Текст книги "Избранные труды. Теория и история культуры"
Автор книги: Георгий Кнабе
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 95 страниц)
386
явлениями собственно римской культуры и каков был их идеологический смысл в общественных условиях Рима конца Республики 22. Важно другое – что Цицерон почувствовал в обоих гипертрофию орнаментального начала, самолюбование оратора, отдавшегося соблазнам риторики (несущественно, какого именно из двух стилей) и забывшего об общественной ответственности оратора и о прямом прагматическом, политическом или судебном, смысле его искусства, забывшего о чистой и правильной народной речи, «без которой нет не только оратора, но и просто настоящего римлянина». Об аттикизме и азианизме Цицерон подробно говорит в «Ораторе» (§ 20—33) и в специально посвященном данной проблеме сочинении «О наилучшем виде ораторов». Только не нужно поддаваться могущему сложиться при знакомстве с ними впечатлению, будто, критикуя в первую очередь азианистов, Цицерон тем самым склоняется на сторону их противников атти-кистов 23. Сколько-нибудь внимательное чтение, тем более в контексте всей вообще теории риторики Цицерона, обнаруживает, что под аттическим красноречием он разумеет не римский аттикизм своих современников, а речь старых афинских ораторов, прежде всего Демосфена. Оно «аттично» не в том смысле, что противоположно азианизму, а лишь в том, что представляет в наиболее чистом виде красноречие, расцветшее в городе своего рождения, стоящее вне искусственных противоположностей краткости и пышности, архаики и моды и именно в силу этого сохраняющее значение классической нормы на все времена, в том числе и для римлян. Такая – употребим снова это слово как наиболее точное – приподнятаянад контроверзами времени ораторская речь, соединяющая в классическом синтезе греческий и римский культурный опыт, придающая художественную форму латинской народной языковой стихии, не порывая с живыми народными ее источниками, и представляется Цицерону егоречью – живым единством судебно-политической практики и философско-эстетической нормы, единством, которое существует как цель, как стремление оратора, почти достигается, чтобы тут же снова ускользнуть и остаться недостижимым. Что бы там ни говорили рафинированные теоретики азианизма и аттикизма, «есть также расположенный между ними средний и как бы умеренный род речи, не обладающий ни изысканностью вторых, ни бурливостью первых, смежный собоими, чуждый крайностей обоих, входящий в состав и того, и Другого, а лучше сказать, ни того, ни другого; слог такого рода, как говорится, течет единым потоком, ничем не проявляясь, кроме легкости и равномерности, – разве что вплетет, как в венок, не-
387
сколько бутонов, приукрашивая речь скромным убранством слов и мыслей» 24. Страницы, написанные этим стилем, с художественной точки зрения лучшее, что оставила нам римская классика. Так написаны Первая катилинария и речь «В защиту Целия Руфа» самого Цицерона, так написаны особенно сильные главы в целиком ориентированной на цицеронианский стилистический канон «Истории Рима от основания Города» Тита Ливия.
Эстетика Цицерона, как мы помним, во многом возникла из острого ощущения опасности, создаваемой формализацией красноречия, сведения его к совокупности приемов, к риторике; соответственно, содержание эстетической теории Цицерона, с которой мы до сих пор имели дело, состоит в обнаружении субстанций, долженствующих заполнить риторическую форму, овладеть ею, подчинить ее себе и тем вернуть ей изначальный, подлинный смысл; в качестве таких субстанций выступали философия, эллинская культура, знание истории, права, политики Римского государства, языка его народа, особый тип мышления и поведения, позволявших соединять греческое с латинским. В середине жизни Цицерон в особенно отчетливой формулировке подвел итог своим размышлениям на эту тему – настолько отчетливой, что это оправдывает пространную выписку. «Клеймите насмешкой и презрением всех этих господ, которые думают, что уроки так называемых нынешних риторов открыли им всю сущность ораторского искусства,но которым невдомек, какое имя они принимают и за какое дело берутся. Истинный оратор должен исследовать, переслушать, перечитать, обсудить, разобрать, испробовать все, что встречается человеку в жизни, так как в ней вращается оратор и она служит ему материалом. Ибо красноречие суть одно из высших проявлений нравственной силы человека; и хотя все проявления нравственной силы однородны и равноценны, но одни виды ее превосходят другие по красоте и блеску.Таково и красноречие: опираясь на знание предмета, оно выражает словами наш ум и волю с такой силой, что напор его движет слушателей в любую сторону.Но чем значительнее эта сила, тем обязательнее должны мы соединять ее с честностью и высокой мудростью; а если бы мы дали обильные средства выражения людям, лишенным этих достоинств, то не ораторами бы их сделали, а безумцам бы дали оружие» 25.
Этот пассаж вводит в эстетическую теорию Цицерона euie одно понятие, понятие ключевое, с которым мы до сих пор не
388
имели дела. Выражения, к нему относящиеся, в тексте нами подчеркнуты; речь идет о понятии красоты.
Публичное красноречие всегда представлялось Цицерону результатом взаимодействия таланта и знаний, с одной стороны, и эстетизирующей их особой ораторской техникой – с другой. Он и его современники называли эту технику ars, «искусство, умение, ремесло», и говорили о различных ее сторонах, формах, приемах, которые при соединении с природными данными оратора должны были привести к созданию шедевров ораторского искусства. Исходя из этого, Цицерон и посвятил первые две книги главного своего исторического труда – «Об ораторе» – различным сторонам ars. Но чем дальше шла работа, тем, по-видимому, становилось яснее, что при таком соединении оба взаимодействующих начала остаются каждое самим собой, что взаимодействие их носит поэтому внешний характер, что это никак не препятствует практической подготовке ораторов и может вполне обеспечить им успех в суде, но не дает принципиального, философского решения вопроса о том, в чем заключается единая «сущность ораторского искусства» как самостоятельного эстетического модуса духовного бытия. Тогда-то в поисках ответа на этот вопрос и родилось впервые, кажется, понятие красоты как особой, самостоятельной целостной сущности, и третья книга «Об ораторе» оказалась в большой степени посвященной именно ей: «Итак, красота речи состоит прежде всего как бы в некой общей ее свежести и сочности; ее важность, ее нежность, ее ученость, ее благородство, ее пленительность, ее изящество, ее чувствительность, или страстность, если нужно, – все это относится не к отдельным ее частям, а ко всей ее целокупности» 26.
Тема эта в диалоге возникла, но развита не была– с ней в большей степени связаны произведения 40-х годов. Но уже при ее возникновении здесь, в диалоге «Об ораторе», обозначились два навсегда связавшихся с ней мотива. Один – исторический. Внутренне многообразное единство философии, культуры, цивилизации, гражданского опыта, права, воплощенное в красноречии как силе одновременно нравственной, общественно действенной и лишь через все это обретающее эстетическое качество, не могло быть дано римскому обществу изначально и предполагало долгий и сложный путь развития; его надлежало описать и проанализировать, раскрыть, сказали бы мы сегодня, генезис красоты как сУЩности красноречия. Другой мотив в диалоге «Об ораторе» еще Только-только угадывается: красота в изложенном выше смысле предполагает совершенство – «только представив себе предмет в
389
совершенном виде, можно постичь его сущность и природу» , но достижимо ли совершенство, а тем самым и возможно ли вообще в реальной жизни искомое высшее, подлинно прекрасное красноречие? По-видимому, все-таки да, раз «совершенство – дело для человека самое трудное, самое великое, требующее для своего достижения самой большой учености» 28, а люди «самой большой учености» вокруг Цицерона тем не менее бесспорно были – достаточно назвать того же Теренция Варрона. Однако весьма возможно, что и нет, раз участники диалога признаются, что так никогда в жизни и не видывали ни одного подлинно прекрасного, совершенного оратора 29. С новой настойчивостью, куда ни обратись, возникал все тот же вопрос: что такое Красота, искусством создаваемая и в искусстве воплощенная, что такое, соответственно, совершенное красноречие и совершенный оратор – жизненная реальность или над жизнью возвышающаяся идеальная норма? Или и то, и другое?
Истории красноречия в Риме посвящен диалог 46 г. «Брут, или О знаменитых ораторах». Его исходная проблема – как соотносятся ars и virtus – искусство и гражданская доблесть, совершенство художественное и совершенство нравственное. Ответ на этот вопрос в общем виде дан в § 67—69 и состоит в том, что красноречие рождается там, где продиктованная доблестью обращенная к народу речь облекается в формы искусства и начинает использовать фигуры, тропы, «отделку». Родина этих художественных форм – в Греции, но к ним самостоятельно шли и в Риме такие люди, как, например, Катон, так что можно говорить и о красноречии, чисто римском по своему происхождению. Но «только что возникшее не может быть совершенным», а появлению подлинного красноречия, то есть красноречия как искусства, предшествовал в Риме длительный период его выработки, когда уже было воздействие словом на граждан, но еще не было «отделки». При беглом чтении создается впечатление, что этот период, деятели которого неизменно вызывают у Цицерона весьма критическое отношение, длился примерно до эпохи Гракхов (130-120 гг.), когда появились столь прекрасные ораторы, как Красе или Антоний (участники диалога «Об ораторе»), и процесс слияния virtus и ars пришел к своему завершению. Тут, однако, Цицерон вводит новый критерий ораторского искусства, которому не удовлетворяют и великие мастера поколения Красса и Антония, так что движение красноречия к совершенству должно вроде бы продолжаться. Этим новым критерием является культура, образованность, «более глубокие познания в философии, гражданском праве и исто-
390
рии» 30. Из людей, сменивших на форуме Красса и Антония, этому новому критерию никто удовлетворить не в состоянии, и Цицерон продолжает писать уже об ораторах своего и последующего поколений с тем же осуждением, а подчас даже с пренебрежением и насмешкой: «Большинство из них умели говорить – и только» 31. Когда один из участников диалога спрашивает его, где же все-таки этот подлинно совершенный оратор – он «уже появился или еще появится?», – Цицерон от ответа уклоняется: «"Не знаю", – ответил я».
Этот обмен репликами – центр сочинения. Заявленный изначально как сухой справочник по истории красноречия в Риме, диалог на самом деле выстраивается по всем правилам сложной драматургии. Начинается с экспозиции и нарастания действия. Исконно римские добродетели, носящие патриотический, политический, гражданский характер, обогащаются под греческим влиянием искусством и формой, становятся синтезом гражданства и человечности, Рима и Греции – короче, воплощением живой красоты. Вся история римского красноречия есть движение к этому синтезу, в конце концов обретаемому. И тут– кульминация: обретенное красноречие – подлинное, но не совершенное. Для совершенства требуется еще мудрость, прежде всего философская. Этим вторичным синтезом – талант, искусство, гражданская нравственность, философия – если и владеют, то всего лишь три человека: Брут, которому диалог посвящен, Гортензий, хвалебным гимном которому сочинение открывается, и по-настоящему один лишь Цицерон; темпераментное, риторически организованное перечисление качеств, делающих его единственного подлинно совершенным римским оратором, содержится почти в конце диалога, в § 322. Почти в конце, но не в самом конце. В оставшиеся десять параграфов вмещается еще один поворот сюжета – решающий, тонально смыкающийся с темой пролога: переход от подлинного красноречия к высшему и совершенному осуществляется в этих трех ораторах не столько потому, что они владеют философской мудростью (о Гортензии, например, в этом отношении ничего значительного не известно), сколько потому, что их творчество и жизнь внутренне сращены с демократией, с исторической субстанцией народа, с общенародным единством языка, то есть с делом республики, той республики, которая в пору написания диалога на глазах растворялась в монархической диктатуре Цезаря и готовилась уступить свое место в истории принципату. °момент, когда ораторское искусство достигает высшего совершенства, его почва и основа исчезают, а вместе с ними обречен-
391
ным оказывается и оно само – порождение республики, от нее неотделимое, воплощающее ее дух и смысл. Развитие красноречия в Риме заканчивается тремя монументальными фигурами, которым уже уготованы место и жизнь в истории, – Антоний, Красе, из более молодых – Цезарь. Но совершенство не длится, и трем другим, пошедшим дальше и обретшим всюего полноту, нет смысла в живых оставаться – Гортензий уже умер, Цицерон скорбит о республике и о том, что зажился, Брут обречен – Цицерон еще этого не знает, но знают все последующие поколения читателей. Конец диалога утрачен. Несохранившийся текст, по всему судя, был невелик. Сюжет завершен: история римского красноречия кончается вместе с его исторической основой, и столь трудно обретенное совершенство принадлежит уже не конкретной, эмпирической истории Рима, а ее наследию. Новое время породило мысль
0 том, что дело искусства – отражать жизнь «как она есть», породило соответствующую этому постулату практику от фламандской живописи и пикарески до реалистического романа XIX в., породило эстетические теории, согласно которым «прекрасное – это жизнь». Эстетическое мировоззрение Цицерона принадлежит к принципиально иному кругу представлений, иной эпохе в истории искусства и иной культуре. Оно принадлежит культуре и искусству, основу которых составляет понятие идеальной нормы, понятие ответственности жизни перед более высоким началом, острое чувство красоты, возникающей на той грани, где действительность и идеальная норма, оставаясь каждая самой собой, в то же время проникают друг в друга, создавая некоторую особую эстетическую реальность. Этот строй мыслей и чувств и, как частный случай, та его модификация, что представлена эстетикой Цицерона, порождены античным миром и им навсегда переданы потомкам.
1990
Примечания
1Брут…23.
2Письма к близким, XV, 4, 16.
3Оратор, 12.
4Об ораторе, 111,81.
sПисьма к Аттику, IV, 16.
6Письма к близким, XV, 4, 16.
7О наилучшем виде ораторов, 3.
8Брут…35. Ср. Об ораторе, I, 260: «…взяв за образец того, кто бесспорно владел самым могучим красноречием, – афинянина Демосфена».
9Брут…36.
392
10Речи против Верреса. О предметах искусства, II, 4; VII, 127; IX, 132; X, 134; XIII, 94; XIV, 33, 98.
11Об обязанностях, I, 8.
12См.: Быт и история в античности. М., 1988. С. 151 и след.
13Варрон.О сельском хозяйстве, 111,4, 17.
14О наилучшем виде ораторов, 5: «Наука гражданского устройства слагается из отдельных разделов, обширных и многочисленных. Среди них есть один, особенно важный и пространный, – искусное красноречие, которое называют риторикой». is Брут…59.
16Там же. 186.
17Парадоксы стоиков, предисл.
18Брут…185.
19К близким, VII, 1.
20Брут…258.
21Там же. 261.
22См. об этом в классических работах: NordenE.Die antike Kunstprosa: vom VI. Jahrhundert vor Christi bis in die Zeit der Renaissance. Bd I—II. Leipzig, 1898 (reprint 1958); Wilamowitz-Moellendorfl U. von.Asianismus und Attizismus (1900) // Kleine Schriften. Bd III. Berlin, 1969."
23«Давайте же подражать скорее тем, кто отличается нерушимым здоровьем (что свойственно аттикам), нежели тем, кто страдает нездоровой полнотой и кого в таком изобилии поставляет нам Азия» (О наилучшем виде ораторов, 3).
24Оратор, 21.
25Об ораторе. 111,54-55.
26Там же. 96.
27Там же. 85.
28Там же. 84.
29Там же. 54.
30Брут…161.
31Там же. 176.
Историческое сочинение Тита Ливия и Рим его времени
Мировая слава Тита Ливия основана на единственном его сочинении, дошедшем (и то далеко не полностью) до наших дней и известном под условным названием «История Рима от основания Города». Ему предпослан пролог, раскрывающий цели, которые Ливии преследовал, создавая свою эпопею. Такие прологи к сочинениям древних историков в литературоведческих работах принято рассматривать как дань риторической традиции и считать, что они не столько выражают намерения и мысли автора, сколько комбинируют некоторое число общераспространенных устойчивых мотивов. В случае Тита Ливия дело обстоит сложнее. Формулируя в прологе задачи задуманного труда, он писал: «Мне бы хотелось, чтобы каждый читатель в меру своих сил задумался над тем, какова была жизнь, каковы нравы, каким людям и какому образу действий – дома ли, на войне ли – обязана держава своим зарождением и ростом; пусть он, далее, последует мыслью за тем, как в нравах появился сперва разлад, как потом они зашатались и, наконец, стали падать неудержимо, пока не дошло до нынешних времен, когда мы ни пороков наших, ни лекарства от них переносить не в силах». Сформулированное здесь представление, согласно которому расширение владений и накопление богатств привели римлян к моральной деградации, все это в совокупности вызвало гражданские распри и войны и, наконец, предсмертный кризис республики, действительно может рассматриваться как общее место римской историографии. Оно было известно задолго до Ливия, десятилетием раньше его на подобной «теории упадка нравов» основывал свои сочинения Саллюстий, полустолетием позже – Плиний Старший, еще столетие спустя – Тацит. Однако, если перевести рассуждение Ливия, его предшественников преемников с языка древней риторики на язык научного анализа, перед нами окажется отнюдь не набор риторических фигур, а предельно обобщенное, но вполне объективное описание реального исторического процесса – возникновения и развития кри-
394
зиса римской гражданской общины во II—I вв. до н. э. Риторический штамп, как обычно, потому и стал штампом, что выражал в специфической форме очевидные каждому римлянину черты исторической действительности, его окружавшей, и Ливии в своем труде стремился – пусть на риторический лад – эту действительность отразить.
Кроме такой задачи, однако, Ливии формулирует в том же прологе и сверхзадачу предпринимаемой эпопеи: «…отвлечься от зрелища бедствий, свидетелем которого столько лет было наше поколение», и «увековечить подвиги главенствующего на земле народа». Бедствия и деградация должны предстать «в обрамленье величественного целого»; каков бы ни был моральный упадок, и сегодня «военная слава римского народа такова, что, назови он самого Марса своим предком и отцом своего родоначальника, племена людские и это снесут с тем же покорством, с каким сносят власть Рима», и «не было никогда государства, более великого, более благочестивого, более богатого добрыми примерами, куда алчность и роскошь проникли бы так поздно, где так долго и высоко чтили бы бедность и бережливость». Речь поэтому идет не о том – вернее, не только о том, – чтобы отразить реальный процесс – противопоставить былой расцвет нынешнему упадку; речь идет, кроме того, о создании мажорной общей, совокупной характеристики, о том, с чем Рим вправе достойно предстать перед судом истории. Противоречие между задачей и сверхзадачей было очевидно, и если решение задачи требовало освоения хроникигосударственной жизни на протяжении ряда столетий – дело грандиозное само по себе даже при самом выборочном подходе к фактам, то решение сверхзадачи предполагало иной подход, связанный с первым, но ему не тождественный, – создание единого монументального образаримского народа, его государства и его истории, предполагало, помимо хроникального, эпический регистр повествования. Белинский был прав, видя в Ливии «истинного и оригинального Гомера» римлян 1.
Сосуществование в «Истории Рима от основания Города» двух
регистров повествования – хроникального и образного – и ориентация автора на второй из них как на внутренне ему несравненно 10более близкий и важный ощущается при первом же чтении. Читатель, если он не специалист по древней истории, невольно увлекается от бесконечных перечней магистратов, от монотонно вторяющихся сообщений об очистительных молебствиях и явленных войнах, от риторически трафаретных описаний сражений и осад. Но ведь наряду с ними книга изобилует и такими
395
страницами, которые навсегда вошли в культуру Европы и которые и сегодня берут за душу: крупные, резко очерченные фигуры – первый консул Брут, Камилл, Сципион Старший, Фабий Максим; исполненные глубокого драматизма сцены – самоубийство Лукреции, разгром и позор римлян в Кавдинском ущелье, казнь консулом Манлием своего нарушившего воинскую дисциплину сына; надолго запоминающиеся речи – трибуна Канулея к народу, консулярия Фламинина к эллинам, полководца Сципиона к легионам.
Ощущение такой как бы двусоставности повествования имеет объективные основания. Труд Тита Ливия возник на скресте двух историографических традиций – понтификального летописания и младшей анналистики, и каждый из отмеченных тонально-стилистических регистров восходит к одной из этих традиций. Жрецы-понтифики вели в Риме с незапамятных времен особые календари, в которые кратко записывались основные события, происшедшие в тот или иной день, или тексты государственных документов, в этот день обнародованных. Постепенно эти календарные записи образовали своеобразную хронику официальной – государственной и религиозной – жизни города, так называемую Великую летопись, которая была опубликована целиком в 80 книгах в 123 г. до н. э. понтификом Муцием Сцеволой. До наших дней Великая летопись не сохранилась, но многие древние писатели оставили о ней более или менее подробные отзывы, дающие возможность судить о ее содержании и стиле. Главным в ней были списки должностных лиц и хроника памятных событий 2; особое внимание уделялось природным явлениям как с точки зрения их влияния на урожай, так и исходя из их способности вещать волю богов 3. Свои записи понтифики вели строго хронологически и только называли события, не описывая их 4; стиль их был предельно деловым и жестким, без всяких литературных украшений: «Летописи великих понтификов, – писал Цицерон, – самые сухие книги из всех, какие могут быть» 5.
Хроникальный регистр Ливиева рассказа ориентирован на канон Великой летописи. Этого не скрывал сам историк 6, к тому же выводу привели многочисленные ученые разыскания Нового времени 7.
В большинстве сохранившихся книг «Истории Рима от основания Города» описание событий каждого года заканчивается выборами магистратов и ритуальными процедурами жрецов, каждого следующего– открывается сообщением о вступлении магистратов в должность и распределении провинций, о призыве
396
в армию, об очистительных обрядах, приеме посольств. По завершении этих дел в столице консулы отправляются в предназначенные им провинции, и повествование обращается к обстоятельствам и событиям вне Рима; в исходе года кратко характеризуется следующий цикл официальных мероприятий. Хорошим образцом подобной хроники могут служить, например, главы восьмая и девятая книги XXXII.
Но хроника жизни города сама по себе не складывалась в эпический образ «главенствующего на земле народа». Необходимое для его создания «обрамление величественного целого» не обнаруживалось в простой совокупности дел и дней – оно располагалось где-то глубже низменной эмпирии и требовало другого типа повествования. Он также был подготовлен – на этот раз некоторыми предшественниками Ливия, создавшими в Риме историографическую традицию, которая сосуществовала с летописной и постепенно вытесняла ее. Традиция эта получила в истории литературы название «анналистики». К ней относились авторы исторических сочинений, сохранившихся лишь в отрывках, но известных нам, кроме того, по позднейшим многочисленным цитатам, отзывам и упоминаниям. Ливии широко использовал эти сочинения и во многом из них компилировал «Историю Рима от основания Города». Семь раз, например, ссылается он на протяжении первой декады на «Анналы» Лициния Макра, который жил в первой половине I в. до н. э. и в своем сочинении, состоявшем не менее чем из 17 книг, рассказывал о событиях римской истории от Ро-мула до своего времени. Еще более интенсивно использовал Ливии другого анналиста – Валерия Анциата при описании Второй Пунической войны: в посвященной ей третьей декаде содержится 35 ссылок на этого автора, жившего примерно тогда же, когда Макр, оставившего огромное сочинение, самое малое в 75 книгах, также называвшееся, скорее всего, «Анналы» и охватывавшее римскую историю от ее легендарных начал до 90 г. до н. э. Есть у Ливия ссылки и на других анналистов – Целия Антипатра (род. ок. 170 г. до н. э.), Клавдия Квадригария, «процветавшего» в 80-е и 70-е годы), на своего старшего современника Квинта Элия Тубе-рона. Ливии заимствовал у этих авторов много фактического материала, а сплошь да рядом и его освещение, но нам сейчас важнее другое: анналисты представляли определенный этап в развитии историографии, на котором складывалось новое, при всех внутренних противоречиях относительно целостное понимание характера и смысла исторического сочинения, и, как бы Ливии ни относился к тому или иному из них, работая над их «анна-
397
лами», он проникался этим новым пониманием, ибо оно полнее соответствовало главной задаче, им перед собой поставленной.
Понимание это ясно выражено в сохранившемся отрывке из пролога к сочинению младшего анналиста Семпрония Азеллио-на: «Основное различие между теми, кто предпочел оставить нам летопись, и теми, кто пытался описать деяния римлян, состоит в следующем: в летописи указывается лишь, что произошло в течение каждого года, так что автор ее пишет как бы дневник или то, что греки называют "эфемериды". Мне же кажется, что просто сообщать о случившемся недостаточно – надо показать, каким образом оно произошло и какие намерения за этим стояли… Летопись не может побудить людей мужественных и энергичных к защите отечества, а более слабых – толкнуть на какой-то поступок, пусть даже опрометчивый. Писать же, при каком консуле началась война, а при каком кончилась, кто по окончании ее вступил в город триумфатором и что именно на войне содеяно, не упоминая ни о постановлениях, принятых тем временем сенатом, ни о внесенных законопроектах, ни о замыслах, которыми при всем этом руководствовались, – значит развлекать мальчиков занимательными побасенками, а не писать историю» 8.
Программа, здесь изложенная, сводится, как видим, к нескольким пунктам. Главное в историческом сочинении – не перечисление фактов, дат и лиц, а обнаружение смысла событий и замыслов тех людей, которые их вызвали. Этот смысл и эти замыслы обнаруживаются в деятельности государства, рассмотренной как целое, а не только в связи с походами и завоеваниями. Значение возникающей таким образом картины и тем самым исторического труда в целом – не столько информативное и прикладное, сколько патриотическое и нравственное. Подобная цель не может быть достигнута посредством летописания и требует исторического повествования иного типа; важная характеристика последнего должна, по-видимому, состоять в преодолении сухости погодных записей понтификальной летописи и создании ярких, живых и волнующих литературных описаний – без них нельзя было ни представить, «каким образом оно произошло», ни «побудить людей мужественных и энергичных к защите отечества».
Большинство анналистов не во всем сумели выполнить намеченную здесь программу, особенно в том, что касалось стиля. Одни, как Валерий Анциат, в погоне за эффектом вводили явно выдуманные детали: бессовестно преувеличивали число убитых врагов и преуменьшали потери римлян; другие, как Целий Анти-патр, отличались «грубой силой и необработанным языком» 9; Ли-
398
циний Макр «при всей своей многоречивости обладал некоторым остроумием, но черпал его не в изысканных сочинениях греков, а в книжицах латинских авторов» 10. Ливии видел все эти недостатки и даже о своем излюбленном Анциате писал порой с раздражением и насмешкой, но видел он и нечто другое: как тщательно они выбирали, казалось бы, неприметные эпизоды, способные представить душевное величие римлян", как разворачивали в небольшие яркие сценки ходившие в народе рассказы о суровых нравах, царивших в древних римских семьях 12. Эти-то импульсы, шедшие из традиции анналистики, и обусловили второй регистр в повествовании Ливия – тот, который мы выше назвали образным. Наиболее явственно он реализуется в «Истории Рима от основания Города» в двух формах – в описании моментов народного подъема и в речах.
Сцен единения народа в моменты патриотического подъема или религиозного одушевления, его сплочения перед лицом опасности, нависшей над государством, в сочинении Ливия бесконечное множество. Социальные или политические конфликты отступают в такие моменты на задний план и оказываются преодоленными, «снятыми». Такова, например, сцена освобождения заключенных из долговых тюрем при приближении к Риму армии вольсков в 395 г. (И, 24) и их сплочение в единый отряд, отличавшийся особой доблестью. Таково описание магистратских мероприятий после победоносного завершения Второй Пунической войны в 201 г., когда ветеранам были розданы земельные участки, устроены Римские театральные игры и трехдневные Плебейские игры, а «эдилы роздали народу, по четыре асса за меру, огромное количество зерна, доставленного из Африки Публием Сципионом, заслужив честной и справедливой раздачей всеобщую благодарность… а в связи с Плебейскими играми был устроен также пир во славу Юпитера» (XXXI, 4). Особенно выразительна картина избрания Корнелия Сципиона в курульные эдилы в 214 г. (XXV, 2), да и многие другие.
Той же цели служат речи, которые Ливии вкладывает в уста персонажей. В сохранившихся 35 книгах их содержится 407, во всех 142 книгах их должно было быть, следовательно, около 1650, и занимали они самое малое около 12% текста. Речи образуют непосредственно ощутимый, важный элемент повествования не только по месту, которое они в нем занимают, но прежде всего по своему значению, порождая то впечатление возвышенной, обобщенно идеализированной исторической реальности, которое Ливии стремился создать, которое «История Рима от основания Го-
399
рода» оставляла у всех читателей в былые времена и оставляет поныне. Чтобы пережить это восприятие и это впечатление, достаточно перечитать, например, речь Фурия Камилла к народу о недопустимости переноса столицы в Вейи (V, 51—54) или речь Фабия Максима против плана Сципиона открыть военные действия в Африке (XXVIII, 40-42).








