Текст книги "Вице-президент Бэрр"
Автор книги: Гор Видал
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Прошло несколько дней. Полковник Бэрр просматривает мои записи. Вносит поправки.
– Бедный Гамильтон. Как он жаждал безраздельной славы! У него в архиве нашли записку, в которой он клянется, будто написал свыше шестидесяти статей для «Федералиста», а ведь он написал самое большее пятьдесят. Он посягал на лавры Джемми Мэдисона.
Бэрр выпускает в меня три голубоватых кольца дыма и вдруг загорается злорадством.
– Ну, а теперь возьмемся за мистера Джефферсона. Вот его иногда называют «Великим Уравнителем» общества. А уравнял-то он всего-навсего одного меня!
Воспоминания Аарона Бэрра – III
Я был самым упрямым из всех политических руководителей новой республики. Вашингтон, Адамс и Джефферсон всю жизнь прослужили в конгрессах и ассамблеях или имели с ними дела в роли губернаторов и генералов. Подвизаясь на поприще политики, Гамильтон с самого начала возмечтал превратить Соединенные Штаты в некий аристократический пруд, на глади которого он станет плавать и сверкать. Меня же больше занимали моя жена и дочь, ну и еще юриспруденция, дававшая мне возможность их содержать.
Но спустя шесть месяцев после того, как я обосновался в Нью-Йорке (апрель 1784 года), меня избрали в ассамблею. «Это поможет вам в юридической карьере», – сказал мне Гамильтон, который мечтал об избрании в ассамблею, но мудро не выдвинул своей кандидатуры перед нашими немногочисленными избирателями (из 13 000 мужчин, живших в Нью-Йорке, только 1300 обладали имущественным избирательным цензом). Я вспомнил Гамильтона несколько лет назад, когда право голоса распространили на всех граждан мужского пола в возрасте от двадцати одного года. Доживи Гамильтон до наших дней, его хватил бы апоплексический удар от такого демократизма и сам канцлер Кент показался бы ему санкюлотом!
По истечении первого срока полномочий я так истосковался по семье, что не выставил своей кандидатуры для переизбрания. В 1788 году меня снова выдвинули кандидатом в ассамблею от антифедералистов и, к моему большому облегчению, забаллотировали. Я оставался довольно безразличным к делам общественным и почти не принимал участия в выработке конституции.
Моя политическая карьера началась в 1789 году, по всем правилам, когда мою кандидатуру выдвинули на пост губернатора. По дружбе я поддержал кандидата федералистов, старого приятеля судью Ейтса. Я предупредил Клинтона, что многим обязан судье и, хоть всегда прежде я голосовал за Клинтона, на сей раз мне придется голосовать против.
– Понимаю, понимаю. – Губернатор улыбнулся ясной улыбкой, которая обычно предвещала политическую расправу. Но со мной незачем было расправляться, ибо я не претендовал ни на какой политический пост. На сей раз я встал над схваткой: если жаждешь лавров победителя, лучше места не придумаешь.
Клинтона переизбрали ничтожным большинством голосов. Чтобы залучить меня в свой клан, он предложил мне пост прокурора штата – эта должность была мне не нужна. На меня надавили. Трауп сказал: «Вы будете опорой своим коллегам в штате. Вы об этом не пожалеете». Иными словами, не забывай своих федералистских коллег-юристов.
Как выяснилось, я никому не принес пользы на этом посту, где мне в основном приходилось глядеть в оба, как бы меня не вовлекли в земельные спекуляции, которыми занимались люди Клинтона. Не углубляясь в скучные детали, скажу только, что администрация штата в то время была так же поражена коррупцией, как и сейчас. В этом явно повинен гнилостный воздух Олбани.
А мой друг Гамильтон уходил ввысь, как ракета. Республика, конгресс, президент и премьер-министр де-факто воплотились в особе Гамильтона. В Нью-Йорке он превзошел себя, заставив штат ратифицировать конституцию и приведя в ярость губернатора Клинтона. Затем Гамильтон назначил первыми двумя сенаторами – тестя, генерала Скайлера, и старого друга из Массачусетса Руфуса Кинга, чем обозлил своих союзников Ливингстонов, лишив их исконного,по их мнению, места в сенате. Гнев Ливингстонов потом обернулся пагубой для Гамильтона и благодатью для меня.
В первые месяцы правления Вашингтона я много разъезжал по штату Нью-Йорк и иногда останавливался в Клермонте – поместье Ливингстонов на Гудзоне, – где проводила дни великая, вышедшая из милости семья, мрачно мечтая о мести моему другу Гамильтону, ловко лишившему ее высокого положения в республике.
Там-то, в гостиной Клермонта, меня и посвятили в самые дерзкие планы Ливингстонов. Мои отношения с канцлером Ливингстоном всегда были добрые, но не близкие. Во-первых, он был совершенно глух. Во-вторых, смотрел на мир сверху вниз, но ведь он и был наверху, а мир – внизу.
По просьбе канцлера мы – двенадцать человек – встретились в один из тех серебристых октябрьских дней, когда листва в Клермонте пылает желто-красным пламенем и пугливые олени, бросая фиолетовые тени на лужайку, следят, как мы следим за ними.
Канцлер, к счастью, сразу перешел к делу.
– Срок полномочий сенатора Скайлера истекает четвертого марта. Не вижу никаких причин, полковник Бэрр, почему бы вам не занять его место.
Настоящий политик, как и настоящий генерал, никогда не выказывает удивления. Я знал, что намечается альянс между антифедералистами (иначе говоря, антигамильтоновцами) и фракцией Ливингстона. Губернатор Клинтон не раз хвалил канцлера на званых обедах: «Удивительно глубокий человек, такой образованный!»
И мне предстояло воплотить в жизнь сей новый альянс. Я испытал скорее любопытство, чем удивление.
– Я вовсе не уверен, канцлер, что стремлюсь стать сенатором.
Это была правда. В те дни функции сената оставались загадкой для всех, включая его председателя Джона Адамса, который был просто не в состоянии измерить всю глубину обязанностей вице-президента. «Что же мне дальше-тоделать?» – раздавался, бывало, с председательского места его беспомощный крик. Что тут ответить? «Председательствуй» и еще: «Жди смерти президента или пенсии». Место же в палате представителей куда приятней, ибо палата контролирует казну. Джемми Мэдисон всегда предпочитал палату представителей.
Канцлер стал резок, едва понял смысл моего ответа.
– У нас есть голоса в сенате. Губернатор Клинтон заверяет меня, что вы получите голоса в ассамблее, это его вотчина. Не вижу для вас причин отказываться.
Ну а я видел причину. Какую цену они запросят? Торг велся по всем тонким правилам политики.
– Интересно, – сказал я, – почемувы выбрали именно меня?
– Вы самая подходящая кандидатура!
Это крикнул один из родственников Ливингстона со стороны жены. Не помню, кто именно. Но разве их всех упомнишь?
– Вы самый приемлемый кандидат. – Канцлер смягчился. – Вы поддержали нашего друга судью Ейтса и показали независимость ума. И хоть вы не вполне антифедералист, отношения между вами и нашим губернатором отличные. Он даже говорил мне, что вы самая светлая голова среди всех юристов штата.
– Вряд ли было тактично говорить так в вашемприсутствии, господин канцлер.
Такт – не главная черта этого достойного человека. Но у него есть свои добродетели, хоть он и не вполне джентльмен.
Как упорно Ливингстоны использовали это слово, дабы выпятить немногих, рожденных джентльменами, и унизить серую толпу, из нищих, опасных рядов которой Александр Гамильтон вспрыгнул на высокий сверкающий насест.
«Ведь женитьбы на Элизабет Скайлер недостаточно! – говаривала хозяйка Клермонта. – Жена не может совершеннопеределать мужа».
То есть «узаконить» его, сделать «своим».
Вся ирония в том, что Гамильтон поклонялся аристократам, а они никогда не воспринимали его всерьез, только использовали. Он бы стал президентом, обратись он к народу, из которого вышел, к мастеровым, у которых были голоса, к кабацкому люду, который признал бы в нем своего человека, вознесшегося благодаря уму и хитрости. Но Гамильтон не хотел иметь ничего общего с бедняками, с низшим сословием. Он отказался от своих корней и якшался лишь с людьми благородного рождения и богачами, им он служил верой и правдой, перестав быть самим собой.
– Мне казалось, господин канцлер, что вы больше других можете претендовать на место в сенате.
– Без сомнения. – Канцлер предпочитал говорить без обиняков. – Но в данный момент невозможно избрать никого из Ливингстонов. А вас – можно. Все уже подготовлено. Так вы согласны? – Он выжидательно приставил ладонь к уху.
– Да! – заорал я. – Но не беру на себя обязательств ни перед какой фракцией.
Канцлер в раздумье смотрел на пыльные семейные портреты. Ливингстоны – и не без оснований – считают Нью-Йорк даром короля Карла, своей собственностью, на которую вечно посягает не только демократия, но, что еще страшнее, семья Скайлеров. Тогдашние Ливингстоны предпочли бы навозную телегу и гильотину, лишь бы не играть второй скрипки.
– Разумеется, – сказал канцлер.
И таким образом, из-за соперничества между двумя глупыми гордыми кланами меня избрали в январе тысяча семьсот девяносто первого года третьим сенатором Соединенных Штатов от Нью-Йорка.
Я не гнался за этой должностью, не хотел ее – и это придавало мне силы. Хотя я и был антифедералистом, у меня сложились прекрасные отношения со многими лидерами федералистов, и потому можно было действовать в высшей степени свободно. Мне не исполнилось еще и тридцати пяти, и я представлял важный штат. Пришлось покориться судьбе. Я стану президентом – должность, для которой (мне твердо представлялось) я, как никто, подхожу по характеру и жизненному опыту, не то зачем бы судьбе так высоко меня возносить? От меня требовалось только одно – подниматься. Гамильтона я не боялся. Видел его недостатки. А человека, которого мне следовало бояться, считал своим другом. Я позволил Джефферсону меня обмануть – и потерял все.
Воспоминания Аарона Бэрра – IV
Томас Джефферсон написал, что познакомился со мной только в сенате в Филадельфии (столица двигалась все дальше на юг благодаря виргинской хунте). Не будучи врагом истины, Джефферсон, однако, не отстаивал ее чересчур рьяно, если она противоречила его версии. Мы познакомились гораздо раньше.
Так как конгресс не заседал до осени 1791 года, я провел лето дома, зная, что нам с женой предстоит долгая разлука. Дом в Филадельфии купить было трудно, и жена моя все хворала.
В то лето Джефферсон и Мэдисон совершили свое знаменитое турне по штатам Нью-Йорк и Новая Англия. Их якобы интересовала ботаника, а также зловредные повадки гессенской мухи.
На самом же деле они хотели укрепить свои позиции против Гамильтона, который подчинил себе президента, конгресс и кабинет. Не имея опоры в кабинете, Джефферсон боролся за сохранение республики, которую Гамильтон стремился превратить – как утверждал Джефферсон – в скверную копию британской системы с палатой общин, палатой лордов и короной.
Примерно в середине июня Генриетта Колден пригласила меня на обед в узком кругу в честь государственного секретаря. Жена была больна, и я пошел один.
Генриетта тогда пользовалась успехом. Жизнерадостная, умная, она действовала как шампанское даже на самых мрачных гостей. Подозревали, что вдовец Джефферсон не просто друг вдовы Колден и что раньше она была любовницей Гамильтона. Но какая миловидная женщина в Нью-Йорке не вызывала более или менее серьезное внимание Гамильтона? Он был на редкость любвеобилен.
В пестрой гостиной Генриетты собралось несколько мужчин и женщин. Когда обо мне доложили, она схватила меня за руку, подвела к самому высокому мужчине в комнате.
– Наш новый сенатор! – воскликнула она, предполагая, что высокого мужчину не надо представлять, а с меня достанет и титула.
Большая вялая рука дотронулась до моей руки. Обычно я не обращаю внимания на рост, но рядом с Джефферсоном я всегда боялся вывернуть шею, потому что мне – как и всякому, кроме тех немногих, кто был одного с ним роста, – приходилось задирать голову, чтобы заглянуть в веснушчатое лисье лицо с умными карими глазами и тонкогубой улыбкой.
– Полковник Бэрр, какая честь! – Голос у него оказался тихий, и в нем проступало коварство. Даже стоя с ним лицом к лицу (верней, к груди), приходилось напрягать слух, чтобы его услышать, особенно когда он Погружался в раздумье и слова текли, словно из неистощимого источника. В этом словесном потоке слушатель – а иногда и он сам – мог разобрать кое-что интересное. Да, Джефферсон был самый очаровательный человек из всех, кого я знал, но и самый коварный. Будь в нем чуть поменьше очарования философа, его политическое коварство, наверное, не так бы поражало.
Мы любезно раскланялись.
– Мистер Мэдисон заболел! – весело объявила гостям Генриетта.
– Придется вам терпеть меня, – Джефферсон с обожанием взглянул на нее. – Мистер Гамильтон утверждает, что все виргинцы на одно лицо.
Генриетта пришла на защиту Гамильтона. В политике она совсем не разбиралась, зато в политиках – прекрасно.
Джефферсон подробно рассказывал о недавней поездке в Новую Англию.
– Это была ботаническая экскурсия, – сказал он совершенно серьезно. – Мы с мистером Мэдисоном просто в восторге от того, что там узнали, особенно интересны половые инстинкты гессенской мухи.
Джефферсон прикинулся, будто его интересуют мои взгляды. Расспрашивал о губернаторе Клинтоне, с которым однажды встретился в Олбани. Дал понять, что знает все подробности моего избрания в ассамблею. Расспрашивал о моих отношениях с семьей Ливингстонов. Канцлер сидел на другом конце стола, но мои комплименты в его адрес, без сомнения, ему передали.
По-моему, Джефферсон писал куда хуже, чем говорил, хотя и не менее многословно. Джефферсон обо всем имел свое мнение и неодолимо стремился выражать оное, касалось ли оно цвета кожи у негров (результат, по его теории, особенно вирулентной формы проказы) или возведения стен. Его нескромные эпистолярные труды когда-нибудь приведут в восторг или повергнут в смятение историков. Но письма его ко мне (большинство погибло во время кораблекрушения) являют образцы остроумия и здравого смысла.
К сожалению, Джефферсон не всегда чувствовал, когда нужно промолчать. За несколько месяцев до нашей встречи у миссис Колден вышла книга Тома Пейна «Права человека» с хвалебным отзывом Джефферсона на обложке. А так как английское правительство совсем недавно обвинило автора в государственной измене, то американскому государственному секретарю не подобало хвалить предателя, да к тому же еще и рассуждать о том, как опасно для Соединенных Штатов то, что Пейн окрестил «ересью».
Гамильтоновская газета «Юнайтед Стейтс» незамедлительно опубликовала нападки на Джефферсона, подписанные неким «Публиколой». Думали, что это псевдоним Джона Адамса. Но «Публиколой» оказался сын вице-президента – Джон Куинси Адамс.
– Понять не могу, почему мистер Адамс так расстроился, – прикинулся наивным Джефферсон.
– Возможно, потому, что он сам еретик.
Эту реплику подал Филип Френо, который тогда писал разгромные статьи против Адамса и Гамильтона для «Дейли адвертайзер».
Потом я узнал, что Джефферсон специально просил Генриетту пригласить его на обед. Френо уважал идеи, а не личности; он был не из тех, кем любил окружать себя Джефферсон. Но через два месяца после этого обеда Френо стал получать приличное жалованье референта по иностранным языкам в джефферсоновском государственном департаменте в Филадельфии и редактировать выпускаемую Джефферсоном антиправительственную газету под названием «Нэшнл газетт». Это многих возмутило. Обычно государственные деньги не тратят на жалованье редактору, который проводит политику, способствующую уничижению этого государства. Справедливо, хоть и злобно, Гамильтон предложил Джефферсону и Френо подать в отставку, ежели они не одобряют правительства, которое платит им жалованье. Время от времени Джефферсон делал заявления о том, что ничего общего не имеет с газетой Френо; причем он, счастливец, искренне верил в каждое из своих переменчивых суждений.
Специально для наших ушей Джефферсон сочинил причину ссоры с Адамсом.
– Признаюсь, когда я написал о «ереси» в письме, на публикование которого я вовсе не давал согласия издателю… – Правда это или вранье? У Джефферсона никогда не поймешь. – …я имел в виду ересь, к которой склоняется мистер Адамс. Он закоренелый монархист, и сам мне в том не раз признавался.
Два года спустя в разговоре со мной Адамс все это отрицал:
– Я никогда в жизни серьезно не разговаривал с мистером Джефферсоном. Даже будь я тайным монархистом, я никогда бы не доверился мистеру Джефферсону. К тому же он прекрасно знает, что я вовсе не тот, за кого он меня выдает, что он сам создал мой искаженный образ, точно так же, как образ ублюдка-полукровки. Мистер Джефферсон прекрасно понимает, что самый верный способ возвеличить себя – это натравить народ на нас с Гамильтоном и создать впечатление, будто мы хотим короля, в то время как мы мечтаем лишь о сильном федеральном правительстве. – То есть о таком, какое несколько лет спустя и создал сам Джефферсон.
Канцлер Ливингстон сказал, что государственный секретарь, видимо, преувеличивает. Неужели мистер Адамс такой уж монархист?
Блестящие карие глаза округлились, как у ребенка, а голос стал таким тихим, что нам пришлось перегнуться через стол над нашими фужерами, чтобы расслышать странную угрозу:
– Поверьте, джентльмены, здесь, в этой стране, существует заговор в самых высоких кругах против наших институтов. Англия хочет изменить их по своему образу и подобию. Однажды в моем присутствии Гамильтон сказал, что наша конституция «ни то ни се». О да, в своем презрении к республике он не уступит Катилине!
Я не подозревал тогда, что во чреве времени вызреет мысль наречь меня именем классического предателя и что Джефферсон радостно исполнит обязанности повитухи при этих неестественных родах. Но я, в неведении будущего, с восторгом внимал, как прекрасный тихий голос рассказывает о том, что Гамильтон выдаст тайны Казначейства друзьям-спекулянтам в надежде создать монархию при помощи английского золота. Теперь такие разговоры вспоминаются как чистое безумие. Но в то время это звучало вполне убедительно.
Беседа, по всей видимости, произвела большое впечатление на Френо. На меня тоже. Джефферсон завораживалменя, чего я не испытывал ни с одним другим человеком. И даже когда я узнал, как небрежно он обращается с истиной, я не мог противостоять его приглушенному голосу, его ясным детским глазам, его фанатическим идеям, его махровой клевете. Без сомнения, в нем было что-то колдовское.
Канцлер съязвил по поводу известного высказывания Джефферсона во время бунта Шейса, что иногда лучшим удобрением для древа свободы служит кровь. Джефферсон ответил вполне серьезно:
– Я лишь хотел сказать, что мы сможем себя поздравить, если за двести лет у нас произойдет всего лишь один такой бунт. Надо отдать нам должное: мы исправляем нравы, не дожидаясь бунтов.
– Как бы там ни было, вы теперь герой всех «шейсовцев».
В глубине души канцлер был федералист, хоть ему приходилось изображать республиканца. Не будь он обойден с назначением на пост верховного судьи, он счел бы идеи – а то и общество – Джефферсона весьма нежелательными.
– Мы видели много этих бедняг в Новой Англии.
Джефферсон изобразил на лице грусть.
– Шейс сбил их с пути истинного. Они не поверили, что в наших силах все…
– Например, сорок процентов годовых? Или убийственные налоги? Или набитые битком долговые тюрьмы? Или…
Френо приковал взор к Джефферсону и напоминал врача, который гадает, выдержит ли больной лошадиную дозу лекарства.
– Конечно, многие их жалобы оправданны. Согласитесь, как это ужасно – бросать в тюрьму за долги.
Еще бы! Единственное, что объединяло меня, Джефферсона и Гамильтона, – это долги. Все мы жили не по средствам, на широкую ногу. Гамильтон умер, оставив долги. Джефферсон умер нищим в разваливающемся Монтичелло. К счастью, в отличие от мелких фермеров или мастеровых нас нельзя было упрятать в долговую тюрьму. Всегда кто-нибудь вызывался оплатить наши долговые обязательства, а позорные условия займа ловко прятались за затейливыми росчерками богатых магнатов, склонных искать дружбы с государственными деятелями.
Френо еще увеличил дозу.
– В Массачусетсе девяносто процентов заключенных сидят за долги. Так вот, сэр, будь я бедняком в этом штате, я бы пошел за Даниэлем Шейсом.
– Мистер Френо! – возмутился канцлер. – Конечно же, вы не разделяете взглядов этого человека? Конечно же, вы не хотите, чтобы всюсобственность поровну поделили между гражданами?
За столом наступила напряженная тишина. Из гостиной доносился резкий, неприятный смех приятнейшей миссис Колден.
Джефферсон поник, сгорбился, наклонил голову, закрыл веснушчатыми руками нижнюю часть лица. Он не вмешивался в разговор.
Френо решил снять напряжение:
– Я разрешил бы вашей семье оставить за собой Клермонт, канцлер. А вот мистеру Джефферсону пришлось бы расстаться с Монтичелло, ибо он верит в демократию, а вы нет.
Джефферсон засмеялся, пожалуй, чересчур весело. Остальные сделали вид, будто им понравилась шутка. Через два года такая шутка была бы уже невозможна: эксцессы Французской революции превратили к тому времени мечту Даниэля Шейса в кошмарный сон. После парижской бойни никому в Штатах уже не пришло бы в голову предлагать раздел богатства.
После ужина мы с Джефферсоном вышли на Ганноверскую площадь. На западе проглядывала ущербная луна. В ее неверном свете Джефферсон высился надо мной, как дерево или крутой утес (стой и жди, что на тебя вот-вот обрушится лавина). Он страдал мигренями и все недоумевал, отчего бы это.
– Возможно, – сказал я в ответ на привычную жалобу, – это из-за вашего роста. Вы слишком близко к небу, к грому и молнии.
Вместо того чтобы улыбнуться моей шутке, он помрачнел.
Джефферсон шел развинченной походкой, вообще в ту пору он напоминал французского щеголя. Одевался нарядно. Длинную фигуру всегда украшали серебро и кружева, а на пальце он носил огромный золотистый топаз. Позже, сделавшись президентом и вождем демократии, он стал носить в президентском дворце старые шлепанцы и старушечьи кофты. Подобно Наполеону, актер он был великолепный, только еще утонченней, да и вообще он был куда удачливей корсиканца.
– Вот вы говорите Монтескье, – сказал Джефферсон, беря меня за руку. – В своей предвзятости он похож на англичан. Хотя в основных вопросах он проявляет мудрость. Вы с ним чем-то похожи. Он близок мне, и, конечно же, он подлинный республиканец.
На Бродвее мы обошли спящих свиней, улицы были пустынны.
Я упоминаю об отношении Джефферсона к «Духу законов» Монтескье лишь потому, что двадцать лет спустя Джефферсон жестоко на него обрушился за то, что тот доказывал, будто настоящая республика с демократическим порядком возможна лишь в малой стране. Естественно, такая «идеальная» форма правления не подходит для империи, которую Джефферсон подарил нам, незаконно присвоив Луизиану, тем самым удвоив территорию Соединенных Штатов и положив раз и навсегда конец надежде, что наша страна станет республикой, о которой мечтал барон де Монтескье и которую провозгласил Джефферсон. Чтобы обелить себя, Джефферсон восстал против своего старого идола и низверг его за «ересь» (любимое словечко Джефферсона). Но еретиком-то был сам Джефферсон, а Монтескье – истинным поборником демократии.
Я перевел разговор на политические темы. Было уже ясно, что Вашингтона сменит Адамс. Ну, а потом? Я боялся, как бы Адамса не сменил Гамильтон. Или Джефферсон. Больше некому. Я не исключал возможности, что стану лидером антифедералистов, по у меня хватало здравого смысла догадаться, что виргинец Джефферсон будет первым кандидатом в президенты после того, как Адамс ублажит Массачусетс. Независимо от того, что сулило будущее, Джефферсон нуждался во мне в ту летнюю ночь, когда мы, спотыкаясь, брели по какому-то мусору, обходя спящих свиней, ведь их визг разбудил бы и мертвого.
– По всей видимости, мы обречены на политический разброд, – меланхолически заявил Джефферсон. – Виноват во всем Гамильтон. Он насквозь испорчен.
Я промолчал, хотя питал к Гамильтону самые дружеские чувства. (Даже тогда я не знал, до чего доходил он в своей клевете.) Джефферсон же не питал иллюзий насчет нашего врага.
– Он во что бы то ни стало хочет превратить республику в монархию.
– А сам – выступить в роли Александра Великого?
Джефферсон не отличался чувством юмора.
– Нет, я думаю, королем он сделает Адамса, а сам займет пост премьер-министра, вероятно, станет новым Уолполом. Предупреждаю вас, полковник Бэрр, Гамильтон – воплощение предательства!
Я сменил тему разговора:
– Что вы думаете о губернаторе Клинтоне из Олбани?
Джефферсон был одержим, когда дело касалось монархизма, а этот порок он приписывал всем, кто стоял на его пути. Джефферсон возомнил, будто лишь он представляет демократию и что все мы, от Вашингтона до Адамса и Гамильтона, только и мечтаем о коронах и о том, как бы выбить его из седла. Я выбрал Джорджа Клинтона как совершенно безопасную тему. Он был не монархистом, а просто абсолютным властителем Нью-Йорка и врагом федералистов.
Джефферсон даже замурлыкал, когда стал рассказывать о своей встрече с Клинтоном.
– Энергичный человек, не правда ли? А эти его странные теории относительно гессенской мухи! Прямо скажем, ваш губернатор не блещет ученостью, но святая простота его даже привлекательна. Знаете, он очень доволен, что вас избрали.
– Да, я знаю.
Ночной дилижанс чуть не переехал нас около церкви св. Троицы.
– Должен признаться, я так же рад неудаче сенатора Скайлера, как и тому, что столь выдающийся поборник демократии, как вы, пополнит наши ряды в Филадельфии. – Когда Джефферсон нуждался в чьей-нибудь поддержке, он беззастенчиво льстил. – Гамильтон может потерять большинство в сенате.
– Но его поддерживает президент.
Джефферсон вздохнул:
– Наш досточтимый президент думает, что Гамильтон самый умный человек на свете.
– Будем надеяться, господин Джефферсон, что президент ошибается.
Даже в темноте я почувствовал, как уставились на меня его ясные глаза, сверху вниз. Он ответил не сразу.
– Возможно, – сказал он после долгого молчания, – следовало бы организовать сеть клубов или обществ для тех, кто предан демократии.
– Есть общество св. Таммани.
«Таммани» образовалось четыре года назад как патриотический клуб, где крупные нью-йоркские зеленщики и мебельщики изображали политических деятелей.
– Но члены Таммани в основном федералисты. – Охота за страшной гессенской мухой не совсем отвлекла Джефферсона от политической реальности небольшого, но важного нью-йоркского избирательного округа.
– Нашим друзьям следовало бы организовать демократические общества, особенно теперь, когда так популярна Французская революция.
Я с ним согласился. Прощаясь, Джефферсон обхватил мою руку обеими ладонями.
– Дорогой полковник Бэрр, нам еще так много нужно сделать. Провести столько боев, искоренить столько ереси. Надо держаться друг за друга.
– Можете во всем на меня положиться, – сказал я. Я говорил искренне. А он? Трудно сказать. Джефферсон был беспощаден, он хотел создать новый мир, мир вольных фермеров, живущих в богатых поместьях, где работают рабы. Удивительно, как он умел свести воедино вопиющие противоречия. Но ведь на словах – если не на деле – Джефферсон был удивительно человечен, поразительно расплывчат, насквозь бесчестен, и все это так ненавязчиво. Он так страстно обманывал самого себя, что Джефферсон-президент и Джефферсон-человек (не говоря уже о Джефферсоне – авторе запутанных сентенций и бредовых метафор) стал совершенно непонятен даже для почитателей. Провозгласив неотъемлемые права человека для всех (кроме рабов, индейцев, женщин и неимущих), Джефферсон пытался силой захватить обе Флориды и мечтал завоевать Кубу и, тайно купив Луизиану, направил военного губернатора в Новый Орлеан против воли его жителей.
Наконец, во время второго срока своего президентства Джефферсон, увидев, что не смог создать на земле рай, о котором мечтал, с подозрительной легкостью согласился на гамильтоновский порядок и, как усердный федералист, стал взимать налоги и создавать флот (по дешевке; его знаменитые канонерки пришлось снять с вооружения) и разрабатывать политический курс для Запада и Юга с рассудочностью и изобретательностью, достойными Бонапарта. Не будь Джефферсон лицемером, я восхищался бы им. Что ни говори, он был самым удачливым строителем империи в наше столетие и преуспел там, где Бонапарт терпел неудачи. Но Бонапарт никогда не скрывал своих мотивов, а Джефферсон всегда был бесчестен. И вот откровенность потерпела крах, бесчестие восторжествовало. Но не буду, не буду читать проповедь.
В начале октября 1791 года я прибыл в Филадельфию и поселился на Второй Южной улице, в доме № 130, у двух пожилых вдов, матери и дочери, глухих, как тетерки. Достойные женщины в первый же день любезно предложили мне не напрягать моих сенаторских голосовых связок, когда я пытался с ними общаться. И так как я был их единственный постоялец, в доме на Второй Южной улице царила мертвая тишина, и я преотлично высыпался в своей спальне.
Двадцать четвертого октября собралась вторая сессия конгресса, а на другой день президент Вашингтон, запинаясь, прочитал нам послание, подготовленное для него Гамильтоном. Помню, я подивился, какой здоровый вид у президента: его лицо, обычно землистое, ярко раскраснелось. Но меня просветил сенатор Джеймс Монро от штата Виргиния.
– Последнее время, перед тем как появиться на публике, он малюет себя, словно вывеску на кабаке. Дома ему можно дать лет сто.
Монро уже тогда откровенно презирал отца нации. Со своей стороны Вашингтон терпеть не мог сенатора от своего родного штата, считая его завзятым якобинцем.
Сенат поручил мне ответить на президентское послание. Сочинив высокопарную чепуху (главной темой на сессии была угроза индейских племен), я отправился с остальными членами конгресса в особняк Морриса на Хай-стрит (особняк этот без всякой иронии называли «дворцом»).
Мы предстали перед великим человеком словно школьники. В роскошных одеждах, держа в руках шляпу с кокардой, при шпаге, почему-то сильно нарумяненный, Джордж Вашингтон стоял у камина, Джефферсон стоял справа от него, Гамильтон – слева. Гамильтон выглядел моськой рядом с двумя гигантами, каждый из которых был более шести футов ростом (обеспечивает ли такая высота величие?). Монро тоже был высок, хоть вечно сутулился.
Вице-президент Адамс пробормотал несколько слов (вот он был маленький и толстый). Медленно, осторожно президент склонил голову (волосы его, только что напудренные, словно нимб, обрамили легендарную голову).
Я ответил на его послание от имени конгресса, и он произнес несколько ответных фраз. Гамильтон не спускал с меня глаз, и на губах его играла странная, возможно невольная, улыбка. Но вот распахнулись двери, и в глубине зала появилась леди Вашингтон в окружении филадельфийских дам. Белые слуги в пурпурных дворцовых ливреях обнесли нас, верноподданных простолюдинов, сливовым тортом и вином.