Текст книги "Чехов"
Автор книги: Георгий Бердников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
Казак не уступил, и сделка так и не состоялась.
Как понять эту неожиданную затею?
Поглощает она Чехова в период напряженных раздумий лета 1888 года. С самого начала мысль о хуторе для литераторов связывается у него не только с желанием помочь своим друзьям отдохнуть на лоне природы, но и с чем-то куда более важным.
Глубокое разочарование в литературной Москве, которая ассоциируется с вечными литературными дрязгами и беспринципностью, постепенно перерастает у Чехова в переоценку всех привычных для литераторов условий их бытия. Думая о своей "климатической станции", Антон Павлович стремится извлечь своих друзей из той атмосферы, в которой они живут не только в Москве, но и в Петербурге, хотя бы на время вырвать их из круга тех проблем и вопросов, которые подсказывает им столичная жизнь.
28 июня 1888 года, рассказывая Суворину о своем плане, Чехов пишет: "Когда по целым неделям не видишь ничего, кроме деревьев и реки, когда то и дело прячешься от грозы или обороняешься от злых собак, то поневоле, как бы ни был умен, приобретаешь новые привычки, а все новое производит в организме реакцию более резкую, чем рецепты Бертенсона. Под влиянием простора и встреч с людьми, которые в большинстве оказываются превосходными людьми, все петербургские тенденции становятся необыкновенно куцыми и бледными. Тот, кто в Петербурге близко принимал к сердцу выход Михайловского из "Северного вестника", или ненавидел Михневича, или злился на Буренина, или плакался на невнимание и отсутствие критики и проч., тот здесь, вдали от родных тундр, вспоминает о Петербурге только в те минуты, когда, ознакомившись с простором и людьми, заявляет громогласно: "Нет, не то мы пишем, что нужно!"
Вот она, причина причин, – не то пишем, что нужно!
А что же нужно? Что? На этот вопрос и должен был ответить Чехов.
Толстовская орбита
Чехов частенько пошучивает по поводу своего холостяцкого положения, а в периоды очередного денежного кризиса возникают шутки и на тему о возможной женитьбе. В феврале 1888 года Антон Павлович пишет А.С.Киселеву: "Денег нет. Вся надежда на тираж 1 марта. Номер серии 9145, номер билета 17. Если выиграю, то могу дать Вам взаймы 100 рублей.
Ах, если б жениться на богатой!! Если я женюсь на богатой купчихе, то, обещаю, мы с Вами обдерем ее, анафему, как липку. Мокрого места не останется".
Иногда это шутки в другом тоне. "Меня в Питере почему-то прозвали Потемкиным, хотя у меня нет никакой Екатерины. Очевидно, считают меня временщиком у муз.
Работается плохо. Хочется влюбиться или жениться, или полететь на воздушном шаре".
Это не только шутка. Грусть по поводу холостяцкого одиночества проглядывает тут довольно очевидно.
В июне 1888 года почти одновременно женились два знакомых Чехова – Лазарев-Грузинский и Ежов. В письме Лазареву-Грузинскому Антон Павлович заявляет, что усматривает в этом противозаконную демонстрацию младших (по стажу) литераторов, направленную против его, Чехова, холостой персоны, сетует, что обращается к жениху со всякой прозой, хотя жених должен теперь только вздыхать на луну, говорить возвышенным языком и нюхать цветы – таков удел всех женихов. "А мне, – пишет Чехов, – позвольте пребывать по-прежнему одиноким, старым заржавленным холостяком". В конце письма, после подписи, приписка: "Я жалею, что я не женат или, по крайней мере, что у меня нет детей". А несколько раньше, рассказывая И. Щеглову о своей семье, сообщая, что живут они дружно, что ему отлично шьют сорочки, отлично варят и что у них всегда все веселы, продолжает далее: "Во всяком случае, мне чаще бывает весело, чем грустно, хотя, если вдуматься, я связан по рукам и ногам…"
Как ни угнетала мысль о необходимости ехать в опостылевшую Москву, в начале сентября с Лукой пришлось распрощаться до будущего лета. Этой осенью в семье Чеховых появилось новое лицо – сынишка Киселевых Сережа, он же – Котафей Котафеевич, а также обладатель многих других смешных прозвищ, данных ему Чеховым, – Грипп, Коклюш, Коклен-младший и, наконец, наиболее часто употребляемого, – Финик. Финику пришло время поступать в гимназию, и он поселился у Чеховых. Так, в доме на Садовой-Кудринской появилась воплощенная молодость, ходящая на голове, получающая единицы и прыгающая всем на спины.
"Каждое утро, – пишет Чехов в ноябре 1888 года, – лежа в постели, я слышу, как что-то громоздкое кубарем катится вниз по лестнице и чей-то крик ужаса: это Сережа идет в гимназию, а Ольга провожает его. Каждый полдень я вижу в окно, как он в длинном пальто и с товарным вагоном на спине, улыбающийся и розовый, идет из гимназии. Вижу, как он обедает, как занимается, как шалит…"
Возвратившись с дачи, Чехов стремится с головой окунуться в работу. "Буду стараться, – сообщает он И. Щеглову, – писать вовсю, семо и овамо, вкривь и вкось, не щадя живота, пока не опротивею; вернусь в "Пет[ербургскую] газ[ету]", в "Осколки" и в прочие колыбели моей славы, пойду в "Север", в "Ниву" и куда хотите… Денег, денег!" Однако прошлое возвратить не удалось. Многописания не получилось.
Чехов начал с очерка-воспоминания "Красавицы", в котором вновь оживали юношеские впечатления и встречи, воскресали знакомые мотивы тоски о счастье. "Около нашего вагона, облокотившись о загородку площадки, стоял кондуктор и глядел в ту сторону, где стояла красавица, и его испитое, обрюзглое, неприятно сытое, утомленное бессонными ночами и вагонной качкой лицо выражало умиление и глубочайшую грусть, как будто в девушке он видел свою молодость, счастье, свою трезвость, чистоту, жену, детей, как будто он каялся и чувствовал всем своим существом, что девушка эта не его и что до обыкновенного человеческого, пассажирского счастья ему с его преждевременной старостью, неуклюжестью и жирным лицом так же далеко, как до неба".
Однако главное внимание в сентябре уделено работе над "Именинами" – новым большим рассказом для "Северного вестника". 15 сентября 1888 года Чехов пишет Плещееву: "В ноябрьской книжке рассказ мой будет – это вне всякого сомнения (если не забракуете его). Я пишу его помаленьку, и выходит он у меня сердитый, потому что я сам сердит ужасно…" Ужасно сердит! – эта мысль возникает и в последующих письмах. 7 октября, направляя Суворину статью "Московские лицемеры", пишет: "Я, Алексей Сергеевич, осерчал и попробовал нацарапать статейку для первой страницы". В ноябре сообщает, что хочет в текущем сезоне писать рассказы в "протестующем тоне"…
Таков итог летних размышлений. Вполне естественно, что взяться за написание "сердитых рассказов", рассказов в "протестующем тоне", можно было, лишь отбросив представление о художнике как о "беспристрастном свидетеле".
Чехов справился с летним душевным смятением. В Москву он приехал с новыми творческими планами, новым представлением о задачах художественного творчества. Наиболее горячо, взволнованно и полно свои новые взгляды Чехов изложил в одной из статей осени 1888 года – статье, посвященной памяти известного путешественника, исследователя Центральной Азии Н. М. Пржевальского.
Такие люди, как великий путешественник, представляются писателю реальным воплощением идеала. "Их идейность, благородное честолюбие, имеющее в основе честь родины и науки, их упорство, никакими лишениями, опасностями и искушениями личного счастья непобедимое стремление к раз намеченной цели, богатство их знаний и трудолюбие, привычка к зною, к голоду, к тоске по родине, к изнурительным лихорадкам, их фанатическая вера в христианскую цивилизацию и в науку делают их в глазах народа подвижниками, олицетворяющими высшую нравственную силу".
Люди эти, по Чехову, носители непреходящих нравственных ценностей. Благородное их честолюбие Чехов противопоставляет всему тому, что волновало его самого в период написания "Огней", что так надоело ему в Москве, тем самым "петербургским тенденциям", которые летом, думая о своей "климатической станции", он называл куцыми и бледными. "Их личности, – пишет Чехов о путешественниках, – это живые документы, указывающие обществу, что, кроме людей, ведущих спор об оптимизме и пессимизме, пишущих от скуки неважные повести, ненужные проекты и дешевые диссертации, развратничающих во имя отрицания жизни и лгущих ради куска хлеба, что, кроме скептиков, мистиков, психопатов, иезуитов, философов, либералов и консерваторов, есть еще люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно сознанной цели".
Как видим, недавний скептицизм теперь решительно отбрасывается, вместе с тем подтверждается и закрепляется мысль о никчемности привычных в литературных кругах проблем и вопросов, то острое в них разочарование, которое и породило идею "климатической станции". В итоге – крепнущее убеждение, что писать надо как-то по-иному и о другом.
Отказ от тезиса о безучастно-созерцательном отношении художника к изображаемому приводит к необходимости уточнить высказанные ранее положения. Если раньше Чехов утверждал, "…не будем шарлатанить и станем заявлять прямо, что на этом свете ничего не разберешь", то теперь он в своих письмах пишет так: "Дурно, если художник берется за то, чего не понимает".
Краткий период, когда Чехов-художник оказался в конфликте с Чеховым, убежденным сторонником научного метода, был изжит. Писатель вновь ищет такое определение общих задач творческой деятельности, которое, учитывая ее особенности, ни в коей мере не противопоставляло бы художников и ученых.
Полемизируя с Сувориным в письме от 18 октября, Чехов обстоятельно развивает мысль о научном подходе к явлениям действительности, который он противопоставляет обывательскому, мелочному взгляду на вещи. При этом писатель возвращается к тем соображениям, которые несколько месяцев назад высказывал в письме к И. Щеглову, отстаивая идею объективности. "Мы с Вами, – пишет Чехов Суворину, – субъективны. Если нам говорят, например, вообще про животных, то мы сейчас же вспоминаем про волков и крокодилов, или же про соловьев и красивых козулей; для зоолога же не существует разницы между волком и козулей: для него она слишком ничтожна…Вы усвоили себе общее понятие, и потому газетное дело удалось Вам; те же люди, которые сумели осмыслить только частности, потерпели крах… В медицине то же самое. Кто не умеет мыслить по-медицински, а судит по частностям, тот отрицает медицину; Боткин же, Захарьин, Вирхов и Пирогов, несомненно, умные и даровитые люди, веруют в медицину, как в бога, потому что выросли до понятия "медицина". То же самое и в беллетристике. Термин "тенденциозность" имеет в своем основании именно неумение людей возвышаться над частностями".
Как в свое время борьба против субъективности означала не отказ от оценки явлений действительности, а неприятие мещанско-обывательского к ним подхода, требование их объективной оценки, так и теперь – полемика с тенденциозностью имела целью "возвыситься над частностями" до "общих понятий". Иначе говоря, в главном писатель возвращался к фундаментальным основам своей поэтики. Нельзя, однако, не заметить, что кое-какие идеи приобретают теперь новые оттенки. Существенно, что проблема того или иного освещенияявлений действительности подменяется членением их на существенные и несущественные – частные. Последние объявляются слишком ничтожными для людей, овладевших «общими понятиями». Разъясняя эту свою мысль примером, Чехов пишет: "Если бы Иисус Христос был радикальнее и сказал: «Люби врага, как самого себя», то он сказал бы не то, что хотел. Ближний – понятие общее, а враг – частность. Беда ведь не в том, что мы ненавидим врагов, которых у нас мало, а в том, что недостаточно любим ближних, которых у нас много, хоть пруд пруди. «Люби врага, как самого себя», пожалуй, сказал бы Христос, если бы был женщиной. Женщины любят выхватывать из общих понятий яркие, бьющие в глаза частности. Христос же, стоявший выше врагов, не замечавший их, натура мужественная, ровная и широко думающая, едва ли придавал значение разнице, какая есть в частностях понятия «ближний». И далее о том, что они с Сувориным субъективны и поэтому видят именно частности.
Объявить ничтожными, не заслуживающими внимания всякие опостылевшие мелочи и дрязги, признать необходимым мыслить широкими общими категориями, которые были бы выше этих частностей, конечно, это был выход, радикальный выход из полосы трудных мыслей и переживаний. Однако был он чреват многими новыми недоразумениями, заблуждениями и огорчениями. В самом деле, членение явлений действительности на значимые и несущественные, как это сделано Чеховым в примере из евангельской легенды, когда понятие "враг" объявляется не заслуживающим внимания, сулило весьма серьезные издержки, обусловленные односторонностью, схематизмом и предвзятостью подобного подхода. Но Чехов пока что не видит этой опасности. Будучи "очень сердит", он с легкостью ниспровергает в разряд частного и несущественного весьма широкий и разноликий круг общественных явлений. В статье памяти Пржевальского в этот перечень вносятся не только споры о пессимизме и оптимизме, которым недавно он сам отдал дань, но и политические убеждения консерваторов и либералов, причем помещаются они в один ряд с мистиками и скептиками, философами и иезуитами. И это не описка. Отстаиваемые Чеховым взгляды непосредственно связаны с новым большим рассказом для "Северного вестника".
В "Именинах" Чехов, несомненно, использует свои летние впечатления. Имение, в котором живут Петр Дмитрич и его жена Ольга Михайловна и где они принимают гостей, расположено в местах, очень похожих на Луку, действие рассказа происходит в жаркий летний день, в нем упоминается о недавней поездке Петра Дмитрича в Полтавскую губернию, и его путевые впечатления подчас очень близки зарисовкам в чеховских письмах из тех же мест.
Как и в своих небольших рассказах, Чехов берет простейшую житейскую ситуацию – прием гостей по поводу именин героя. Однако, несмотря на это, ему удается нарисовать достаточно широкую картину русской жизни – тут и помещики, и студенты, и земские деятели – либералы и консерваторы, и некий господин в крылатке, называющий себя "человеком шестидесятых годов", в их политических спорах и сложных личных отношениях.
Заканчивая свой "сердитый" рассказ, Чехов пишет Плещееву, что получился он у него "немножко длинный (2 листа)., немножко скучный, но жизненный и, представьте, с "направлением". Это "представьте", обращенное к Плещееву, имело особый смысл. Дело в том, что весною того же года Плещеев как-то писал Чехову, что разные лица, с которыми он говорил о его произведениях, обвиняют Антона Павловича в том, что в них не видно авторских симпатий и антипатий. "Иные, впрочем, – писал Плещеев, – приписывают это желанию быть объективным, намеренной сдержанности, другие же индифферентизму, безучастию". Однако ответ Плещеева на предуведомление писателя был обескураживающим. "Что касается до "направления", о котором Вы мне писали в одном из Ваших писем, – отвечал он, познакомившись с "Именинами", – то я не вижу в Вашем рассказе никакого направления. В принципиальном отношении тут нет ничего ни против либерализма, ни против консерватизма".
Да, переболеть всем тем, что было связано с отрицательной оценкой "Огней", сделать, казалось бы, весьма далеко идущие выводы из этой неудачи, высказать все, что у тебя накипело на душе, и вдруг этакая реакция! Конечно, это было более чем неожиданно для Чехова, и его первый отклик – всплеск горького недоумения. "Неужели и в последнем рассказе не видно "направления"? Вы как-то говорили мне, что в моих рассказах отсутствует протестующий элемент, что в них нет симпатий и антипатий… Но разве в рассказе от начала до конца я не протестую против лжи? Разве это не направление? Нет? Ну, так значит, я не умею кусаться или я блоха…" А на следующий день последовало обстоятельное разъяснение своих взглядов и своего произведения.
Письмо Плещеева было от 6 октября, а 7-го состоялось присуждение Чехову Пушкинской премии Академии наук, о чем он узнал в тот же день из телеграммы. Первый, приведенный выше ответ Плещееву писался или в тот же день – 7 октября, или на следующий день, а обстоятельное разъяснение своей позиции Чехов сделал в письме от 9 октября. Тогда же, в другом письме, он благодарил Григоровича за хлопоты о премии и рассказывал, какое она произвела на него впечатление. "Премия для меня, – писал Чехов, – конечно, счастье, и если бы я сказал, что она не волнует меня, то солгал бы. Я себя так чувствую, как будто кончил курс, кроме гимназии и университета, еще где-то в третьем месте.
Вчера и сегодня я брожу из угла в угол, как влюбленный, не работаю и только думаю".
Кроме писем Григоровичу и Плещееву, Чехов написал 9-го еще и Е. М. Линтваревой. Здесь очень краткая информация об окончании "Именин" и обстоятельные рассуждения о премии с обычными шутками ("Это должно быть, за то, что я раков ловил"), но вместе с тем и с какой-то душевной смятенностью: "Премия, телеграммы, поздравления, приятели, актеры, актрисы, пьесы – все это выбило меня из колеи. Прошлое туманится в голове, я ошалел; тина и чертовщина городской, литературной суеты охватывают меня, как спрут-осьминог. Все пропало! Прощай, лето, прощайте, раки, рыба, остроносые челноки, прощай, моя лень, прощай, голубенький костюмчик… Если когда-нибудь страстная любовь выбивала Вас из прошлого и настоящего, то тоже самое почти я чувствую теперь. Ах, нехорошо все это, доктор, нехорошо!"
Настроение было действительно смутное и сложное. Как сложной и противоречивой была и ситуация – в день своего торжества, в день победы, о которой, конечно, мечтал, хотя и не позволял себе серьезно на нее рассчитывать, именно в этот день надо было вновь, еще более обстоятельно, чем в период "Огней", разъяснить свои взгляды и свое произведение.
Разъяснение это было тем менее приятно, что было оно повторным. Уже сообщив Плещееву, что рассказ вышел с "направлением", Чехов вскоре (4 октября) шлет ему новое письмо, где, видимо, предчувствуя возможные недоразумения, пишет, комментируя "Именины", что боится тех, кто непременно хочет видеть его либералом или консерватором. "Я, – заявляет Чехов, – не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником и – только, и жалею, что бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах… Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи… Потому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святое святых – это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником".
Итак, свободный художник, но не в смысле свободы от общественных обязанностей, небожительства, жреческого служения самоценному искусству. Отнюдь нет. Свобода ему нужна для того, чтобы, будучи независимым от существующих партий и направлений, отстаивать свою программу, свое представление о подлинных и мнимых ценностях человеческого бытия. Это он и сделал в "Именинах". И вот вынужден был разъяснять то, что, как он думал, должно было быть понятно и без пояснений. "Если мне симпатична моя героиня Ольга Михайловна, либеральная и бывшая на курсах, то я этого в рассказе не скрываю, что, кажется, достаточно ясно. Не прячу я и своего уважения к земству, которое люблю, и к суду присяжных. Правда, подозрительно в моем рассказе стремление к уравновешиванию плюсов и минусов. Но ведь я уравновешиваю не консерватизм и либерализм, которые не представляют для меня главной сути, а ложь героев с их правдой".
Продолжая традиции своего раннего творчества, Чехов создает весьма неприглядную картину торжества ложных интересов, искусственных чувств, картину человеческих отношений, в основе которых лежит ложь, ложь и ложь. Петр Дмитрич глубоко огорчен служебными неприятностями, однако бравирует своим безразличием, и эта его бравада есть ложь, от которой он не может освободиться даже в отношениях с женой – близким, любимым человеком. Да и его служебный конфликт также возник из-за его позы, из-за бравады своими консервативными убеждениями, хотя никаких убеждений, по сути, у него нет. Неустанно доказывая вред так называемых либеральных учреждений, он преспокойно служит в них и, по наблюдениям его супруги, живо интересуется уездными сплетнями, сам интригует, то есть живет так, как и другие уездные обыватели, которым нет дела "ни до суда присяжных, ни до печати, ни до женского образования".
Ольга Михайловна бесконечно страдает, наблюдая за своим мужем, но постоянно лжет и сама. Лжет, говоря любезные слова людям, которых она не уважает, лжет, сохраняя на своем лице искусственную улыбку, которая совершенно не отвечает ее настроению.
Главным источником ложных отношений по-прежнему являются отношения служебные. Это там, на службе, привык Петр Дмитрич разговаривать с людьми с заоблачных высот своего председательского кресла, плохо их различая и слыша, привык к окрикам, небрежному начальственному тону, оттуда пришла его "генеральская походка", "тяжелая красивая поступь", "начальственная вибрация в голосе", но все это настолько въелось в него, что и дома, со своими знакомыми и родными, оп начинает вести себя так же. И таков не один Петр Дмитрич. По наблюдению Ольги Михайловны, все играют какую-то роль и лгут, все стараются быть не теми, кем они на деле являются.
Существенно, однако, что Чехов, объявляя те или иные убеждения ложными, не затрудняет себя доказательством их несостоятельности. Ложным оказывается само разделение людей на консерваторов, либералов, украинофилов, толстовцев и т. д. Стремление человека причислить себя к какой-нибудь из подобных "фирм" во всех случаях объявляется позой, игрой, отказом от самого себя как такового. Ошибочно, по Чехову, и восприятие людей по тем ярлыкам, которые они цепляют на себя. Доставалось в "Именинах" всем. Как видим, Чехов с полным основанием мог считать свой рассказ сердитым. Однако в связи с этим и возникали недоуменные вопросы к автору.
Плещеев писал Чехову: "Вам прежде всего ненавистна фальшь – как в либералах, так и в консерваторах. Это прекрасно; и каждый честный и искренний человек может только сочувствовать Вам в этом. Но в Вашем рассказе Вы смеетесь над… человеком 60-х годов, застывшим в идеях этой эпохи, – за что собственно? Вы сами прибавляете, что он искренен и что дурного он ничего не говорит. Другое дело, если б он напускал на себя эти идеи – не будучи убежден в их справедливости, или если б, прикрываясь ими, он делал гадости? Таких действительно бичевать следует…"
Что мог ответить Чехов на подобные вопросы-упреки? В общем, все то же, что "фирму" и "ярлык" он считает предрассудком. Впрочем, не только это. Ведь он писал, что подозрительна в его рассказе попытка уравновесить плюсы и минусы. Видите – плюсы и минусы! Значит, для него все же существует оценка консерватизма как такового, и оценка отрицательная (минус), как и оценка либерализма, – положительная оценка (плюс). Но Чехов настаивает на том, что все это имеет второстепенное значение. Так он и пытается объяснить свои насмешки над "человеком шестидесятых годов". Чехов заявляет, что шестидесятые годы для него святое время и вот поэтому-то он и не хочет, чтобы "глупые суслики" опошляли его. "Это полинявшая недеятельная бездарность, узурпирующая 60-е годы; в V классе гимназии она поймала 5–6 чужих мыслей, застыла на них и будет упрямо бормотать их до самой смерти. Это не шарлатан, а дурачок, который верует в то, что бормочет, но мало или совсем не понимает того, о чем бормочет. Он глуп, глух, бессердечен. Вы бы послушали, как он во имя 60-х годов, которых не понимает, брюзжит на настоящее, которого не видит; он клевещет на студентов, на гимназисток, на женщин, на писателей и на все современное и в этом видит главную суть человека 60-х годов. Он скучен, как яма, и вреден для тех, кто ему верит, как суслик".
Что же, весьма важное пояснение. Но ведь в самом произведении, в "Именинах", не было ничего, что разъяснило бы эту позицию автора. Там давалось только перечисление привычных тем разговоров человека в крылатке, разговоров, ни в коей мере не заслуживающих осуждения. Сообщалось, что он "неизменно говорит… об идеалах, об эмансипации женщин, о прогрессе, о темных силах, о науке, о литературе, декламирует с чувством стихи, в которых встречаются часто слова: заря, закат, факел, ропот, судит о газетах и журналах, издателях и редакторах, одних хваля, других обвиняя в изменничестве, третьих величая подлыми". Еще сообщалось о том, что он грустит о светлом прошлом и отрицает настоящее. Если вспомнить, что настоящее – это годы злейшей реакции, а прошлое – шестидесятые годы, то и в этом трудно усмотреть что-либо предосудительное. И Чехов понимает это. "Не говорит он, в сущности, – сказано тут же, – ничего дурного и, вероятно, всегда искренен…" На это-то место в рассказе и обратил внимание Плещеев.
Не говорит ничего дурного, искренен, а между тем далее следует убийственная его оценка. Как она возникает? Просто так воспринимает его героиня, которой автор доверяет свои мысли, просто ей кажется, что "почему-то всякий раз, едва он откроет рот и своим замогильным тенорком заведет речь об эмансипации или идеалах, как от всей его фигуры начинает веять старым, заброшенным погребом". И все. Как же мог догадаться читатель обо всем том, что писал Чехов Плещееву, о том, что шестидесятые годы для автора "святое время"? Догадаться об этом было совершенно невозможно, но Чехов и не считал это необходимым. "Когда я изображаю подобных субъектов, – писал он, – или говорю о них, то не думаю ни о консерватизме, ни о либерализме, а об их глупости и претензиях".
Замечания-вопросы Плещеева так и остались, следовательно, без ответа, однако, как и после критики "Огней", Чехов не хочет этого видеть, настойчиво отстаивает свою позицию. "Нет, – пишет он, – не вычеркну я ни украинофила, ни этого гуся, который мне надоел! Он надоел мне еще в гимназии, надоедает и теперь".
И все же где-то в глубине души писатель понимал, что в чем-то Плещеев прав. Во всяком случае, на следующий день он посылает ему новое письмо, теперь краткое. Сообщает о плохом настроении – началось кровохарканье. "Вероятно, пустяки, – пишет Чехов, – но все-таки неприятно". И тут же просит прислать корректуру. "Я ничего не прибавлю, – поясняет он, – но кое-что, быть может, исправлю и вычеркну". Трудно сказать, какие исправления сделал бы Чехов в октябре 1888 года. Просьба пришла в редакцию поздно, и корректуры он так и не получил. Чехов долго не переиздавал "Именины", а когда в 1893 году готовил рассказ для отдельного издания, значительно отредактировал его, скрупулезно устранив все сомнительные и уязвимые в политическом смысле места.
Откуда же шло убеждение, что не в консерватизме и не в либерализме дело, что "фирма" и "ярлык" – это предрассудки?
В основе "Именин" лежит в общем-то весьма стройная концепция отношений между людьми. Как и раньше, Чехов убежден, что люди живут, искажая свою человеческую природу, попирая свое человеческое естество. Беда не только в том, что Петр Дмитрич позирует, играет несвойственную ему роль. Худо, что это затемняет и искажает в нем его нормальные человеческие черты и чувства. Он любит свою жену, но та ложь, та поза, которые поработили его, все больше и больше отдаляют его от самого близкого и любимого существа – его жены.
Искусственность его генеральских повадок и всех тех вопросов и проблем, которые, родились в служебной официальной сфере, легко обнаруживается в семейной обстановке. Тут он уже не консерватор, а просто усталый огорченный человек, человек в глубине души понимающий, что запутался в своей лжи и наделал глупостей.
Однако он так и не находит в себе силы вырваться из охватившей его лжи.
Жертвой всеобщей лживости оказывается и Ольга Михайловна. Тяжело переживая ложь своего мужа, она лжет и сама, и чем глубже поглощает ее эта стихия, тем острее складывается драматическая ситуация в доме. Постепенно ее ненависть к лжи и фальши начинает распространяться на людей, в том числе на ее мужа, которого она безумно любит.
В этом перерождении добрых и любящих по природе своей людей и видит Чехов главную проблему, куда более важную, как ему кажется, чем проблема консерватизма и либерализма. В результате этого процесса назревает и разражается катастрофа. И когда она свершилась, когда накопившаяся отчужденность и ненависть прорвались наружу и сделали свое дело, – погиб неродившийся маленький человек, – герои понимают, как ничтожно было все то, чем они жили, что властно владело ими, определяло их слова и поступки. "Оля! – сказал он, ломая руки, и из глаз его вдруг брызнули крупные слезы. – Оля! Не нужно мне ни твоего ценза, ни съездов (он всхлипнул)… ни особых мнений, ни этих гостей, ни твоего приданого… ничего мне не нужно! Зачем мы не берегли нашего ребенка! Ах, да что говорить!"
Как видим, сфере служебных и общественных отношений, которые объявляются источником лжи, противопоставляется интимный домашний мир, мир, где ложь оказывается только ложью и где возможны отношения лишь на основе правды человеческих чувств. Ложь общественной сферы страшна тем, что заполняет жизнь людей такими мнимыми ценностями, как "фирма" и "ярлык", сеет семена раздора, отчужденности и ненависти. Между тем, думает Чехов, люди должны строить свои отношения лишь на основе добра и любви.
Идея всеобщей любви, как единственно возможной базы человеческого общежития, все больше овладевала Чеховым под влиянием нравственной проповеди Л. Н. Толстого. Об этом лучше всего свидетельствуют упоминавшиеся выше "толстовские" рассказы Чехова 1886–1887 годов. Рассматривая в них те или иные аспекты учения Толстого, Чехов вновь и вновь возвращается к столкновению "правды" чувства и рассудочной "правды", вслед за Толстым все определеннее отдает предпочтение "правде" нерассуждающей любви. В рассказе "Казак" молодожены встретили на пасху в степи больного человека, который попросил у них кулича. Восторжествовала жена, которая очень разумно объяснила, почему не следует крошить в степи кулич, который они только что освятили в церкви. Однако с того и начались в их семье беды, так как муж вдруг понял, что его рассудительная жена человек недобрый и черствый. В рассказе "Нищий", видимо написанном под влиянием толстовского "Альберта", вновь сталкиваются две "правды" – "правда" рассудительного барина, взявшегося наставить на путь истинный пьянчугу Лушкова, и "правда" доброй, сострадательной кухарки Ольги, которая честила пьяницу почем зря, но добросовестно исполняла порученную ему работу. Лушков исправился, и, как выяснилось, именно под влиянием, казалось бы, нелепых, но добрых поступков кухарки.