Текст книги "Чехов"
Автор книги: Георгий Бердников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)
Это завтра. А сегодня… Чехов очень скупо рассказывает о том, что происходит накануне отъезда. Мы наблюдаем, как Егор Саввич с полным сознанием своей правоты объясняет Кате, что не может на ней жениться, так как "художник должен быть свободным". Говорит Егор Саввич Кате и о том, что ему нужно ехать за границу и что поездку легко осуществить, надо лишь написать и продать картину. Правда, картина не написана, но разве можно что-нибудь сделать в том сарае, в котором он вынужден работать?
Как, видимо, все это было хорошо знакомо Чехову, как часто он слышал нечто подобное из уст брата Николая и его друзей!
Рассказывает нам Чехов и о мечтах косматого художника, в которых он, однако, не мог представить себе не только свои будущие работы, но и самого себя в ореоле славы. "Люди, не знающие жизни, обыкновенно рисуют себе жизнь по книгам, но Егор Саввич не знал и книг; собирался было почитать Гоголя, но на второй же странице уснул".
И тут же глупенькая, восторженная, влюбленная Катя, которая смотрит на этого звероподобного волосатого бездельника, немея от восторга и обожания, слушает болтовню его и его дружков, ни секунды не сомневаясь, что жизнь свела ее с будущими великими людьми. Вот и в конце рассказа, когда художник, проводив одного из товарищей, идет на кухню, чтобы напиться воды, он застает Катю сидящей в потемках на сундуке. "По ее бледному, замученному лицу плавает блаженная улыбка, глаза блестят…
– Это ты? О чем ты думаешь? – спрашивает у нее Егор Саввич.
– Я думаю о том, как вы будете знаменитостью… – говорит она полушепотом. – Мне все представляется, какой из вас выйдет великий человек… Сейчас я все ваши разговоры слышала… Я мечтаю… мечтаю…
Катя закатывается счастливым смехом, плачет и благоговейно кладет руки на плечи своего божка".
Это конец рассказа. Что же, смешная коллизия, пожалуй, несколько напоминающая восторженные слезы избитого портного Меркулова. Но и грустная, еще более грустная, особенно если вспомнить мать Кати, живущую на грошовую пенсию и, конечно, страдающую, глядя на то, как складывается жизнь дочери.
И на этот раз активность рассказчика сводится к минимуму. Он ограничивается подчеркнуто спокойным повествованием, в котором, однако, нет-нет, да и проскальзывает легкая, еле заметная ирония. Вот как в приведенном отрывке, когда автор нас уведомляет, что герой не знал не только жизни, но и книг. В другом случае активность повествователя проявляется по-иному. Рассказывая, как спорят подвыпившие художники об искусстве, автор тут же, походя замечает: "Если послушать их, то в их руках будущее, известность, деньги. И ни одному из них не приходит в голову, что время идет, жизнь со дня на день близится к закату, хлеба чужого съедено много, а еще ничего не сделано; что они все трое – жертва того неумолимого закона, по которому из сотни начинающих и подающих надежды только двое, трое выскакивают в люди, все же остальные попадают в тираж, погибают, сыграв роль мяса для пушек… Они веселы, счастливы и смело глядят в глаза будущему!"
Легкая ирония рассказчика, незаметно вкрапленное грустное размышление над судьбой героев, в остальном – жизнь, казалось бы, как она есть, – без утрировки и нажима, когда, однако, черты характера героев и коллизии так точно отобраны, что говорят сами за себя, говорят не менее выразительно, чем в сатирических рассказах-сценах типа "Хамелеона", "Унтера Пришибеева".
Однако Чехов создает немало и таких произведений, в которых авторские комментарии исключаются полностью. Примечателен в этом отношении рассказ "Злоумышленник", опубликованный в 1885 году в "Петербургской газете". Кстати, это еще один пример того, как Чехов обрабатывал свои наблюдения, как писал рассказы.
В 1885 году он побывал в гостях у В. А. Гиляровского, который жил тогда под Москвой в селе Краснове, близ Малаховки. Осматривая окрестности, Антон Павлович познакомился с местным жителем, отменным рыболовом, использовавшим на грузила гайки, которые он отвинчивал на полотне проходящей рядом Казанской железной дороги. Антон Павлович долго разговаривал с Никитой Пантюхиным, пытался объяснить ему, что отвинчивать гайки нельзя, что может произойти крушение, но все это Никите было совершенно непонятно. Он был уверен, что отвинчивает со знанием дела и вреда никакого причинить не может. Рассказал он и о том, что за отвинчивание гаек его водили к уряднику, но все обошлось благополучно.
Чехов и в данном случае не фотографирует своего героя и ни в коей мере не чувствует себя связанным реальными обстоятельствами встречи. И на сей раз задача его состоит в том, чтобы обратить наше внимание на некую важную проблему русской жизни. Во имя ее художественного воплощения писатель существенно перерабатывает наблюденный им жизненный материал. Героем рассказа оказывается беспросветно темный мужик, человек действительно не ведающий, что творит. А вторым – судебный следователь, являющийся законченным воплощением чиновничьего формализма и бездушия. Он весь в этой своей реплике:
"Послушай… 1081 статья уложения о наказаниях говорит, что за всякое с умыслом учиненное повреждение железной дороги, когда оно может подвергнуть опасности следующий по сей дороге транспорт и виновный знал, что последствием сего должно быть несчастье… понимаешь? знал! А ты не мог не знать, к чему ведет это отвинчивание… он приговаривается к ссылке в каторжные работы".
Когда сталкиваются два человека, абсолютно лишенные возможности понять друг друга, разговор между ними получается смешным. В самом деле, рассуждения Дениса Григорьева о ловле рыбы, о повадках голавлей и шелишперов в ответ на обвинение в преступлении уморительны. Но… в финале-то – реальная угроза ссылки в каторжные работы! Так комедия оборачивается трагедией, а весь рассказ оказывается трагикомедией не только темноты, но и забитости, бесправия народа, трагикомедией царского судопроизводства.
Нет ничего похожего на авторское вмешательство и в "Ведьме", опубликованной в 1886 году в "Новом времени".
Как это чаще всего бывает у Чехова, и этот рассказ в фабульном смысле предельно прост. Весенняя метель, бушующая за окнами церковной сторожки, заштатный дьячок – сторож опустевшей церкви, его молодая жена, заблудившиеся в непогоду нежданные посетители – почтальон и ямщик. Однако и в этих простейших обстоятельствах перед нами раскрываются удивительные человеческие характеры, а вместе с тем и драма отношений двух одиноко живущих существ.
"Ведьма" – один из ярких образцов не только глубокого психологического анализа и острого драматического построения бытовой сценки. Это и замечательный пример чеховской пейзажной живописи.
Рассказывая Александру Павловичу, что он считает, признаком художественности, Чехов касается и пейзажа. "По моему мнению, – пишет он, – описания природы должны быть весьма кратки и иметь характер a propos (кстати. – Г. Б.).
Общие места вроде: "заходящее солнце, купаясь в волнах темневшего моря, заливало багровым золотом" и проч… – такие общие места надо бросить. В описании природы надо хвататься за мелкие частности, группируя их таким образом, чтобы по прочтении, когда закроешь глаза, давалась картина. Например, у тебя получится лунная ночь, если ты напишешь, что на мельничной плотине яркой звездочкой мелькало стеклышко от разбитой бутылки и покатилась шаром черная тень собаки или волка и т. д.".
Чехов приводит тут пример из своего рассказа "Водобоязнь" ("Волк"), который был опубликован незадолго до этого письма. "Ведьма" показывает, как широко, однако, понимал писатель это "кстати". Природа здесь – еще одно активное действующее лицо. Впрочем, сказать – действующее лицо, значит сказать не совсем точно, потому что это целый мир, где тоже разворачиваются острые драматические события, которые, как увертюра в опере, подготавливают нас к тому, что позже будет происходить в сторожке.
Рассказ и начинается с того, что дьячок лежит на своей безобразной, огромной кровати и слушает. "А в поле была сущая война. Трудно было понять, кто кого сживал со света и ради чьей погибели заварилась в природе каша, но, судя по неумолкаемому, зловещему гулу, кому-то приходилось очень круто. Какая-то победительная сила гонялась за кем-то по полю, бушевала в лесу и на церковной крыше, злобно стучала кулаками по окну, метала и рвала, а что-то побежденное выло и плакало…"
После описания вьюги начинается развитие основного действия, однако в прямой зависимости от этой ужасной заварухи в природе. "Гыкин прислушивался к этой музыке и хмурился". Хмурился, так как давно пришел к заключению, что его молодая жена – ведьма и теперь он думает о том, что метель – дело ее рук. Непогода и дальше играет активную сюжетную роль. Это сквозь ее шум доносится к дьячку и его жене, как тонкий звенящий стон, звук колокольчика, оттуда внезапно обрушивается на них необычайно громкий стук в окно, заставивший побледнеть дьячка, оттуда же – из непогоды приходит и реальная опасность – заблудшая почта.
Чеховский принцип объективности рождался в весьма сложных общественных условиях. В эти годы продолжалась активная творческая деятельность Салтыкова-Щедрина и Глеба Успенского, развивавших традицию разночинно-демократической литературы шестидесятых годов. Однако в то же время писалось много беллетристических и очерковых произведений, низких по своему художественному уровню, писалось литераторами, которые были убеждены, что и они продолжают традиции некрасовского "Современника", в то время как на самом деле они были целиком под властью штампов и обанкротившихся догм либерального народничества. Между тем критика, группировавшаяся вокруг своего патриарха и вождя Н. К. Михайловского, настойчиво охраняла их авторитет и престиж именно как литераторов, якобы продолжающих "заветы отцов", то есть традиции Белинского, Добролюбова и Чернышевского.
В те же годы, в обстановке политической реакции в стране, активизировались сторонники так называемого "чистого искусства". Они не только боролись против идейности в искусстве, но и заботились о том, чтобы представить себя наследниками великой художественной традиции. В этих целях делались попытки по-своему истолковать творчество Пушкина и Тургенева с тем, чтобы и их представить жрецами "чистого искусства". Это еще более подогревало народническую критику, однако защищали они не великие традиции русской демократической художественной культуры, а третьестепенных писателей народнической ориентации.
Сложность ситуации состояла прежде всего в том, что уважение к людям, пострадавшим от царского режима, эксплуатировалось самым беззастенчивым образом, служа средством поощрения бездарностей, что святые лозунги оборачивались либеральным словоблудием. Даже Щедрина, человека, люто ненавидевшего всех этих застольных краснобаев, и того пытались приветственными телеграммами пригнуть до уровня своего жалкого водотолчения. И разобраться во всем этом, правильно определить в этой обстановке свою позицию молодому писателю было весьма трудно, а оказаться в ложном положении очень легко.
Треволнения Чехова по поводу оценки его творчества современной критикой, как и ряд его высказываний тех лет, невозможно понять вне этой общественной атмосферы.
Чехов решительно отвергал спекуляцию политическими мотивами в художественном творчестве. В том же майском 1886 года письме к брату, отстаивая "объективность сплошную", Антон Павлович утверждает, что первым признаком художественности должно являться отсутствие политической трескотни или, как он пишет, "отсутствие предлинновенных словоизвержений политико-социально-экономического свойства".
Чехов относился с глубочайшим уважением к Салтыкову-Щедрину. В 1889 году он откликнулся на смерть великого сатирика следующими словами: "Мне жаль Салтыкова. Это была крепкая, сильная голова. Тот сволочной дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем своего самого упрямого и назойливого врага. Обличать умеет каждый газетчик, издеваться умеет и Буренин, но открыто презирать умел только Салтыков". Иным было отношение писателя к тем, кто пытался авторитетом Щедрина прикрыть свою ограниченность, узость и бездарность.
Свое отрицательное отношение к доктринерам либерально-народнического толка, их поклонникам и поклонницам Чехов часто высказывал в своих письмах. А однажды коснулся этой проблемы и в печати. В рассказе "Весной", опубликованном в 1886 году в "Петербургской газете", выведен писатель-неудачник Кургузов, который любит поговорить о литературе, но не встречает ни в ком сочувствия. Одной из собеседниц Кургузова является молодая земская фельдшерица. "Это образованная и начитанная барышня, но взгляд ее на литературу, – пишет Чехов, – так же узок и ничтожен, как у поповны. Она не понимает, а потому не признает ни формы, ни картин, ни правды, а гонится за одним только содержанием. Напиши Кургузов громадный роман, в котором герой спасает падшую женщину, отдает ей свое состояние, сам питается милостынею и потом обманутый идет в добровольцы, напиши он все это не пером, а хоть оглоблей, она влюбилась бы в него… Раз он, не называя Тургенева, прочитал ей "Певцов" из "Записок охотника".
Она покрутила ртом и сказала:
– Какая чепуха! Неужели за это платят деньги?"
Суждение профессиональной влиятельной критики о творчестве Чехова ненамного отличалось от мнения этой, видимо, честной, но узкой и ограниченной девицы. Наглядным тому свидетельством и явилась одиозная оценка А. М. Скабичевским "Пестрых рассказов". Таких рецензий придется прочесть Чехову немало и в будущем.
Впрочем, в том же ключе истолковывалось творчество Чехова и во многих хвалебных отзывах и рецензиях. Хвалили за несравненные поэтические картины, отдавали должное таланту, но тоже не видели или не хотели видеть смысл и содержание его творчества. В сентябре 1887 года Чехов пишет М. В. Киселевой: "…читаю рецензии. Рецензий было много, и, между прочим, в "Северном вестнике". Читаю и никак не могу понять, хвалят меня или же плачут о моей погибшей душе? "Талант! талант, но тем не менее упокой, господи, его душу" – таков смысл рецензий".
Немирович-Данченко говорит в своих воспоминаниях, что Михайловский своими критическими статьями держал на вожжах молодую художественную литературу. Что же, это было так и в то же время не так. Да, его приговоры были безапелляционны для читателей и читательниц типа чеховской фельдшерицы, но не для истории. Они не могли остановить движение и развитие русской литературы. Наиболее талантливые художники восьмидесятых годов, такие, как Короленко, Гаршин, шли своим путем, который не укладывался в прокрустово ложе враждовавших лагерей – либерально-народнической беллетристики и критики, с одной стороны, начинавших собирать свои силы русских декадентов во главе с Минским и Мережковским, с другой.
Своим оригинальным путем шел и Антон Павлович Чехов.
Мысли о Родине и народе
В марте 1887 года, после возвращения из Петербурга, Чехов занят подготовкой нового сборника рассказов. Писатель включает в него шестнадцать произведений. Это «Мечты», «Недоброе дело», «Дома», «Ведьма», «Агафья», «Кошмар» и другие рассказы, публиковавшиеся в «Новом времени». Под названием «В сумерках» сборник выходит в августе того же года. Чехов посвящает сборник Д. В. Григоровичу.
Видимо, уже в это время, подводя итог творческим опытам в "субботниках" "Нового времени", Чехов начинает обдумывать свои следующие шаги в литературе. Дружеские советы и Григоровича, и Короленко, и редакции "Русской мысли" сходились в одном – от Чехова ждали большого произведения, написанного не в порядке срочной работы. Собственно говоря, писатель ищет решение этой новой творческой задачи еще осенью 1886 года. Еще тогда он сообщал, что начал повесть для "Русской мысли". Однако обещанной повести журнал не получил. Судя по всему, Чехов ищет нечто, что качественно отличалось бы от его "субботников" в "Новом времени", позволило бы по-новому предстать перед своей читательской аудиторией. Ищет, но пока не находит. Не исключена возможность, что уже в это время новое большое произведение связывается у писателя с его родными южными местами. Несомненно одно: так и не написав повести, Чехов 2 апреля 1887 уезжает на родину, намереваясь освежить и пополнить свои детские и юношеские впечатления.
Путешествие в страну своего детства! Оно было грустным, это путешествие. Таганрог произвел на писателя гнетущее впечатление своим бескультурьем, затхлым, унылым, сонным бытом. "Совсем Азия! Такая кругом Азия, что я просто глазам не верю. 60 000 жителей занимаются только тем, что едят, пьют, плодятся, а других интересов – никаких. Куда ни явишься, всюду куличи, яйца, сантуринское, грудные ребята, но нигде ни газет, ни книг… Местоположение города прекрасное во всех отношениях, климат великолепный, плодов земных тьма, но жители инертны до чертиков… Все музыкальны, одарены фантазией и остроумием, нервны, чувствительны, но все это пропадает даром… Нет ни патриотов, ни дельцов, ни поэтов, ни даже приличных булочников".
Посмотрел Чехов на свой родной дом, из которого семье пришлось бежать в Москву. Дом оказался пустым и заброшенным. "Глядеть на него, – пишет Чехов, – скучно, а иметь его я не согласился бы ни за какие деньги. Дивлюсь: как это мы могли жить в нем?!" Через несколько дней опять о тех же впечатлениях, вновь Чехов пишет о том, как грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен Таганрог. "Нет ни одной грамотной вывески, – негодует Чехов, – и есть даже "Трактир Расия"… На большой улице есть вывеска: "Продажа искусминных фрухтовых вод". Значит, слыхал, стерва, слово "искусственный", но не расслышал как следует и написал "искусминный".
Итог таганрогских впечатлений таков: "За все время пребывания в Т[аганроге] я мог отдать справедливость только следующим предметам: замечательно вкусным базарным бубликам, сантуринскому, зернистой икре, прекрасным извозчикам и неподдельному радушию дяди. Остальное все плохо и незавидно".
Чехов побывал, кроме Таганрога, в Новочеркасске, Ростове, Звереве, Краматоровке, Славянске, в Святых горах, жил на хуторе у Пети Кравцова, которого готовил когда-то в доме Селиванова для поступления в юнкерское училище. "Живу в Рагозиной Балке у Кравцова, – пишет Чехов. – Маленький домишко с соломенной крышей и сараи, сделанные из плоского камня. Три комнаты с глиняными полами, кривыми потолками и с окнами, отворяющимися снизу верх… Стены увешаны ружьями, пистолетами, шашками и нагайками. Комоды, подоконники – все завалено патронами, инструментами для починки ружей, жестянками с порохом и мешочками с дробью. Мебель хромая и облупившаяся… Сортиров, пепельниц и прочих комфортов нет за десять верст в окружности".
Видимо, во время поездки к Кравцову и были получены самые нужные для Чехова впечатления. Лейкину он пишет: "Жил я последнее время в Донской Швейцарии, в центре так называемого Донецкого кряжа: горы, балки, лесочки, речушки и степь, степь, степь… Жил я у отставного хорунжего, обитающего на своем участке вдали от людей. Кормили меня супом из гуся, клали спать на деревянный диван, будили стрельбой из ружей (в кур и гусей, которых здесь не режут, а стреляют) и визгом наказуемых собак, но тем не менее жилось мне превосходно. Впечатлений тьма".
Впечатления были двоякие. С одной стороны, всюду преследовавшие его бескультурье, азиатчина, удручающая беспросветность сонной провинциальной жизни, с другой – поэзия чудесного родного края. Уже по дороге в Таганрог из Москвы, на станции Харцызской, его охватывают эти поэтические впечатления-воспоминания. "Погода чудная. Пахнет степью и слышно, как поют птицы. Вижу старых приятелей – коршунов, летающих над степью…
Курганчики, водокачки, стройки – все знакомо и памятно. В буфете порция необыкновенно вкусных и жирных зеленых щей. Потом прогулка по платформе. Барышни. В крайнем окне второго этажа станции сидит барышня (или дама, черт ее знает) в белой кофточке, томная и красивая. Я гляжу на нее, она на меня… Надеваю пенсне, она тоже… О чудное видение! Получил катар сердца и поехал дальше. Погода чертовски, возмутительно хороша. Хохлы, волы, коршуны, белые хаты, южные речки, ветви Донецкой дороги с одной телеграфной проволокой, дочки помещиков и арендаторов, рыжие собаки, зелень – все это мелькает, как сон…"
17 мая 1887 года Чехов вернулся в Москву и на следующий день уехал в Бабкино. Подмосковье встретило холодом и дождем. Тепла не принес и июнь. 9 июня Чехов пишет: "Погода у меня на даче мерзкая. Дождю и сырости нет конца. Природа так паскудна, что глядеть не хочется… У меня насморк, у членов семьи насморки и бронхиты, извозчики дерут дорого, рыба не ловится…
Сейчас мальчишки принесли двух дятлов и запросили двугривенный; я дал пятак и выпустил птиц. Они разлакомились и принесли мне еще пару. Я птиц взял и дал по шее. Вот Вам образчик моих дачных развлечений".
Погода не радовала и позже. И только в конце августа дачники вздохнули с облегчением. "Последние дни погода у нас, – сообщает Чехов Лейкину, – стоит восхитительная. Грибов тьма. Ночи лунные".
Лето прошло в напряженной работе. Впрочем, работу Чехов не прерывал и во время своего южного путешествия. И не только в том смысле, что ежечасно обогащался новым материалом. Нет, он и там писал. Писал письма, писал и посылал в "Петербургскую газету" и "Осколки" очередные рассказы, чаще всего никак с южными впечатлениями не связанные, такие, как "Удав и кролик", "В лесу", "Весной", "Критик".
Творческая деятельность Чехова после возвращения из родных мест весьма многогранна. Он пишет рассказы для "Петербургской газеты" и "Осколков". Тут очень смешные вещи, например, "Драма" – рассказ о той самой г-же Мурашкиной, которая так замучила журналиста Павла Васильевича чтением своей драмы, что он убил ее, убил и был оправдан присяжными. А рядом один из самых тяжелых рассказов – "Его первая любовь" ("Володя"), "Ненастье" – грустный рассказ о том, как некий адвокат, женившийся на купеческой дочке, обманывает свою жену и ее мать, которые в нем души не чают, и здесь же уморительный рассказ о треволнениях дачного мужа ("Один из многих").
За лето таких "пестрых" рассказов было написано немало. Один из них был подсказан текущей сенсацией – затмением солнца. 11 августа Чехов пишет Лейкину: "Затмение не удалось. Было облачно и туманно. Наблюдал дворню и кур: занимательно и поучительно. Потемки, очень внушительные, продолжались с минуту. Утро прошло весело и кончилось простудой". Однако помогла творческая фантазия. Получился смешной рассказ о том, как обыватели глухого местечка восприняли приезд к ним двух незнакомых господ, за которым на следующее утро последовало солнечное затмение ("Злоумышленники").
Одновременно пишутся "субботники" для "Нового времени", которые Чехов, как и раньше, подписывает своей настоящей фамилией. Появляются они не часто. Над ними Антон Павлович работает не торопясь, долго их обдумывает, особенно тщательно шлифует. На этот раз "субботники" создавались на материале южных впечатлений. Сразу после приезда в мае был написан рассказ "Счастье", потом "Перекати-поле" – путевой очерк о посещении Святых гор, в августе появляется "Свирель".
В 1887 году в Бабкине гостил беллетрист Александр Семенович Лазарев-Грузинский, с которым Чехов познакомился в начале того же года и потом много лет поддерживал дружеские отношения. "Несмотря на наружную сдержанность, в характере Чехова, – рассказывает Лазарев, – было много азарта, страсти, увлечения тем делом, за которое он брался. С увлечением он ухаживал за своими цветами в Мелихове, с увлечением играл в крокет в Бабкине – помню, иногда партия затягивалась, на землю опускались густые сумерки, но Чехов не хотел бросать игры, и мы с Киселевым кончали партию, подставляя зажженные спички к невидимым шарам, – с увлечением работал за письменным столом над рассказами… Надумав писать субботник для "Нового времени", он отдавал всего себя теме и, случалось, по целой неделе сосредоточенно думал только о ней".
Видимо, тогда же, летом 1887 года, Чехов начал работать над романом, который должен был явиться ответом на пожелания его новых знакомых. Это и была третья сфера его творческой деятельности. По воспоминаниям Лазарева, Чехов рассказывал ему сюжет своего романа уже в середине июля, когда они со станции ехали на лошадях в Бабкино. Во всяком случае, осенью, в начале октября, Антон Павлович говорит о романе как о готовом произведении в 1500 строк, которое остается только переписать и отослать в "Новое время", если там согласятся его принять. Вероятно, Чехов получает согласие Суворина, но с перепиской тянет. 24 октября он сообщает, что роман еще не переписал, а готовит субботник. Субботник ("Холодная кровь") был написан, а о романе до конца года Чехов больше не упоминает. В конце 1887 года начинает работать над степной повестью, которую и оканчивает в начале февраля 1888 года.
В разгар работы над "Степью" Чехов еще не отказался от мысли продолжить роман. Ему кажется, что он его лишь отложил на время и летом вернется к нему. "Роман этот, – рассказывает Чехов Григоровичу, – захватывает целый уезд (дворянский и земский), домашнюю жизнь нескольких семейств". И тут же сравнивает этот свой замысел со "Степью". "Степь" – тема отчасти исключительная и специальная: если описывать ее не между прочим, а ради нее самой, то она прискучивает своею однотонностью и пейзанством; в романе же взяты люди обыкновенные, интеллигентные, женщины, любовь, брак, дети – здесь чувствуешь себя как дома и не утомляешься".
Увлечение своим замыслом остается у Чехова и в феврале 1888 года. Он пишет А. Н. Плещееву: "Спешу засесть за мелкую работу, а самого так и подмывает взяться опять за что-нибудь большое. Ах, если бы Вы знали, какой сюжет для романа сидит в моей башке! Какие чудные женщины! Какие похороны, какие свадьбы! Если б деньги, я удрал бы в Крым, сел бы там под кипарис и написал бы роман в 1–2 месяца. У меня уже готовы три листа, можете себе представить! Впрочем, вру! будь у меня на руках деньги, я так бы завертелся, что все романы полетели бы вверх ногами.
Когда я напишу первую часть романа, то, если позволите, пришлю Вам на прочтение, но не в "Северный вестник", ибо мой роман не годится для подцензурного издания. Я жаден, люблю в своих произведениях многолюдство, а посему роман мой выйдет длинен. К тому же люди, которых я изображаю, дороги и симпатичны для меня, а кто симпатичен, с тем хочется подольше возиться".
Однако прошло лето 1888 года, а Чехов вынужден признать, что роман его на точке замерзания. "Он не стал длиннее… Я так уж и порешил, что роман будет кончен года через три-четыре".
Колебания и сомнения писателя, вначале, быть может, даже не до конца осознанные и осмысленные, начинают постепенно проясняться.
9 октября 1888 года Чехов пишет Григоровичу: "Хочется писать роман, есть чудесный сюжет, временами охватывает страстное желание сесть и приняться за него, но не хватает, по-видимому, сил. Начал и боюсь продолжать. Я решил, что буду писать его не спеша, только в хорошие часы, исправляя и шлифуя; потрачу на него несколько лет; написать же его сразу, в один год, не хватает духа, страшно своего бессилия, да и нет надобности торопиться. Я имею способность – в этом году не любить того, что написано в прошлом, мне кажется, что в будущем году я буду сильнее, чем теперь; и вот почему я не тороплюсь теперь рисковать и делать решительный шаг. Ведь если роман выйдет плох, то мое дело навсегда проиграно".
Итак, роман как дело всей жизни, и поэтому предельная ответственность, и поэтому самые серьезнейшие опасения – готов ли он к этому делу? И все более и более устойчивое убеждение – нет, еще не готов. Написав в ноябре 1888 года для романа строк триста о пожаре в деревне, Чехов вскоре ясно и определенно заявляет: "Я рад, что 2–3 года тому назад… не слушался Григоровича и не писал романа! Воображаю, сколько бы добра я напортил, если бы послушался". Антон Павлович продолжит работу над романом и в 1889 году, но роман так и не будет завершен.
История неосуществленного замысла Чехова весьма показательна. Она помогает почувствовать, каким сложным был процесс творческого развития писателя, как трудно давался этому человеку, казалось бы, с удивительной легкостью создававшему свои произведения, каждый серьезный шаг вперед.
Рассказ "Счастье" был опубликован 6 июня 1887 года. Вскоре после этого Александр Павлович писал брату: "Ну, друже, наделал ты шуму своим последним "степным" субботником. Вещица – прелесть. О ней только и говорят. Похвалы – самые ожесточенные. Доктора возят больным истрепанный No как успокаивающее средство. Буренин вторую неделю сочиняет тебе панегирик и никак не может закончить. Находит все, что высказался недостаточно ясно. В ресторанах на Невском у Дононов и Дюссо, где газеты сменяются ежедневно, старый No с твоим рассказом треплется еще и до сих пор. Я его видел сегодня утром".
За сообщением о большом успехе, единодушном признании, следовало перечисление достоинств рассказа. "Хвалят тебя за то, – пишет Александр Павлович, – что в рассказе нет темы, а тем не менее он производит сильное впечатление. Солнечные лучи, которые у тебя скользят при восходе солнца по земле и по листьям травы, вызывают потоки восторгов, а спящие овцы нанесены на бумагу так, чудодейственно-картинно и живо, что я уверен, что ты сам был бараном, когда испытывал и описывал все эти овечьи чувства. Поздравляю тебя с успехом. Еще одна такая вещица и "умри, Денис, лучше не напишешь…"
Конечно, этот отзыв писался под непосредственным влиянием Буренина, готовившего в эти дни свою хвалебную статью о субботнике. Однако подобным образом прочитывались произведения Чехова не только искушенными политиканами, вроде присяжного критика "Нового времени" Буренина, но и искренними почитателями Чехова.
Григорович, ознакомившись с посвященным ему сборником "В сумерках", пишет 30 декабря 1887 года из Ниццы обстоятельное письмо Чехову. Вот некоторые выдержки из этого письма.
"Рассказы "Мечты" и "Агафья" мог написать только истинный художник; три лица в первом и два во втором едва тронуты, а между тем нечего уже больше прибавить, чтобы сделать их более живыми, обозначить рельефнее физиономию и характер каждого; ни в одном слове, ни в одном движении не чувствуется сочиненность, – все правда, все как должно быть на самом деле; то же самое при описании картин и впечатлений природы: чуть-чуть тронуто – а между тем так вот и видишь перед глазами; такое мастерство в передаче наблюдений встречается только у Тургенева и Толстого (описания такие в "Анне Карениной")…" И далее – столь же лестная оценка других произведений и мастерства писателя. Потом советы – написать большую вещь. И обоснование своего отеческого пожелания. Не все ли равно такому человеку, как Вы, спрашивает Григорович, "написать 10–15 рассказов или написать столько же глав, связанных общим интересом, общими лицами… Все дело в исполнении и также в задаче, главное задаче, потому что на 10 печатных листах нельзя ограничиться рисовкою лиц и картин природы, невольно намечается цель, обязанность сделать какой-нибудь вывод, представить картину нравов какой-то среды или угла, высказать какую-нибудь общественную мысль, развить психическую или социальную тему, коснуться какой-нибудь общественной язвы и т. д.".