355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Кнабе » Избранные труды. Теория и история культуры » Текст книги (страница 66)
Избранные труды. Теория и история культуры
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:48

Текст книги "Избранные труды. Теория и история культуры"


Автор книги: Георгий Кнабе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 66 (всего у книги 95 страниц)

Одним из самых ценных источников к познанию жизни и творчества Грановского остается книга А. Станкевича «Тимофей Николаевич Грановский: Биографический очерк». Она появилась в 1869 г., когда были еще живы многие друзья и слушатели историка, написана на основе личного архива ученого и с живой точностью воссоздает его мысли и чувства. По вопросу, нами только что упомянутому, там сказано следующее: «В 1852 году в торжественном собрании Московского университета 12 января Грановский произнес речь "О современном состоянии и значении всеобщей истории". В речи своей он упомянул о главных направлениях исторической науки у древних народов, греков и римлян. Исследование в точном смысле, критика, были чужды древним историкам. Языческому миру было чуждо и понятие о всеобщей истории, соединяющей в одно целое разрозненные семьи человеческого рода. Древние ограничивались эпизодическим изложением истории, имевшей у них по преимуществу нравственно-эстетический характер. При настоящем своем состоянии история "должна отказаться от притязаний на художественную оконченность формы, воз-

823

можной только при строгой определенности содержания, и стремиться к другой цели, т. е. к приведению разнородных стихий своих под одно единство науки"» (Станкевич А.Тимофей Николаевич Грановский. Изд. 3-е. М., 1914. С. 240).

Особенно четко обозначилось состояние, достигнутое «русской античностью» к середине XIX столетия, в творчестве Грановского последних лет жизни, – аура, продолжавшая окружать в глазах поколения культурно-исторический образ античности; объективный смысл, который античная эпоха и античные порядки начинали приобретать в новых, описанных выше условиях; исчерпанность греко-римского предания как константы в культурном развитии России. В 1848 г. Грановский едет навестить С.С. Уварова в его усадьбе Поречье – событие, которое, на первый взгляд, могло показаться противоестественным или, по крайней мере, странным: дружески, в домашних условиях встречались 35-летний гонимый демократ-профессор и 62-летний царедворец, министр народного просвещения. Однако удивляться можно было только при поверхностном взгляде на вещи. Оба были людьми уходящей эпохи. Длившееся 16 лет министерство Уварова было временем насаждения классицизма в гимназиях, да и сам знаменитый его лозунг «православие, самодержавие, народность» на фоне нараставшего кондового национализма все явственней выдавал свое подозрительное немецки-романтическое происхождение. Содержание их разговоров в Поречье известно. Речь шла о переходных периодах истории, о концах и началах, о новом облике истории и общества, вытесняющем их старый облик. Говорили о Божественном Промысле, направляющем эти перемены. Оба были люди глубоко верующие, но оба назвали одни и те же фигуры, которые наиболее полно воплощали в их глазах подобные исторические состояния: Демосфен и Александр Македонский. Мы не знаем, говорили ли они о грядущей неминуемой отставке Уварова, – она наступила через год, и смысл ее был ясен: пересмотру подлежала та программа классического, на греках и римлянах основанного гимназического образования, с которым Уваров связал свою министерскую деятельность. Разговор шел, скорее всего, в центральном зале пореченского дворца, где в каждом углу стояли высокие канделябры помпейского образца, на каждой из четырех стен -неоклассические мраморные группы работы Кановы, а в центре овальный (1,78 м в длину и 0,71 м в ширину) из тяжелого каменного монолита с вынутой серединой – может быть, древнеримский саркофаг, а может быть (как полагал сам хозяин), ванна для дионисийских ритуальных омовений; на боковых его поверхнос-

824

тях – редкого совершенства рельефные изображения Диониса, Ариадны, Пана и Геракла. Программа православия, самодержавия и народности 16 лет сочеталась с этим стилем жизни и мысли. Теперь ей предстояло вот-вот из этого сочетания выйти и всей своей новообретенной тяжестью сказаться на судьбе обоих собеседников – благонамеренного министра и крамольного профессора.

Весьма вероятно, речь шла и о новом периодическом издании, призванном не только сохранить это сочетание, но и передать дальше традицию античного наследия – если не в виде эстафеты, так в виде завещания. Издание вскоре было создано, и оба пореченских собеседника приняли в нем участие. Мы имеем в виду «Пропилеи» – сборники статей, посвященных древней истории и античной культуре. Первый том появился в 1851 г., пятый и последний, с посмертно опубликованной статьей Грановского, в 1856 г. Они сделали свое дело, резонанс был сильным, первые три тома почти не* медленно, в 1856 и 1858 гг., потребовали переиздания, но дальше дело не пошло. Эпоха была завершена.

Завершена она была не только с культурной, но и с общественно-политической точки зрения. Классицизм на глазах менял смысл, менял, если можно так выразиться, окраску, приобретая консервативный, охранительный, антидемократический характер. Из авторов «Пропилеев», вышедших из западнически-герценовско-го круга, двое – Крюков и Грановский – вскоре ушли из жизни. В 1852 г. умер Жуковский, переводчик «Одиссеи». В числе авторов обращал на себя внимание Катков, уже в эти годы издававший «Московские ведомости», которым вскоре предстояло стать под его руководством ультрареакционным органом контрреформ. В той же редакции около десяти лет спустя оказался в качестве соредактора и давний друг Каткова, первый редактор «Пропилеев» П.М. Леонтьев – профессор греческой словесности в Московском университете, в 1859 г. ставший героем так называемой леонтьев-ской истории – бурного протеста студентов против взглядов, им в лекциях проводившихся. Человеком иного склада был А.И. Георгиевский, свойственник Е.А. Денисьевой и корреспондент Тютчева, писавший в «Пропилеях» о Винкельмане. Однако и он проделал тот же путь, став членом редакции тех же «Московских ведомостей». При всем многообразии индивидуальностей и судеб тенденция вряд ли могла быть случайной.

Своеобразным научно-общественным завещанием Т.Н. Грановского явилась его статья, написанная в 1855 г., за несколько месяцев до смерти, – «Ослабление классического образования в

825

гимназиях и неизбежные последствия этой системы». Основное положение статьи: история античного мира представляет собой завершенный цикл развития, важный для историка отнюдь не тем, что какие-то ее идеи и образы могут войти в обиход современных государств, а тем, что такой, полностью законченный, цикл представляет собой идеальную модель для изучения типологии исторического процесса в каждой отдельной его фазе. В этом смысле Греция и Рим представляют собой, на взгляд Грановского, «труп», который изучает историк-анатом, извлекая таким образом законы, «приложимые к мимо бегущей, неуловимой для него жизни».

И тем не менее классическое образование, весь материал античной истории сохраняют свое непреходящее значение. Оно состоит в том, чтобы в эпоху наступления естественно-научного знания, превращения промышленного прогресса в основной критерий национального развития сохранить в качестве начала, их уравновешивающего, нравственный и эстетический потенциал, заложенный в мифологии, в героическом патриотизме, в величественном искусстве древних римлян и, особенно, греков. Нарушение этого равновесия в ту или иную сторону одинаково опасно, соблюдение же его есть единственная гарантия гармонического развития личности, гармонического именно потому, что судьбы Греции и Рима навсегда останутся «предметом думы и изучения великих историков и мыслящих умов, ищущих в истории таких же законов, каким подчиняется природа», тогда как перевес положительных знаний над «теми, которые развивают и поддерживают в сердцах юношества любовь к прекрасным, хотя, быть может, и неосуществимым идеалам добра и красоты, неминуемо приведет европейское общество к такой нравственной болезни, от которой нет другого лекарства, кроме смерти».

Отказ от рассмотрения античного наследия как живой нормы культуры, сохранение за античностью роли модели исторического процесса и научного изучения истории и неисчезающее воспоминание об античных идеях и образах, которые «поддерживают в сердцах юношества любовь к прекрасным, хотя, быть может, и неосуществимым идеалам добра и красоты», – вот смысл этого завещания Грановского. Завещания, подводящего итоги двум векам «русской античности» петербургско-императорского периода.

Отношения И.С. Тургеневас античным миром и с античным каноном европейской культуры были двойственны. Он много и увлеченно занимался классическими языками. На протяжении всей жизни читал латинских авторов и интересовался античной культурой. Не только древние языки сами по себе, но и обсуждение

826

текстов, на них написанных, вызывали его особый интерес с отроческих лет. Учась в Петербургском университете, он уделял им особенно много внимания. Тем не менее, приехав в 1838 г. в Берлин, счел свои знания недостаточными: «Я слушал в Берлине латинские древности у Цумпта, историю греческой литературы у Бёка (оба – выдающиеся ученые, вошедшие в историю классической филологии. – Г.К),а на дому принужден был зубрить латинскую грамматику и греческую, которые знал плохо». Результаты «зубрежки» оказались самыми положительными. По возвращении в Россию в 1842 г. Тургенев сдавал при Петербургском университете магистерские экзамены по латинской и греческой филологии. Экзамен состоял из двух частей: письменного сочинения, которое надо было представить на латинском языке, и устного ответа. Последний тоже желательно было излагать по-латыни. Тургенев справился с этим заданием и только в середине ответа по греческой филологии попросил разрешения перейти на немецкий, прибавив при этом, что нежелание продолжать ответ на латинском языке не должно ни в коей мере бросить тень на его общее отношение к античным древностям, «к которым я, насколько смею судить, испытываю влечение и любовь». В 1856 г. Тургенев пережил новый прилив интереса к римской античности: «Проглотил Светония, Саллюстия (который мне крайне не понравился), Тацита и частью Тита Ливия», – писал он Герцену 6 декабря того же года. Воспоминания и письма Тургенева, касающиеся обеих его поездок в Италию (в 1840 и 1857—1858 гг.), полны впечатлений от памятников римской старины. В 1857 г. он «упивается» только что опубликованной и весьма специальной «Историей Рима» Моммзена. В 1880 г. пишет статью о Пергамском алтаре, где выражены его собственные оригинальные и глубокие взгляды на характер античного искусства.

Особенность отношения Тургенева к античному миру состояла в том, что оно не вписывалось ни в одну из привычных схем – ни в ученую интерпретацию античной истории в духе Грановского, ни в своеобразный «патриотический классицизм» предыдущего поколения – Гнедича, Батюшкова, Дельвига. Образы античной культуры и ее наследие не имели, на его взгляд, никакого отношения к России его времени. Всякий раз при появлении у персонажей его повестей и романов признаков классической учености они вызывают у автора иронический тон – мягкий, как при передаче медицинских терминов, сентенций и традиционных обращений у отца Базарова, более сатирический, как в рассказе «Татьяна Борисовна и ее племянник», саркастический, когда с пафосным

827

призывом «Laboremus!» («Будем же трудиться!») к своему девятилетнему сыну обращается пореформенный сановник Сипягин.

Переживание античности в творчестве Тургенева обнаруживает связь с совсем другой моделью культуры, которая только складывалась и утверждалась в эпоху зрелого и позднего творчества писателя. Модель эту он чутко уловил в атмосфере времени, хотя пережил ее в своем творчестве, насколько можно судить, лишь один-единственный раз – в повести «Вешние воды» (1870—1871). Повесть строится на контрасте двух женских образов, за каждым из которых вырисовывается некоторая культурно-историческая реальность, – мир честного, трудового и порядливого западноевропейского мещанства за образом Джеммы и семьи Розелли, мир разгулявшихся, подчас губительных, подчас нечистых страстей, который в те годы считали русской национальной чертой Достоевский, Некрасов, Лесков – за образом Марии Николаевны Полозовой. Оба образа – и, соответственно, оба мира, за ними стоящих, – соотнесены с античным преданием. В случае Марии Николаевны такое соотнесение выражено непосредственно в самом сюжете (сцена соблазнения Санина написана целиком как одно развернутое воспоминание об эпизоде любви Дидоны и Энея из «Энеиды» Вергилия). В случае Джеммы оно воплощено в многочисленных сравнениях и античных обертонах, которыми окутаны и сама героиня, и вся семья Розелли. У Джеммы – «классически строгие черты», «мраморные руки, подобные рукам олимпийских богинь», она – «богиня… мрамор девственный и чистый», «как статуя» (и точнее: «как древняя статуя»). Фрау Лено-ре ассоциирует имя Санина Дмитрий с героем оперы на античный сюжет. Панталеоне сравнивает Санина с Александром Македонским на основании свидетельства Плутарха, которое запомнилось ему не совсем точно, но звучит тем более органично. Образ Джеммы охраняет Санина «как та тройная броня, о которой поют стихотворцы» (имеется в виду та «aes triplex», что запомнилась Тургеневу из оды Горация I, 3, стих 9). Сюда можно прибавить комически сниженные, но в истоке своем римски-героические возгласы Панталеоне, отсветы античной доблести, лежащие на судьбе погибшего в бою за свободу брата Джеммы, носящего к тому же древнее патрицианское имя Эмилио, и многое другое. Так же детально разработана и Вергилиева тема в образе Марии Николаевны в сцене соблазнения Санина. «Ведь их тоже в лесу застала гроза», – говорит она о Дидоне и Энее и в последний момент снова: «Обернулась к Санину и шепнула: Эней?». Такого рода упоминаниями дело не исчерпывается. Картина приближающейся

828

грозы в том же эпизоде повести варьирует стихи 160—172 IV песни «Энеиды», и на тот же источник ориентировано описание разыгравшейся страсти Марии Николаевны.

В обоих своих вариантах античный тон, звучавший на протяжении столетий в западноевропейской и русской культурах, глохнет и меняет смысл, перестает быть тем, чем он так долго был. В фабуле повести античный колорит сопоставляется с общественно-историческим и культурным фоном, с жизненными реалиями, ему противоположными и его отрицающими, – с кондитерской Розел-ли, тортом с вишнями, бумажными кульками, комедиями популярного в среднебюргерской среде тех лет драмодела Мальса, повседневными материальными заботами. В мире мелковатого и смешноватого, чистого, трудового и честного мещанства антично-римские обертоны и прорисовываются и тонут, из него вырастают и в нем пародируются, в нем просвечивают и в нем исчерпываются. И точно так же обстоит дело с Вергилиевой атмосферой вокруг Марии Николаевны. Владеющий ею эрос и обнаруживает, как мы видели, определенные связи со своим античным прообразом, и представляет собой явное, грубое, наглое его поношение. В злобно завистливом, «бабском» торжестве над Джеммой и в цинично-хамском, на пари торжестве над Саниным любовь Дидоны и Энея, от начала до конца определяемая олимпийскими богами, вплетенная в ход мировой истории, увенчанная трагической гибелью героини, не столько воспроизводится, сколько пародируется. И в западном приличном чистом эстетизме, и в российском буйстве нечистых страстей античные мотивы, еще окрашивавшие эпоху, встающие в памяти автора-рассказчика, истончаются и извращаются до самоотрицания, до растворения в историческом движении времени, им противоположном.

В повести, однако, намечаются не только «концы» античной традиции, но и «начала» нового, совсем иного ее бытия в культуре Западной Европы и России. Заложенная в контрасте Джеммы и Полозовой тема грубой и хищной силы жизни, которая именно как жизнь, страсть, торжество инстинкта оказывается ярче и сильнее, нежели стоящее за семьей Розелли «правильное» существование в рамках буржуазной цивилизации с ее практицизмом и основанной на нем моралью, утверждалась в общественно-философском умонастроении времени повсеместно как раз в годы, когда Тургенев обдумывал и писал свою повесть. Античность начала представать как арена борьбы хрестоматийного классицизма с «дионисийским» началом страсти, инстинкта и жизненной силы. Одновременно с появлением в России «Вешних вод» в Германии

829

вышло в свет «Происхождение трагедии из духа музыки» Фридриха Ницше. Оценивая впоследствии это свое сочинение, Ницше писал: «Я был первым, кто серьезно попытался понять древних, исходя из того богатого переполнявшего их инстинкта, что обозначается именем Диониса и может быть объяснен лишь как результат преизбытка силы». Противоположностью дионисийского начала античности было для Ницше начало аполлоновское, а его непосредственным реально историческим воплощением – Сократ. Сократ для Ницше воплощал начало сознательности, разума, здравого смысла, вообще нормальности и потому начало цивилизации – начало, на его взгляд, противоположное любому творческому импульсу, всегда спонтанному. Насчет своего приоритета Ницше заблуждался. Понимание античности как такой эпохи, где под лучезарным образом классической государственности и классического искусства таятся ежеминутно готовые прорваться и уничтожить ее разрушительные инстинкты и губительные страсти, было выражено еще в 1808 г. Клейстом в его «Пентесилее», в 1830 г. Тютчевым в стихотворении «Оратор римский говорил…», позже Бахофеном в его работах по семейно-родовому праву в античности. Ницше суммировал тенденцию, исподволь нараставшую на протяжении всего XIX в., сформулировал ее ярко и остро и породил общественно-философское умонастроение, которое приняло этот образ античности и распространило его на понимание жизни в целом. Не приходится напоминать, что оно предполагало полное разрушение того культурного смысла античности, который жил в культуре предшествующих веков. За исключением стихотворения Тютчева, которое Тургенев не только знал, но и редактировал для издания стихов поэта в 1854 г., он вряд ли был непосредственно знаком с текстами перечисленных выше авторов. Но выраженное в них понимание античности, постепенно распространявшееся на понимание жизни и культуры в целом, именно в эти годы исподволь насыщало атмосферу времени, где Тургенев, всегда отличавшийся необычайной чуткостью к ней, это жизнеощущение и уловил. В наличии такого понимания в «Вешних водах» сомневаться не приходится, как не приходится сомневаться в том, что оно знаменовало конец русской античности, по крайней мере в той роли системообразующего элемента культуры, которую она выполняла до тех пор. Если ей суждено было остаться в русской культуре, то в роли совершенно иной, несравненно менее масштабной и более локальной. Превращение античного наследия в предмет академической науки было слагаемым того же процесса. Другим, не менее значительным, но более ярким и тра-

830

гическим его слагаемым стала судьба цитадели и символа русской античности – Петербурга.

Глава 11 Феномен Петербурга

История и культура существуют – и, соответственно, познаются – не только на уровне фактов и не только на уровне объединяющих их закономерностей, но и на уровне образно-символическом. Он надстраивается над первыми двумя и обнаруживает горизонты культурно-исторического познания, им недоступные: глубинные процессы и образы культурного сознания, которые сказываются в народной психологии, улавливаются лишь на длительных временных интервалах и обусловливают многое в поведении власти и широких масс. Петербург заключает в себе такой символический образ, в котором обнаруживаются многие важные историософские процессы общественного, государственного и культурного бытия России. В образе и судьбе Петербурга нашел, в частности, свое окончательное, резкое и полное выражение, свое завершение и итог, такой магистральный процесс, как освоение античного наследия русской культурой в целом.

Рождение города из духа Петровских реформ

Петербург был основан Петром I. Он вырос из духа Петровских реформ как их выражение и составная часть. Это означало:

1) открытие страны мировому, т. е. практически и в первую очередь западноевропейскому производственному, государственно-административному и культурному опыту. Усвоение его не только в прагматических формах, но и в виде определенных форм повседневной жизни, общественного поведения, организации бытовой среды, эмблематики барочно-антикизирующего склада;

2) рассмотрение этого опыта в виде нормы, а усвоение его Россией и внесение в российскую действительность – в виде непреложной задачи, решаемой на основе беспрекословного подчинения воле монарха;

3) создание системы ценностей, культуры и искусства, которые, не вырастая из предшествующего состояния народной жизни и ее традиций, создавали особый духовный строй существования, усвоенный определенной частью общества и противопоставивший

831

ее другой части общества, оставшейся этой системе в той или иной мере чуждой;

4) осознание опасности, которой было чревато подобное разделение, и необходимость постоянного учета национальных традиций и ценностей с тем, чтобы в идеале те и другие были объединены в некотором культурно-национальном синтезе;

5) постоянно возникающий в недрах общества протест против чужеродности вводимых государственных форм жизни и культуры, принимающий вид как исподволь образующихся альтернативных идеологий и систем ценностей, так и зреющего в глубинах общественного организма стихийного неприятия порядков, созданных Петром.

Сложившись при Петре, описанная ситуация сохранялась на всем протяжении так называемого петербургско-императорского периода русской истории, т. е. с начала XVIII в. до примерно середины XIX столетия. В Петербурге, городе, специально отстроенном, чтобы быть столицей и символом новосоздаваемой империи, эта ситуация нашла себе предельно полное выражение. «Если же Петербург – не столица, то нет Петербурга. Это только кажется, что он существует», – писал, художественно обобщая и гипертрофируя существовавшее положение, Андрей Белый.

Петербург – воплощение и символ русской античности

После всего рассказанного выше становится очевидно, что Петербург, понятый как воплощение и совокупность только что обрисованных противоречий, моделирует и воплощает смысл и судьбу античного наследия в культуре России: та же потребность во включении страны в мировое и, соответственно, западноевропейское развитие и тяготение, следовательно, к усвоению его антично обобщенных символических и парадигматических форм; тот же конфликт этого регистра культуры с непреложно и вечно живой национально-почвенной субстанцией; те же нераздельность и не-слиянность этих двух начал, столь ярко окрашивающих историческое бытие и культуру России. «Петербург, – заметил однажды академик Лихачев, – не междуВостоком и Западом, а Восток и Запад одновременно».

Римско-императорский принцип регулярности

Воплощенное в Петербурге, волевое, по царскому указу, с опорой на силу – бюрократию и армию – приведение к международ-

832

ному бытию, к усвоению западноевропейских форм производства, государственной организации и жизни делало его городом особенно жестко упорядоченной иерархии общественных отношений; наджизненной геометрии и масштаба; власти и ее эмблематики – короче, делало его, по выражению Пушкина, «военной столицей».

«Весь Петербург кажется огромным департаментом, и даже строения его глядят министрами, директорами, столоначальниками, с форменными стенами, с вицмундирными окнами. Кажется, что самые петербургские улицы разделяются по табелям о рангах, па благородные, высокоблагородные и превосходительные, право так» (СоллогубВ.Тарантас. 1840)*.

«И сам Петербург – как удачно он определен одним словом. Разве есть что-нибудь на свете важнее регулярности? Взгляните, в какую удивительную линию вытянуты улицы его! Как геометрически равны очертания его площадей и плац-парадов! Если где-нибудь в заневских сторонах дома и погнулись немножко набок, то все-таки погнулись чрезвычайно регулярно…» (Заметки петербургского зеваки. 1844).

«Первое строение в Петербурге была крепость» (Пыляев М.И.Старый Петербург. 1889).

«Архитектурная идея Петербурга неизбежно приводит к представлению мощного центрального единства. Всеми своими улицами, облупленными, желтыми и зелено-серыми, Петербург естественно течет в мощный гранитный водоем Дворцовой площади, к красной подкове зданий, рассеченной надвое глубокой меднобитой аркой с взвившейся на дыбы ристалищной четверней» (Мандельштам О.Кровавая мистерия 9-го января. 1922).

«Хотя заметнейшее проявление военной культуры, конечно, мундир, однако русская военная культура как знаково-стилевая выразительность– это далеко не только "кивера да ментики". В Петербурге она оформляла и наполняла собой почти все проявления городской жизни… Военный образ Петербурга, помимо казарм, манежей и других служебных зданий, в значительной степени создавался и такими сооружениями, как триумфальные арки (Нарвская, Московская, арка Генерального штаба), обелисками и колоннами в память о военных победах (Румянцевский обелиск, Александровская колонна, Чесменская и другие в Царском селе), памятниками в честь полководцев (Суворову, вел. кн. Николаю

* Тексты из произведений, выходные данные которых не указаны, заимствованы, из хрестоматии «Русские столицы Москва и Петербург». М., 1993.

833

Николаевичу)» (Виллинбахов Г.Санкт-Петербург– «военная столица». 1989).

Идеальной исторической моделью такой столицы явился воспринятый через западноевропейскую традицию Возрождения, барокко и классицизма древний античный Рим. Город в том облике, который он принял в XVIII – начале XIX в., соединял в своей архитектуре и планировке европейскую культурную и градостроительную традиции и восходящие к античному Риму начала гражданской дисциплины, государственного разума и классического равновесия. Это соединение обеспечивало возможность придать наджизненности петровского канона государственности и культуры международное звучание, историческое величие и государственную санкцию. Петербург как бы призван был стать «русским Римом».

Особенно характерный в данном смысле облик принял Санкт-Петербург в последней трети XVIII – первой трети XIX в. В эти годы он интенсивно строился именно как столица, т. е. как воплощение «просвещенно»-монархической государственности, строился по канонам античной архитектуры, переработанным во вкусе Андреа Палладио и блистательно воплощенным в творчестве зодчих, работавших тогда в столице. Не случайно Чарльз Камерон, приглашенный в 1779 г. Екатериной, придавший архитектурно-исторический облик пригородам столицы, сотрудник Росси и учитель Воронихина, провел до этого 20 лет в Риме. Он сознательно ставил своей задачей повторение, дополнение и совершенствование сделанного в Италии двумя веками раньше Палладио – великим завершителем Возрождения в архитектуре. То был стиль эпохи, определивший характер не только пригородов, но и центральной части города – Биржи и Ростральных колонн, Сената и Синода, арки Генерального штаба и Александровской колонны, Марсова поля и Павловских казарм. Римской, античной, была не только архитектура городского центра, но и воплощенная в столице, упомянутая нами выше идея «регулярности», т. е. структурного соответствия каждой части империи, каждого губернского города облику столицы. Европейскому представлению о Риме (больше, чем его исторически достоверной практике) соответствовал и военный характер, приданный Александром I и, особенно, Николаем I городу с его «ротами», пушечными сигналами с крепости, монументальными казармами, топонимикой (Марсово поле, Фурштадтская, Семеновский плац, храм Гангутской победы и т. д.).

834

Воля и стихия

Предназначенный своим историческим смыслом к тому, чтобы стать над повседневно-традиционной, почвенной жизнью страны, город неизменно и нераздельно сочетал в себе обе тенденции. С одной стороны, как бы постоянно «подтягивая», возвышая эмпирическую действительность до высокой нормы, держа перед реально живущим городом его идеальный пронизанный историей образ, требовавший восхождения к соответствию и придававший государству, строю, власти, в нем воплощенным, всемирно-исторический масштаб, он выполнял вечное дело культуры. С другой стороны, отъединенный от этой повседневной, укорененной, почвенной жизни, он был обречен на то, чтобы постоянно испытывать на себе ее натиск, недовольство и протест, воплощать столкновение воли и стихии.

Каждая из этих сторон дела заслуживает самостоятельного рассмотрения.

Сложившийся в конце XVIII – начале XIX в. антично-римский образ классического Петербурга был воспринят в эти годы общественным мнением и художественным сознанием как торжество национальной культуры, синтезированной с мировой, как «Северная Пальмира», «Новый Рим», «Петрополь». Державин писал о «Шествии по Волхову российской Амфитриты» и о «Явлении Аполлона и Дафны на невском берегу». Восторгом перед обликом, который столица обрела в эти годы в высшей точке своего римс-ки-палладианского величия, исполнено небольшое сочинение Константина Батюшкова «Прогулка в Академию художеств» (1814): «Сколько чудес мы видим перед собою, созданных в столь короткое время, в столетие – в одно столетие! Хвала и честь великому основателю сего города! Хвала и честь его преемникам, которые довершили едва начатое им, среди войн, внутренних и внешних раздоров. Хвала и честь Александру, который более всех, в течение своего царствования, украсил столицу Севера». Обратим внимание на ряд текстуальных перекличек между сочинениями Батюшкова и «Вступлением» к поэме Пушкина «Медный всадник»; о значении их будет сказано ниже.

В образе и судьбе Петербурга культурно-историческая диалектика исконно национального, почвенного и антично-европейского, западного начал предстает во всей трагической нераздельности и не-слиянности своих полюсов. Культура как борьба космократора с хаосом, как напряженное противостояние воли и стихии, самоутверждение первой и бунт второй – постоянная тема Петербурга.

835

Начать с того, что инертная сила природы и неодолимая верность жизни своим началам восстали против замысла Петра подчинить их организующей воле монарха и во многих случаях оказались сильнее ее. Первоначальный план Петра сосредоточить центр городской жизни за крепостью, на Васильевском острове, не удался: город упорно рос вглубь от левого, южного берега Невы. Для довершения сходства запроектированной центральной части города то ли с Амстердамом, то ли с Венецией остров предполагалось прорезать по всей длине широким каналом – канал не состоялся. Запроектированный высотный ориентир города, колокольня Смольного, так и не увенчала здание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю