355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Кнабе » Избранные труды. Теория и история культуры » Текст книги (страница 86)
Избранные труды. Теория и история культуры
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:48

Текст книги "Избранные труды. Теория и история культуры"


Автор книги: Георгий Кнабе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 86 (всего у книги 95 страниц)

Обнаружившиеся черты протоинтеллигенции повторились и дополнились новыми в середине и в конце XVII столетия. На фоне такого же глубокого и всестороннего кризиса хозяйственной и государственной жизни (тогда, на рубеже XV—XVI вв., – после татар, теперь – после Смуты), такого же обращения к ресурсам Западной Европы (тогда в виде заимствования политического опыта, теперь в виде приглашения иностранных специалистов – как инженерно-производственного, так и филологического профиля); такой же ориентации на определенные источники привлекаемого опыта и привлекаемых специалистов (тогда на Византию и, соответственно, Грецию или Италию, теперь – на Польшу и правобережную Украину); такого же распространения книжной образованности при дворе (тогда в результате матримониальных и личных связей великого князя, теперь в виде приобщения царя и высшего придворного круга к западным формам жизни, занятиям и интересам); такой же двойственной позиции властей с осуждением консерваторов и церкви (тогда в виде борьбы за церковное имущество, теперь в виде ссылки патриарха при одновременном гонении на старообрядцев) и с осуждением лиц, которых можно было заподозрить

1068

в недостаточной приверженности к традиционным национальным ценностям (тогда в виде новгородских преследований, теперь в виде сожжения сочинений латиниста Симеона Полоцкого и казни его талантливого ученика Сильвестра Медведева), – вот на фоне всего этого и происходят культурно-исторические процессы, в которых при сохранении былых черт, ставших для интересующего нас сословия имманентными, формируются некоторые новые черты.

К числу последних относилось, во-первых, смещение духовного потенциала из сферы, так сказать, политического богословия (или богословской политики) в сферу собственно культуры и прежде всего античного наследия. В 1649 г. в Москву приглашается эллинист Епифаний Славинецкий. Приглашали его для «справки Библии греческой на славянскую речь», но главным в его деятельности стали распространение сочинений классиков древнегреческой философии и литературы (не без акцента на неоплатонические праосновы христианства) и подготовка специалистов, которые могли бы эту работу продолжить. Антагонистом Епифания и партии эллинофилов явился Симеон Полоцкий, приглашенный в Москву в 1660-х годах и возглавивший латинскую партию. Непосредственно их противостояние касалось богословских вопросов и партийно-идеологических контроверз при дворе, но в сфере культуры как таковой объективно они делали одно и то же дело: создавали духовную среду с новыми обыкновениями и нравами – установлением связи с западным каноном культуры через усиленное освоение и пропаганду классического античного наследия, вкусом к ученым занятиям, интересом к светской книге и уважением к ней, своеобразными публичными состязаниями в учености и риторике. Влияние этой среды, особенно «латинистов», на общество было, по всему судя, достаточно широко.

Другой важной и совершенно новой чертой формировавшегося образованного слоя была его демократизация. К концу века все чаще появляются сведения о школах при монастырях и церквах, открытых детям «из простых»; тот же статус был у школы более высокого уровня, существовавшей при Андреевском монастыре; просвещенный киевский митрополит Петр Могила предлагал еще Царю Михаилу Федоровичу учредить в Москве монастырь, в котором можно было бы обучать «детей боярских и из иного чину грамоте греческой и славянской». Попытки основать такого рода учебное заведение предпринимались в 1632, 1649, 1665 гг. вплоть до создания в 1687 г. Эллино-греческой, в 1701 г. – Славяно-греко-латинской академии, где велено было преподавать «все свободные науки на греческом и латинском языках», учиться же там -

1069

«синклитским и боярским детям <…>, которых собрано бе больше сорока человек, кроме простых».

Оба процесса – демократизации и распространения образованности – своеобразно преломились в такой черте менталитета времени, как духовная независимость, ставшая теперь выглядеть совсем по-другому, нежели былое «самовластие души». В народных массах – крестьянских, деклассированных, низового клира – универсальность и безысходность общественного кризиса XVII в. породили стремление к спасению души путем отказа от церковности, от цивилизации, вообще от традиционных норм поведения, на основе мобилизации собственных внутренних сил и самостоятельного решения. Так возникли ереси самосожженцев, Капитонов, появляется движение «христов», которые старались воспроизвести в своей жизни образ существования Христа. Последнее особенно показательно. В рамках традиционного православия уподобление себя Христу или даже сближение себя с ним – вещь совершенно неслыханная и глубоко кощунственная. Теперь протопоп Аввакум творит чудеса и обращается к Богу со словами: «На судищи десные Ти страны причастник буду со всеми избранными твоими» 5; некий дьякон Федор рассказывает о ниспадании с него оков и отвержении узилища, т. е. о повторении чуда с апостолом Петром; переживание апостольских чудес встречается в жизнеописании боярыни Морозовой; старообрядцы, сосланные в Пустозерск, пишут собственные жития. Ощущение в себе божественной искры, крайнее обострение чувства нравственной ответственности за мир и общество, реализация в нем своего личного духовного потенциала становятся знамением времени на народно-демократическом уровне.

Духовная традиция, завязавшаяся в эпоху Курицына, Вассиа-на и Максима, продолжает жить. Ее исходные начала обнаруживаются на более поздних рубежах, ее новые черты входят в тот же комплекс – обретение себя в общественном служении; выбор пути если не на основе личной духовной ответственности, то во всяком случае при постоянном и остром ее переживании; восприятие знания и рефлексии по его поводу в качестве ценности; рассмотрение западноевропейского опыта в качестве одного из постоянных источников, подлежащих учету в ходе сложения новой российской культуры и государственности.

И снова обрыв. Как известно, «царь Петр любил порядок почти как царь Иван», и, как царь Иван, он сам и его преемники предпочли устраивать этот порядок и развивать страну и общество с помощью исполнительных слуг, а опираясь на не в меру «самовластно» думающих клириков и филологов. Разумеется, это уже не начало

1070

XVI в. и не середина XVI. Разумеется, Пушкин прав 6: почти как царь Иван, полагаясь на свое могущество и «презирая человечество», Петр в отличие от Ивана позволил себе насаждать просвещение, а оно повлекло за собой «неминуемое следствие» – свободомыслие, значит, и свободомыслящих. Указ о вольности дворянству умножил не только их число, но и их разнообразие: Лопухин – не Радищев, Фонвизин – не Новиков, хотя все они на новый лад духовно «самовластны». «Постепенно вырабатывается тот гуманный, внутренне свободный, интеллигентный слой, которому предстоит играть выдающуюся роль в истории и культуре следующего столетия» 7. Но столь же прав Пушкин и в дальнейшем ходе своей мысли: около Петра «история представляет всеобщее рабство». Интеллигенция в собственном смысле слова могла возникнуть только там, где «рабство», сохраняясь, перестает быть «всеобщим».

Снова наступает перерыв еще на сто – сто пятьдесят лет, но факторы, требовавшие столь долго вызревавшего слоя, продолжали неумолимо действовать. По-прежнему в стране не было настоящего, развитого и самостоятельного третьего сословия, так что власть и нация нуждались в особом культурном и интеллектуальном резерве. По-прежнему именно потому, что он был культурным и интеллектуально развитым, резерву этому не доверяли ни широкие слои населения, ни власть, хотя он только и делал, что обслуживал и одни, и другую и в этом смысле был необходим обоим. По-прежнему западноевропейский опыт был постоянно востребован и востребован был слой, способный им овладеть и обогащать им жизнь страны, и по-прежнему и этот опыт, и этот слой противоречили исконным традициям национальной жизни и национального менталитета и потому вызывали недоверие. Но время шло, условия менялись, потребность в указанном слое становилась все более острой, и к середине XIX столетия перерыв кончился. Процесс дошел до своего завершения – протоинтеллигенциястала интеллигенцией.

Какими новыми чертами и каким переосмыслением старых было ознаменовано появление на арене истории так долго и мучительно вызревавшей и наконец-то выступившей общественной силы?

На протяжении обоих прослеженных этапов формирования протоинтеллигенции ее участие в общественной жизни и тем содействие развитию и духовному обогащению страны могло реализоваться только через служение власти и государству. Народа как одного из слагаемых национальной жизни, осознанного как самостоятельная субстанция, еще не было. В середине XIX в. такое слагаемое появилось; под влиянием растущего осознания роли

1071

народно-национального начала в жизни общества это «слагаемое» было осмыслено как ценность, а служение ему – как этический императив. Протоинтеллигенция воплотилась в интеллигенцию там, где служение народу как величине от власти и государства отличной стало сознательной целью.

От протоинтеллигенции не ожидалось участия в развитии производительных сил страны. Ее образованность и начитанность реализовались в чисто умозрительной сфере, в борьбе вокруг вопросов богословских, филологических или философских. За познания именно в этих областях они приглашались ко двору, ценились в монастырях и обеспечивали себе материальное существование. Интеллигенция появляется там, где ее познания оказались востребованы общественным производством; и, соответственно, труд, на этих познаниях основанный, становится для нее источником существования – если не всегда фактически, то почти всегда морально. Собственно интеллигенция – это трудовая интеллигенция.

Наконец, культурные традиции и духовный опыт Западной Европы при Иване III и при царе Алексее Михайловиче – соответственно, в кругу, скажем, Федора Курицына или Симеона Полоцкого, – оставались чем-то отечественным культурным традициям и духовному опыту внеположенным, может быть важным, подлежавшим усвоению или во всяком случае учету, сочетавшимся с ними в сознании и поведении, но всегда по отношению к ним чем-то иным, внешним. У собственно интеллигенции они предстанут как две контрастные и взаимодействующие части культуры, лишь в своей совокупности определяющие поведение, общественные и этические ориентации человека.

Почему именно в середине XIX столетия сложились решающие условия для превращения людей, отмеченных указанными чертами, в конститутивную часть общества и в чем эти условия состояли? В отмене крепостного права и, значит, в индустриализации, в востребованности ею труда и образования, в демократизации общества. В завершении абсолютизма и, значит, в исчезновении монархической привилегии на регулирование духовной жизни и дворянски-аристократической привилегии на книжную образованность. В углублении начатого романтиками и пушкинским поколением осознания народно-национальных 8начал истории и культуры, приведшему в 1870—1880-е годы к обострению противостояния России и Европы, а, начиная с 1890-х годов, к новому переосмысленному их синтезу. С середины XIX в. появляется и слово «интеллигенция» – первый признак осознания са-

1072

мого явления в качестве самостоятельного факта общественной действительности 9. Что было дальше?

II. Хартия

Русская интеллигенция в XIX в. знала свой эмбриональный период. Описанные выше процессы и потребности начали воплощаться в жизнь уже с 1830– 1840-х годов в литературной и просветительной деятельности передового дворянства. Слово «интеллигенция» стало применяться к этой среде post factum, уже в 60-е годы. Герцен характеризовал ее словами «лишние люди», добавляя при этом, что имеет в виду «настоящих лишних людей, николаевских». Ее общественная роль была хорошо описана в ретроспекции, в 1869 г., И.А.Гончаровым: «Крепостное право, телесное наказание, гнет начальства, ложь предрассудков общественной и семейной жизни, грубость, дикость нравов в массе, – вот, что стояло на очереди в борьбе и на что были устремлены главные силы русской интеллигенции тридцатых и сороковых годов. Нужно было с критической трибуны, с профессорской кафедры, в кругу любителей науки и литературы, под лад художественной критики взывать к первым, вопиющим принципам человечности, напоминать о правах личности, собственности и т. п.» 10. Превращение зародыша в ребенка пришлось на более поздние годы, «послениколаевские». У его колыбели оказались люди и книги, частично еще «николаевские» – Аксаковы и Хомяков, Герцен и Грановский, «Записки охотника», поэзия Некрасова; потом, после превращения, эстафету приняли не только дворяне новой формации, но и студенты-разночинцы, становившиеся разночинцами-профессорами, философами, писателями, художниками, народники и демократы.

Положение, смысл и задачи этой собственно интеллигенции, какой она возникла в третьей четверти XIX столетия, с образцовой ясностью представлены в «Дневнике писателя за 1876 год» Ф.М. Достоевского (запись «О любви к народу. Необходимый контракт с народом» и отчасти запись, данную продолжающая, – «Мужик Марей»). Положения, здесь сформулированные, настолько точно представляют суть возникшего сообщества, что вполне заслуживают наименования его хартии. Суть эта состоит в следующем. Есть «мы» – интеллигенция. Облик ее двоится: она несет на себе первородный грех «разврата и лжи», в который «мы» впали «с прививкой цивилизации». Но есть в ней и «лучшая часть» – она заслу-

1073

живает название лучшей, потому что «преклонилась перед правдой народной, признала идеалы народные подлинно прекрасными». Речь идет именно об идеалах, ибо в непосредственной жизненной реальности «народ наш груб и невежествен, предан мраку и разврату». Долг интеллигенции состоит в том, чтобы исправить это положение, – «способствовать вместе, каждый "микроскопическим" своим действием, чтоб дело обошлось прямее и безошибочнее», а для этого – передать народу «многое из того, что мы принесли с собой», Однако ценность этого «принесенного с собой» – «нашего, что должно остаться при нас», и ценность того, что живет в народе, несоизмеримы. «Мы должны преклониться перед народом и ждать от него всего, и мысли, и образа», ибо «судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно вздыхает». «Непроходимая грязь, в которую погружен народ наш», имеет вне его лежащий источник: это все – «наносное и рабски заимствованное», заимствованное из Западной Европы и из цивилизации, внесенной Петром. То же происхождение имеет и духовная скверна, постоянно гнездящаяся в интеллигенции, скверна, от которой она может освободиться, лишь «преклонившись перед правдой народной», «как блудные дети, двести лет не бывшие дома». Весьма существенный элемент этого построения состоит в том, что как «непроходимая грязь», так и «великие и святые вещи» обнаружены в народе и автором, и «лучшими представителями нашей интеллигенции» не в результате досконального и практического знания его, а исключительно на основе нравственных и умозрительных соображений: «Народ для нас всех – все еще теория и продолжает стоять загадкой. Все мы, любители народа, смотрим на него как на теорию, и, кажется, ровно никто из нас не любит его таким, каким он есть в самом деле, а лишь таким, каким мы его каждый себе представили». Итоговый вывод состоит в том, что в очерченном своем виде «вопрос о народе и о взгляде на него, о понимании его, теперь у нас самый важный вопрос, в котором заключается все наше'будущее, даже, так сказать, самый практический вопрос наш теперь».

Эта хартия русской интеллигенции до конца определила ее «веру и воздыхание», ее практическое поведение, ее траекторию и судьбу. В основе их – три краеугольных положения.

Начнем с первого. Становившееся с конца XIX в. все более распространенным участие интеллигенции в системе образования и судопроизводства, в техническом производстве, в медицинском обслуживании населения при постоянной критике существующих

1074

в этих областях порядков ее образованность, открытость общеевропейским ценностям, содействие распространению цивилизованных форм жизни и были бесспорно «"микроскопическими" действиями на благо народа, независимо от того, в какой мере именно их имел в виду Достоевский. Они, естественно, воспринимались самой интеллигенцией, с одной стороны, как «наше», которое «мы не отдадим ни за что на свете», а с другой – как «многое, что должен от нас принять народ». То и другое, интеллигентность и служение, должны были существовать друг через друга и именно в этой своей совокупности обеспечивать интеллигенции «счастье соединения с народом».

Большинство мыслящих людей России и видели духовное назначение интеллигенции в интенсивном умножении своего духовного потенциала для просвещения на его основе страны и народа, для освобождения их от вековой отсталости. В 1904 г. создатель термина «интеллигенция» писатель П.Д. Боборыкин, подвел итог тому, чем стало это сословие к началу нового столетия: «Собирательная душа русского общества и народа <…>, избранное меньшинство, которое создало все, что есть самого драгоценного для русской жизни: знание, общественную солидарность, чувство долга перед нуждами и запросами родины, гарантии личности, религиозную терпимость, уважение к труду, к успехам прикладных наук, позволяющим массе поднять свое человеческое достоинство» 11.

Ни русская жизнь на протяжении всего конца XIX и начала XX в., ни отражение ее в литературе не позволяют усомниться в существовании объективных оснований для такой оценки. От Менделеева до Сеченова и от Гаршина до М. Булгакова, от профессоров-разночинцев, начиная с Цветаева и кончая Павловым, от общественных деятелей, начиная со Стасюлевича или Михайловского и кончая Вернадским, сцену русской жизни заполняют люди нового, ранее неизвестного типа. Перечисленные – только первая шеренга. Ими воспитывались и на них равнялись, кроме просто порядочных людей, тысячи и тысячи хорошо знающих свое дело и честно его делающих столичных, провинциальных, «земских» врачей, лечивших народ даром, художников, которые безвозмездно учили крестьян совершенствовать народные промыслы, учителей и учительниц, уезжавших создавать школы в деревне и работать в них, – все, увековеченные Чеховым в дяде Ване или в сестрах Прозоровых, Эртелем в Степняке Батурине, Булгаковым в Голубкове. Авторы «Вех», сосредоточенные не столько на достоинствах интеллигенции, сколько на критике ее, не могли тем не менее не признать справедливым многое из сказанного Боборы-

1075

киным 12. А через полвека, уже в советскую эру, М.А.Булгаков в критическую минуту жизни утверждал, что сделал своей задачей «упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране» 13.

Второе краеугольное положение находилось в противоречии с первым. Сознание протоинтеллигенцией своей духовной ответственности за мир и общество воплощалось некогда в помышлениях о субстанциях вечных и себе равных – о Боге в XV—XVI вв., о культуре в XVII в. В XIX в. их предметом стала субстанция подвижная и стремительно менявшаяся – народ России в его пореформенном состоянии. По мысли и чувству Достоевского «подлинно прекрасные идеалы» были присущи народу как патриархальному крестьянству, в силу его незатронутости «всем наносным», в силу того, что он в отличие от интеллигенции «двести лет был дома» и не знал «цивилизации». То есть не знал той силы, которая теперь овладевала им стремительно и ставила рядом с «великими и святыми вещами» «грубость и невежество, мрак и разврат» уже не в качестве легко проницаемой «наносной» завесы, а в качестве платы за неизбежное, в силу его прошлого, сопротивление развитию.Поскольку, однако, развитие составляет непреложное свойство бытия, искусственно сдерживаемое на протяжении предыдущих двух столетий, теперь оно предстало перед русской деревней во всей своей требовательности, неприспособленный к нему заранее общественный организм реагировал на происшедшее болезненно – стремительным распадом былых связей при медленном и неуверенном вызревании новых. В определенной мере идеал Достоевского оставался живым. Даже переместившись из патриархального крестьянина в городского слугу, он предстает полностью сохранившимся, например, в рассказе Толстого «Смерть Ивана Ильича» (1884– 1886); предстает в толстовстве как общественном движении в целом и далее вплоть до денщика Григория из «Сивцева Вражка» Михаила Осоргина (1928).

Чем дальше, тем больше, однако, такая реальность осложнялась своей противоположностью. Рядом с только что названным народ-ным типом все более отчетливо обнаруживалась та неуклонно разлагавшаяся масса, как остававшаяся в селе, так и усиленно перемещавшаяся в город, которая отмечена была нарастанием перечисленных Достоевским отрицательных свойств. В жизни она во многом определила неудачи кооперативного движения в деревне в 1860—1880-е годы, она встает со страниц такого важного исторического источника, как письма «Из деревни» Энгельгардта (1882), в литературе предстает «В овраге» Чехова и в «Деревне»

1076

Бунина, в «Записках степняка» Эртеля, в очерковых зарисовках Лейкина и в других многочисленных текстах тех лет.

Именно в этой массе, которую большая часть русской интеллигенции по-прежнему воспринимала как народ и которая продолжала оставаться для нее предметом забот и идеализации, да, в сущности, и не была отделена до конца от народа, подразумеваемого Достоевским, проявлялась, крепла и громко заявляла о себе отчужденность от интеллигенции и ее системы ценностей, – отчужденность, переходившая в неприязнь, и неприязнь, переходившая в ненависть. Речь здесь шла уже не о грубости, пьянстве или невежестве, вообще не о морально предосудительных свойствах как таковых – они могли встречаться чаще или реже, колебаться по районам или группам. Речь шла о некотором инстинктивном регуляторе поведения, об утверждении своей духовной и общественной автономии. Положение это впервые было ясно сформулировано в 1909 г. в «Вехах». Последующая критика определенного направления, от Ленина до Солженицына, предпочла не видеть, что в этой книге отражен облик не только интеллигенции, но и народа, отражена та коллизия, которая навсегда спаяла их вместе и обрекла на постоянную нераздельность и неслиянность. «Разрушение в народе вековых религиозно-нравственных устоев освобождает в нем темные стихии, которых так много в русской истории, глубоко отравленной злой татарщиной и инстинктами кочевников-завоевателей. В исторической душе русского народа всегда боролись заветы обители преп. Сергия и Запорожской Сечи или вольницы, наполнявшей полки самозванцев, Разина и Пугачева. И эти грозные, неорганизованные, стихийные силы в своем разрушительном нигилизме только по-видимому приближаются к революционной интеллигенции, хотя они и принимаются ею за революционизм в собственном ее духе; на самом деле они очень старого происхождения, значительно старше самой интеллигенции» 14. Завершившиеся через несколько лет, с февраля по август 1917 г., десятью тысячами только зарегистрированных«зверских и бессмысленных народных „самосудов“» 15, в последовавшие годы революции и гражданской войны – поджогами и разграблением усадеб, которые в подавляющем большинстве уже не имели никакого отношения к былым владельцам крепостнической эпохи и принадлежали интеллигенции, как Шахматово, Талашкино или Полотняный Завод, этот «разрушительный нигилизм» начал сказываться намного раньше – в выдаче становому или полиции лиц, поселявшихся в деревне ради «счастья соединения с народом», в убийстве врачей, приезжавших работать на эпидемии, в судьбах, вроде описанных Чеховым в «Мужиках». Эта ненависть, захватывавшая город-

1077

ские низы в еще большей мере, нежели деревню, использовалась революционным подпольем (в частности, высоко ценилась Лениным 16), воспринималась как праведное возмездие за сытую и культурную жизнь Блоком, свидетельствовалась яркими зарисовками Чехова в «Записках неизвестного человека», Горького в «Мещанах», Бунина в «Окаянных днях» – книге, сочащейся кровью, ненавистью народа к интеллигенции и «всеми мерзостями, которые он так часто делает».

В этом неприятии народом ценностей интеллигенции сливались два потока. Один из них, о проявлениях которого речь шла только что, был порожден разлагающим воздействием цивилизации на неподготовленный к восприятию ее патриархальный организм. Другой вытекал из патриархальности самой по себе, из верности ей, следовательно, из ее онтологической несовместимости с общественным динамизмом, а значит, и с порожденной этим динамизмом интеллигентской аксиологией: с критической рефлексией по отношению к историческому процессу и на ней основанной общественной активностью, с книжным знанием, с открытостью инокультурным системам. На политической поверхности жизни эти два умонастроения и их выразители непримиримо противостояли друг другу как Победоносцев и народовольцы или Н.Я. Данилевский и крестьяне, пробивавшиеся в сидельцы модных лавок. На более глубоком духовно-историческом уровне, где формировалась интеллигенция и определялись ее дальнейшие судьбы, оба потока сливались воедино. «Победоносцев над Россией простер зловещие крыла», – писал Блок, но его инвективы против интеллигенции мало чем уступают тем, что разлиты отчасти в тексте, но в основном в подтексте статей того же Победоносцева– «Новая демократия» или «Церквь и государство». По-прежнему, как во времена Максима Грека или Симеона Полоцкого, интеллигенция была стране необходима, но основной массе населения подозрительна и неприятна. Тогда эту коллизию можно было разрешить в ту или иную сторону на уровне государственной власти, теперь в качестве решающей силы в нее был вовлечен тот противоречивый организм, который продолжал называться народом.

Третьим краеугольным камнем, на котором стояло здание русской интеллигенции, были ее неспособность и веще большей мере нежелание понять, что в словосочетании «трагическая вина» равно весомы оба слова, что понимание исторической обусловленности определенных отрицательных сторон жизни не упраздняет ответственность за то отрицательное воздействие, которое они в себе несут, и не превращает отрицательное явление в положительное.

1078

«Темные стихии», о которых пишет Сергий Булгаков, имели объяснение в трехсотлетнем татарском иге и в двухсотлетнем крепостничестве; поведение энтузиастов грабежа и насилия, населяющих страницы «Окаянных дней», имело объяснение в условиях их жизни, в прошлой жизни их самих и их семей, в годах, проведенных в мерзлых окопах, и в боях, где они гибли неизвестно за что. Равно как имело исторические причины и историческое объяснение поведение мужиков, избивших врача, приехавшего их спасать от эпидемии, и поведение старухи, раньше излеченной этим врачом, а теперь, обнаружив в нем признаки жизни, приведшей тех же мужиков добить его. В глазах русского интеллигента, принявшего призывы Достоевского как евангелие, любое поведение, вплоть до самого дикого и страшного, поскольку оно имело исторические причины и объяснение в условиях жизни народа, не только могло, но и должно было быть этими причинами оправдано. Оно переставало быть виной, за которую надо отвечать, и становилось тем, что «мы должны принять за правду». Единым понятием народа во всей презренной Достоевским святости и благости интеллигенция продолжала охватывать любые его проявления, не замечать всего того, что в пореформенную пору в нем пробудилось, открылось, чтобы в дальнейшем нарастать, и по-прежнему полагала свое назначение в служении ему ради интересов страны и ее исторического и нравственного самоутверждения. Чем дальше, тем больше она была обречена на постоянное выполнение этого долга в оправданном убеждении, что неуклонное следование ему и делает ее интеллигенцией. Но одновременно обречена она была и на растущее понимание несовместимости такого безоговорочного следования этому долгу с тем, что не менее властно позволяло ей считать себя интеллигенцией и ею быть, с тем, что «остается при ней и что она не отдаст ни за что на свете». Ей предстояло существовать и сохраняться как часть исторической структуры русского общества во всех испытаниях, которым ей пришлось подвергаться, до тех пор, пока такое совмещение оставалось возможным.

В совмещении этом была скрыта некая двойственность, для понимания дальнейших судеб русской интеллигенции не менее важная, чем перечисленные выше три коренных параметра ее бытия. Дело в том, что в «хартии» Достоевского при определении обязанностей интеллигенции перед народом и ее поведения по отношению к нему были нерасторжимо сплетены нравственное чувство («Кто истинный друг человечества…», «У кого хоть раз билось сердце по страданиям народа…») и общественное поведение («давайте способствовать вместе, чтоб дело обошлось прямее и безошибоч-

1079

нее»; «…ведь дело-то под конец наладится…»). Для того чтобы «дело наладилось» и чтобы оно «обошлось прямее и безошибочнее», надо ему «способствовать вместе»; взгляд должен стать действием, нравственное переживание страданий народа – борьбой против сил, от действия которых народу становится хуже. Борьба может быть теоретической или практической, может быть словесной – публицистической или художественной, но без участияв ней,без сознания, что я не только констатировал общественное зло, но так или иначе, в своем поведении, своем образе жизни, своем общественном темпераменте, вовлечен в борьбу с ним,интеллигенции – такой, какой она вышла из «кодекса» Достоевского и какой она описана на предыдущих страницах, – в принципе не могло быть. Восприятие интеллигенции как сословия, нравственно взыскующего изменения общественного состояния к лучшему, настоятельно его требующего, противостоящего по этой линии консервативной и корыстной власти и в этом смысле революционного, не случайно составляет общее место почти во всех дефинициях этого сословия в иностранных словарях и энциклопедиях 17. Авторы «Вех» констатировали, что один из главных недостатков интеллигенции – в том, что нравственный и общественный кодекс ее включает оба означенных элемента, нравственный и деятельный, но ныне в этом ее двуедином кодексе духовная ответственность перед верой, культурой и историческими судьбами России отступила на второй план перед практической, чаще всего революционной деятельностью по защите насущных, сегодняшних прав и материальных интересов народа. Конститутивному, основополагающему для интеллигенции двуединству вовлеченности в конкретную практическую общественную жизнь, в деятельность в интересах народа и нравственной ответственности в ходе такой деятельности перед более общими и широкими духовными смыслами своего бытия суждено было пережить коренные перемены в ходе тех испытаний, что выпали на долю интеллигенции на протяжении советского периода ее истории.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю