, но только усугубил положение. Он сказал, ежели полковнику Бэрру угодно узнать другиесуждения Гамильтона о Бэрре, Гамильтон тотчас готов к его услугам. Это было слишком. Я попросил Ван Несса назначить время и место дуэли.
Друг сделал последнюю попытку спасти патрона, прибегнув к странному доводу, что генерал Гамильтон не считает себя первоисточникомнеприятных слухов о полковнике Бэрре, кроме одного, давно опровергнутого: якобы я подсунул Элизу Боуэн в постель к Гамильтону, чтобы выведать его секреты. О, конечно, она легла туда сама и не без его позволения. И хоть она передала мне памфлет, который он написал против Джона Адамса, ему пришлось сознаться, что я ее об этом не просил.
Гамильтон стал жаловаться на мою «предвзятую враждебность». Ван Несс ответил за меня, что фразу о «предвзятой враждебности» можно лишь прибавить к прежним оскорблениям, а уклончивые длинноты Гамильтоновых писем отдают признанием вины.
Было решено, что мы сойдемся с ним за рекой в Нью-Джерси на Вихокских холмах. Натаниэль Пендлтон был секундантом Гамильтона. Ван Несс – моим. Оружие – пистолеты. Гамильтон попросил отложить дуэль до окончания сессии окружного суда. Договорились встретиться через две недели, 11 июля 1804 года.
Две недели мы хранили нашу тайну от всех, кроме горстки посвященных. Я привел в порядок дела, написал письмо Теодосии, составил завещание. Особенно терзала мысль о долгах, которые останутся после меня. Гамильтон, верно, пребывал в таком же расположении духа. Он был в еще худшем положении: по уши в долгах из-за Грейнджа, претенциозного загородного поместья, которое оборудовал в нескольких милях от Ричмонд-хилла. У него росло семеро детей. К счастью, жена его происходила из семьи Скайлеров, и приют для бедных сиротам не грозил.
Вскоре я понял, что напрасно дал Гамильтону двухнедельную отсрочку. Он тотчас подстроил мою дуэль на шпагах с неким Самюэлем Брэдхерстом. Мне пришлось принять вызов этого джентльмена. Мы дрались неподалеку от Хобокена. Я был в невыгодном положении, так как руки у Брэдхерста на три дюйма длиннее моих. Гамильтон хотел, конечно, чтоб Брэдхерст так исполосовал меня, чтоб я не смог выйти на дуэль 11 июля. К счастью, я сразу же пустил ему кровь. Брэдхерст покинул поле чести, даже не поцарапав меня.
Вечером 4 июля я присутствовал на празднестве Общества Цинцинната [82]82
Цинциннат (519–439 до н. э.), призванный римским сенатом в период опасности, после войны сложил с себя диктаторство и вернулся к мирной уединенной жизни. В его честь Вашингтон назвал общество офицеров-ветеранов Войны за независимость.
[Закрыть]в таверне Фрэнсиса.
Гамильтон держался невозмутимо. Более того, я редко видел его более очаровательным.
– Я должен поздравить вас с удачным свиданием, – пробормотал он, когда мы раскланялись в баре.
– Надеюсь, ваш друг мистер Брэдхерст скоро поправится. – И я отвернулся.
Несмотря на знаменитое высокомерие Гамильтона и его нетерпимость к тем, кто не был наделен столь быстрым умом, он обладал даром очаровывать, когда ему хотелось. Подозревая, что, быть может, он последний раз на людях, он хотел, чтобы мир запомнил его таким: все еще красивым, несмотря на полноту, все еще способным пленять тонкой лестью старших, ослеплять блеском ума тех, кто помоложе.
Мы сидели за столом в длинной комнате – группа пожилых мужчин, не связанных ничем, кроме давней молодости и битв за Революцию, – и я тоже вдруг подумал, что, быть может, в последний раз выступаю на самой яркой сцене республики. Возможно, Гамильтон убьет меня. Еще вероятней, что я его убью. Так или иначе, через неделю все переменится.
Я отрешенно смотрел вокруг, сидя на почетном месте (несмотря на недавнее поражение на губернаторских выборах, я все еще был вице-президентом Соединенных Штатов), и видел себя самого словно издали карнавальным чучелом, а не живым человеком.
Потом писали, что в тот вечер я был мрачен. Очевидно, я не вполне владел собой. Но ведь близилась решительная встреча. Человек, который в течение «пятнадцати лет соперничества» уничтожал меня, почти завершил свое дело, и десятым чувством я знал, что он снова преуспеет, как бы наша дуэль ни окончилась.
Я всерьез расстроился, когда по просьбе присутствующих генерал Гамильтон встал и прекрасным тенором спел «Барабан» – ни один ветеран Революции не может слушать эту песню, не печалясь о давней юности и милых сердцу павших соратниках.
Конечно, я понятия не имел, как коварно Гамильтон подготовил свой уход из этого мира и мою погибель.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Сегодня полковник пребывал в странном возбужденном состоянии.
– Если тебе интересно, Чарли, давай съездим на те холмы, я разыграю для тебя дуэль века, на которой подлый Бэрр сразил благородного Гамильтона, да еще из-за куста чертополоха – видимо, унизительный намек на мой малый рост. А ведь Гамильтон всего-то на дюйм меня выше, хотя сегодня он легендарный гигант и его божественный монумент высится на торговой бирже – в его храме. А мне – ни статуи, ни лавров, только чертополох!
Я пришел в восторг и смутился. Бэрр никогда не говорит о дуэли, все, кроме Леггета, слишком щепетильно относятся к этой теме и никогда ее не затрагивают в его присутствии, хотя весь мир знает об этом событии в жизни Аарона Бэрра и о нем невозможно невспомнить, когда знакомишься с ним.
– Онубил генерала Гамильтона, – прошептала моя мать, когда элегантный маленький старичок впервые зашел в нашу таверну в Гринич-вилледже после возвращения из Европы. – Посмотри-ка на него хорошенько. Знаменитый был.
Когда я стал старше, я понял, что моя семья скорее восхищалась Бэрром, чем наоборот, и мать была польщена, когда я ему понравился; он снабдил меня книгами для чтения, побудил меня пойти в Колумбийский колледж и заняться юриспруденцией. Но когда я впервые увидел его в баре за столиком около камина, он показался мне дьяволом, и мне чудилось, что он, того гляди, вылетит в каминную трубу, окутанный пламенем.
Мы шли к Среднему причалу в конце Дуэйн-стрит.
– Я просил молодого лодочника ждать нас там.
Глаза полковника горели при мысли о необычном путешествии – на сей раз не в воздушные замки будущего, а в прошлое, где он чувствует себя как дома.
– Жара стояла, как сегодня, – тридцать лет и один месяц тому назад. Но, помню, я продрог не по сезону. Я даже приказал разжечь огонь десятого ночью и спал одетый на софе в кабинете. Правда, спал крепко. Добавьте эту деталь к моему героическомупортрету. – Он метнул веселый взгляд в мою сторону. – На рассвете Джон Свортвут пришел меня будить. Потом пришли Ван Несс и Мэтт Дэвис. Мы вышли из Ричмонд-хилла…
Высокий молодой лодочник ждал нас у пустынного причала. Солнце палило нещадно. Кроме нас, на пристани никого не было: на август все уехали из города.
Мы сошли в лодку, и молодой человек начал грести, ровно, медленно взмахивая веслами, к высокому зеленому берегу Нью-Джерси.
– Вот в такое утро… – промурлыкал Бэрр себе под нос. Затем: – Я привел дела в порядок. Набил шесть синих ящиков материалами для моей биографии, на случай если кому-то взбредет в голову ее писать. Теперь эти ящики на дне моря. – Он не опечалился даже при воспоминании о любимой дочери: вел пальцем по воде, щурился на солнце. – Интересно, что думают обо мне рыбы?
Я хотел представить себе, каким он был тридцать лет назад: блестящие темные волосы, гладкое лицо, твердая рука – вице-президент выполняет долг чести. Но я не мог связать крошечного старичка с легендарной фигурой.
– Любовные письма ко мне в аккуратных стопочках, везде указано, какие сжечь, какие вернуть отправительницам, какие прочитать на моей могиле – смотря по обстоятельствам. Я ощутил облегчение в то утро. Все предусмотрено. Все решено.
– А приходила вам в голову мысль, что он вас убьет?
Полковник покачал головой.
– Когда я проснулся на софе, увидел рассвет, я понял, что увижу закат, а Гамильтон – не увидит. – Вдруг лицо его омрачилось, и он отвернулся от яркого солнца; лицо погрузилось в тень. – Ведь Гамильтон заслужилсмерть от моей руки.
И вот я задал вопрос, который мучил меня со вчерашнего дня, но Бэрр лишь покачал головой:
– Я не стану, ни за что не стану повторять то, что сказал обо мне Гамильтон.
Мы молча провожаем взглядом пароход, он плывет из Олбани, посреди реки. На палубе женщины в ярких летних платьях крутят зонтики; их голоса над водой вторят крикам чаек, те следуют за пароходом в надежде поживиться.
Вихокские холмы выглядят, наверное, точно так же, как и тогда. Полковник легко спрыгнул на каменистый грунт. Пока я помогал лодочнику вытащить лодку на берег, полковник быстро поднялся по узкой тропинке на поросший лесом холм.
– Идеальное место для дуэлей, – сказал Бэрр, когда я к нему подошел.
Площадка имеет шесть футов в ширину и примерно тридцать или сорок футов в длину, а под ней отвесная скала. Густой кустарник с обоих концов заслоняет вид на реку.
Полковник показывает на шпили Нью-Йорка, проглядывающие сквозь листву;
– Вот что многие джентльмены видели в последний свой миг.
Я замечаю, что он говорит шепотом; он сам это замечает и смеется.
– Привычка. Приезжая сюда, дуэлянты всегда вели себя тихо, боялись разбудить старика, который жил в хижине неподалеку. Его называли Капитаном, и он ненавидел дуэли. Если он слышал голоса, он бежал к месту дуэли, и становился между дуэлянтами, и не хотел уходить. Часто к вящему облегчению участников.
Бэрр подходит к мраморному обелиску в центре площадки.
– Я его раньше не видел. – Монумент воздвигнут в память об Александре Гамильтоне. Отколоты куски, он весь исписан именами влюбленных. Полковник молчит.
Потом медленно идет к большому кедру, раздвигая бурьян и поддавая ногами камешки. Останавливается под деревом, снимает черный сюртук. Пристально смотрит на реку. Мне становится не по себе, не могу понять почему. Я уговариваю себя, что привидений не бывает.
Бэрр наконец заговорил обыденным голосом:
– Около семи часов являются Гамильтон со своим секундантом Пендлтоном и уважаемый доктор Хоссак (Гамильтон всегда боялся за свое здоровье). Вот туда. – Бэрр показывает. Я смотрю так, словно из лодки сейчас выйдут мертвецы. Но внизу течет река – и только.
– У Пендлтона в руках зонтик. У Ван Несса тоже. Зонтики выглядят весьма странно в летнее утро, но они захватили их для отвода глаз. Ведь сейчас мы нарушим закон.
Бэрр отходит от кедра, теперь он на другой стороне площадки.
– Вот является со своим секундантом генерал Гамильтон.
На мгновение перед моими глазами возникает ржавая шевелюра Гамильтона, отсвечивающая в лучах летнего солнца. Мне кажется, что я попал в чужой сон и не могу оттуда выбраться, запутался, все кружится у меня в голове – ужасно неприятно.
Бэрр раскланивается.
– Доброе утро, генерал. Мистер Пендлтон, доброе утро. – Бэрр поворачивается и идет ко мне.
– Билли. – Клянусь, он думает, что я Ван Несс! – Вы с Пендлтоном тяните жребий – кому выбирать место и кому подавать сигнал стрелять.
Полковник жестом предлагает мне пройти к дальнему концу площадки.
– Ваш патрон выиграл и то и другое, мистер Пендлтон. – Пауза. – Вот тамон хочет стоять? – Легкое удивление в голосе Бэрра.
Я вдруг понимаю, что стою там, где стоял Гамильтон. Солнце бьет мне в глаза, сквозь листву сверкает вода.
Бэрр занял позицию в десяти полных шагах напротив. Мне кажется, я сейчас упаду в обморок. У Бэрра лучшая позиция – лицом к холмам. Я знаю, что умру. Я хочу крикнуть, но не могу.
– Я готов. – Кажется, полковник держит в руке тяжелый пистолет. – Что? – Он смотрит на меня, опускает пистолет. – Вам нужны очки? Конечно, генерал, я подожду.
– Генерал Гамильтон удовлетворен? – спрашивает Бэрр. – Прекрасно, я тоже готов.
Я стою, застыв от страха, пока Бэрр целится и кричит:
– Целься!
И я убит.
Бэрр, протянув руки, бросается ко мне. Я чувствую, как у меня подгибаются колени, чувствую, как пуля разорвала мне живот; чувствую, что умираю. Бэрр вовремя останавливается. Он пришел в себя. Я тоже.
– Гамильтон стрелял первым. Я выстрелил мгновение спустя. Пуля Гамильтона сломала ветку вот на этом дереве. – Бэрр показывает на высокий кедр. – Моя пуля пробила ему печень и позвоночник. Он встал на носки. Вот так. – Бэрр вытянулся, как танцор. – Потом скорчился, согнулся. Пендлтон поддержал его. «Я убит», – сказал Гамильтон. Я бросился к нему, но Ван Несс меня остановил. К нему шел доктор Хоссак. Мы уехали.
– Но… я бы остался, я бы подошел к вам, если бы не выражение вашего лица. – Снова невидящий взор Бэрра. Снова он видит во мне Гамильтона. И снова я умираю, пуля жжет.
– Я увидел на лице у вас ужас, ужас от того, что вы со мной сделали. Вот почему я не мог подойти к вам и выразить вам сочувствие. Я мог сделать только то, что сделал. Прицелиться и убить, убить.
Он сел у подножия памятника. Протер глаза. Видение – или то было безумие? – исчезло. Спокойным голосом он продолжал:
– Как всегда бывает со мной, общество поверило в другую версию. Вечером накануне нашей встречи Гамильтон написал письмо потомкам, в стиле предсмертной исповеди кающегося монаха. Он откажется от первого выстрела и, может быть, от второго тоже, он не одобряетдуэли. Но первым-то выстрелил он! Что же до его неодобрительного отношения к дуэлям, то я знаю, что он по крайней мере три раза бросал вызов. Но Гамильтон понимал лучше других, что наш мир – наш американский мир – обожает лицемеров.
Бэрр поднялся. Пошел к тропинке. Я тупо следовал за ним.
– Гамильтон прожил полтора дня. Он был верен себе до последнего. Сказал епископу Муру, что не питает ко мне зла. Что он сошелся со мной на дуэли с твердой решимостью меня не ранить. Какая низость!
Бэрр начал опускаться по тропинке. Я последовал за ним. У реки он остановился, и взгляд его скользнул вверх по течению, туда, где поднимался цветущий Статен-Айленд.
– Совсем забыл, как тут красиво, да я ведь почти и не смотрел тогда.
Мы сели в лодку.
– Ты знаешь, убив Гамильтона, я его возвеличил. Останься он в живых, и звезда бы его закатилась. Сейчас его бы и не вспоминали. Как меня. – Он сказал это тускло, без выражения. – А там поставили бы памятник мне,и весь бы его исчеркали.