Текст книги "Чехов"
Автор книги: Георгий Бердников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)
Мария Павловна без труда догадалась, о ком идет речь, и ответила весьма решительно: "Теперь позволь мне высказать свое мнение насчет твоей женитьбы. Для меня лично свадебная процедура ужасна! Да и для тебя эти лишние волнения ни к чему. Если тебя любят, то тебя не бросят, и жертвы тут никакой нет, эгоизма с твоей стороны тоже нет и малейшего. Как это тебе могло прийти в голову? Какой эгоизм?! Окрутиться же всегда успеешь. Так и передай твоей Книпшиц". Впрочем, далее уверенность покидала Марию Павловну, и она писала: "Во всяком случае, действуй по своему усмотрению, быть может, я и пристрастна в данном случае".
Это письмо было написано накануне свадьбы брата. Мария Павловна узнала об этом на следующий день из его телеграммы. Найти в себе душевные силы для нового письма удалось ей не сразу. Наконец 28 мая она пишет: "Хожу я и все думаю, думаю без конца. Мысли у меня толкают одна другую. Так мне жутко, что ты вдруг женат! Конечно, я знала, что Оля, рано или поздно, сделается для тебя близким человеком, но факт, что ты повенчан, как-то сразу взбудоражил все мое существо, заставил думать и о тебе, и о себе, и о наших будущих отношениях с Олей. И вдруг они изменятся к худшему, как я этого боюсь… Я чувствую себя одинокой более, чем когда-либо". И далее о том, что злого чувства у нее нет, она любит его еще больше, чем прежде, а вот в новых чувствах к Ольге Леонардовне разобраться не может.
Через два дня было написано письмо Книппер, которое начиналось так: "Ну, милая моя Олечка, тебе только одной удалось окрутить моего брата!" Мария Павловна была уже спокойней, и ее старания теперь сводились к тому, чтобы объяснить свои волнения беспокойством по поводу того, как дальше сложатся их отношения с Ольгой Леонардовной. При этом, правда, Мария Павловна писала так: "Но как я страдала, если бы ты знала, моя дорогая! Что, если наши отношения изменятся к худшему, – теперь все зависит от тебя. И вдруг ты будешь Наташей из "Трех сестер"! Я тебя тогда задушу собственноручно". Упоминание о Наташе было, конечно, более чем неожиданно, но все же буря утихала. Заканчивалось письмо так: "Ну, будь здорова, моя новая сестрица, целую тебя очень крепко и надеюсь, что ты будешь для меня тем же, чем была".
Получив это письмо, Ольга Леонардовна ответила ей: "Если бы ты знала, милая моя Машечка, какой гнет ты сняла у меня с души своим письмом. Я просто не знала, что думать после твоего письма к Антону. Я все перестала понимать. Сразу так вскипела, что хотела накатать тебе сгоряча письмо здоровое, но, спасибо, Антон остановил меня. Он сам очень расстроился твоим письмом и ничего не понимал. Ты бы, наверное, не написала такого письма, если бы знала, как огорчишь его. Ну, довольно об этом. Сегодняшнее письмо успокоило нас".
Этот всплеск чувств, в первую очередь Марии Павловны (Евгения Яковлевна после первой острой реакции быстро успокоилась, быстро привыкла к мысли, что ее Антоша женат), нет сомнения, дорого дался Ольге Леонардовне. Все это было ей особенно больно, так как они ведь по-настоящему сдружились к этому времени с Марией Павловной. Во всяком случае, письма Ольги Леонардовны не только к Марии Павловне, но и к Чехову свидетельствуют, что она действительно привязалась к ней; всегда писала и упоминала о ней с чувством не только уважения, но и любви. Ведь она-то помнила об этом. Помнила Ольга Леонардовна также и о том, что всегда в письмах своих к Антону Павловичу за границу просила его не забывать писать домой, а после приезда в Ялту советовала не раздражаться, быть мягче с матерью. И сразу после свадьбы, еще не зная реакции Марии Павловны, писала ей искренние, милые, хорошие письма.
Но что делать, – их положение в сложившейся ситуации было слишком неравным. Суть этой ситуации весьма точно определила сама Мария Павловна в письме к Чехову 16 июня. Объясняя то состояние, в котором она находилась, получив известие о бракосочетании, Мария Павловна, в частности, писала: "Если бы ты женился на другой, а не на Книпшиц, то, вероятно, я ничего но писала бы тебе, а уже ненавидела бы твою жену". И тут же: "Оля мне сама рассказывала, как ей трудно было пережить женитьбу своего старшего брата, и, мне кажется, она скорее всего могла понять мое состояние и не бранить меня".
Однако постепенно страсти улеглись. Конец лета все они провели в Ялте. Но как ни трудно было жене и сестре, труднее всего было, конечно, Антону Павловичу, который действительно оказывался между двух огней, вынужден был успокаивать и одного и другого близкого ему человека. Причем применительно к сестре и матери его основным аргументом и была эта сразу найденная им формула – все останется по-старому, – как жили, так и будем жить дальше. Вновь ведь горькая ирония судьбы! То, что составляло драму его последующей семейной жизни – необходимость жить с женой врозь – оказывалось лучшим средством для успокоения сестры и матери. Впрочем, подлинный драматизм этих утешительных слов понимал в то время, видимо, лишь он один.
Начиналась новая, семейная жизнь писателя. Она заведомо не сулила ему безмятежного покоя и счастья. Счастье, которое он выбрал, было трудным. Он понимал, что здоровье его станет неуклонно ухудшаться и что это будет неизбежно приковывать его к Ялте, из которой его столь же неизбежно будет тянуть в Москву, и – чем сильнее, тем прочнее он будет к Ялте привязан. Понимал он и то, что семейная жизнь врозь будет неизбежно вызывать не только горечь разлук, но и связанные с ними осложнения в их отношениях – какие-то недопонимания и недоразумения. В этом он уже убедился на опыте. Видел и то, что избежать этих разлук невозможно. Он знал, что такое жизнь в отрыве от привычной среды, жизнь в роли невольного ссыльного, и, конечно, не мог пойти на то, чтобы уготовить такую судьбу и жене.
В начале 1902 года Л. А. Сулержицкий так будет рассказывать о жизни в Ялте Чехова и его друзей:
"Толчется бестолково между глупыми камнями холодное море, торчат нелепые, безжизненные кипарисы, темное, тяжелое небо точно набухло и вот-вот расплачется, а унылый ветер он слышит из дому так же хорошо, как и мы.
Жутко, холодно, неуютно.
А главное – пусто.
Когда собираемся вместе, то смотрим друг на друга безнадежно – все, что можно было выжать нового друг из друга, уже давно выжато…"
Что же, и ее сюда? Для такой же жизни? Да и что бы это дало ему самому? Ведь она была теперь для него живой связующей нитью с Москвой, Художественным театром. Он так любил ее письма, так умолял ее писать самым подробнейшим образом, с такой радостью читал и перечитывал их. Могла ли стать его жизнь богаче, если бы оборвалась и эта нить? Нет, конечно. Какие бы противоречивые чувства ни вызывали у него подчас эти письма, как ни обостряли они его чувство одиночества, ее жизнь там, в Москве, жизнь в театре, стала теперь и его жизнью. Прервать ее означало обокрасть не только жену, но и самого себя. Ольга Леонардовна будет предпринимать попытки уйти из театра, неизменно встречая при этом, как она потом напишет, "сильный отпор" со стороны руководителей театра. И это было понятно. Театр только становился на ноги, а его успехи, особенно в чеховском репертуаре, во многом определялись и ее успехами. Но решало дело все же другое – понимание, как важна и для Чехова ее работа в театре. Вспоминая о горечи разлук, о мыслях оставить театр, она тут же напишет потом: "Но рядом вставал вопрос – нужна ли Антону Павловичу просто жена, оторванная от живого дела?.."
Таким уж было это его позднее, трудное счастье.
Домашним врачом Чехова последние годы был И. Н. Альтшуллер, с которым писатель встретился и подружился в Ялте. В воспоминаниях Альтшуллера, отрывок из которых уже был приведен, – воспоминаниях интересных и доброжелательных, было высказано, однако, следующее весьма определенное суждение о последних годах жизни писателя: "Его несчастьем было счастье, выпавшее на его долю к концу жизни и оказавшееся непосильным для него: женитьба и Художественный театр". Нет сомнения, Чехов никак не мог бы согласиться с этим определением. И дело не только в том, что, когда Антон Павлович все же стал наконец заниматься своим здоровьем, процесс зашел слишком далеко и являлся для тогдашней медицины необратимым, необратимым даже в том случае, если бы периодические поездки больного в Москву и были исключены. Главная ошибка доктора Альтшуллера состояла в другом. Чехову не нужно было прозябание. Вот такая жизнь действительно была бы для него убийственной.
Распорядившись последними годами своими именно так, – не отвернувшись от своего трудного счастья, Чехов вовсе не безумствовал. Он был лишь верен себе – верен всей своей предшествующей жизни, до конца верен тем идеалам, которые утверждал в своем творчество. И он не ошибся.
Он сумел сполна вкусить это свое позднее, трудное счастье. Не ошибся он и в отношении Ольги Леонардовны. Что же, ей тоже было нелегко, гораздо труднее, чем она предполагала, когда решала соединить свою жизнь с Антоном Павловичем. И все же потом, подводя через много лет итоги и вновь оценивая это свое решение, она имела все основания сказать: "Верилось, что жизнь может и должна быть прекрасной, и она стала такой, несмотря на наши горестные разлуки, – они ведь кончались радостными встречами".
«Здравствуй, новая жизнь!»
Итак, прямо из-под венца – в Уфимскую губернию. Поездка была интересной, но обошлось и без приключений. Знакомый Чехова непродуманно определил им рейс от Нижнего Новгорода, и они в ожидании парохода на Уфу на сутки застряли на пристани Пьяный Бор, хотя ночевать там было негде, да и спать нельзя было, так как никто не знал, когда пароход появится. Пахнуло тут на Чехова воспоминаниями о путешествии по Сибири!
Но до этого была интересная остановка в Нижнем Новгороде, где они побывали в гостях у Горького, который в это время находился под домашним арестом. Ольга Леонардовна писала Марии Павловне из Пьяного Бора: "У Горького при входе в сенях и в кухне сидит по городовому… Только в конце уже пришлось к слову, и мы сказали, что обвенчались. Он, конечно, пустил черта, удивился, обрадовался и здорово колотил меня по спине". Горький был действительно рад. Чехова он любил всей душой, но и к Ольге Леонардовне относился трогательно и любовно. Еще 5 декабря 1900 года он писал ей: "Вы – славная, Вы – хорошая, Вы – милый человек и талантливая Вы, и я мог бы еще много сказать Вам – но лучше будет, если я молча, крепко, от всей души пожму Вам руку".
В том же письме из Пьяного Бора Ольга Леонардовна, рассказывая об унылой обстановке на пристани, писала:
"Но мы ничего, в хорошем настроении… Антон милый-размилый, я его люблю и любуюсь им и ухаживаю за ним… Он такой нежный, ласковый, хороший. Сидит сейчас и читает, а то писал письма. Уже темнеет…
Мне самой очень, очень хорошо, чувствую себя счастливой и хочу, чтобы и Антон был со мною счастлив. Ему хорошо, я чувствую. Ты не волнуйся, Машечка, родная, будь умница, будь милая, чтобы нам всем хорошо жилось, ведь мы любим все друг друга – правда?" Это и было одно из тех писем, которые слала Ольга Леонардовна Марии Павловне, еще не получив ее последних писем.
Санаторий был расположен в красивом месте. Было где и рыбу поудить, и погулять. "Природа здесь… чудесная, – писал Чехов, – масса полевых цветов, поверхность гористая, много ручьев… И чувствуется скорый, жадный рост трав, так как лето кончается уже в августе, а жить и расти хочется. Садов нет. Охота, по-видимому, дивная; хариусы и форели ловятся в речке". К кумысу Антон Павлович привык, пил его по четыре бутылки в день. Кумыс слегка пьянил его, и он много спал. Стал набирать вес. В одном из писем сообщает, что набрал уже 11,5 фунта.
Однако санаторий быстро надоедает ему. В письмах жалуется, что публика окружает его неинтересная, санаторная обстановка кажется гнетущей. Уже 23 июня пишет: "Надоело здесь ужасно, живу точно в дисциплинарном батальоне, скучища, хочется удрать…" Пробыли в санатории всего месяц и 1 июля досрочно уехали с Ольгой Леонардовной в Ялту.
Возвращаясь в Крым, Антон Павлович иллюзиями себя не тешил. Сообщая из Аксенова, что набрал 10 фунтов, он тут же добавлял: "но все же домой я вернусь с тем, что и было у меня, т. е. с притуплением ниже ключицы…" В Ялту торопился не только потому, что надоел санаторий. Предполагал, что там наконец засядет за работу. К сожалению, надежды эти не оправдались. В Ялте почувствовал себя плохо. 24 июля пишет Горькому: "В Аксенове чувствовал себя сносно, даже очень, здесь же, в Ялте, стал кашлять и проч. и проч., отощал и, кажется, ни к чему хорошему не способен". Работа сводится к чтению корректур для очередного тома Собрания сочинений.
Видимо, ухудшение состояния здоровья, несмотря на кумыс, окончательно убедило Чехова, что дни его сочтены. Во всяком случае, 3 августа 1901 года он написал завещание. Дачу в Ялте, деньги и доход от драматических сочинений оставлял сестре, жене – небольшое имение в Гурзуфе и часть денег. Кроме того, часть денег Мария Павловна должна была выдать братьям Александру, Ивану и Михаилу и двум другим родственникам. Далее, обращаясь к Марии Павловне, Антон Павлович писал: "После твоей смерти и смерти матери все, что окажется, кроме дохода с пьес, поступает в распоряжение Таганрогского городского управления на нужды народного образования, доход же с пьес – брату Ивану, а после его, Ивана, смерти – Таганрогскому городскому управлению на те же нужды по народному образованию". Чехов был до конца последователен в своих заботах о родном городе. Не забыл и о Мелихове. "Я обещал, – писал он дальше, – крестьянам села Мелихова сто рублей – на уплату за шоссе…" В конце следовало: "Помогай бедным. Береги мать. Живите мирно".
А 20 августа настала первая разлука после свадьбы. Ольга Леонардовна уехала в Москву. И опять полетели письма из Ялты в Москву, из Москвы в Ялту. Уже с дороги, 21 августа: "Когда я успокоилась, я начала думать о нашей любви. Хочу, чтобы она росла и заполнила твою и мою жизнь. Представляла себе, как бы мы с тобой жили зиму в Ялте, искала и находила себе занятия. Это так, верно, и будет в будущем году. Ты веришь? Ну, загадывать не будем, а эта зима сама покажет, как и что будет". По приезде в Москву: "Как бы мне хотелось прижаться к тебе, услышать, как ты меня "дусей" называешь, увидеть твои ласковые, любящие глаза. И как мне больно думать, что ты сейчас, может, сидишь и тоскуешь… И приятно и больно". 21 августа Чехов: "Я тебя очень люблю и буду любить". 23 августа: "Я тебя люблю, дуся моя, очень люблю… Целую тебя и крепко обнимаю, моя дорогая, неоцененная. Храни тебя бог. Благословляю тебя. Пиши, пиши и пиши каждый день, иначе будешь бита. Ведь я очень строгий и суровый муж, ты это знаешь".
Ольга Леонардовна часто вспоминает о ласковых, любящих глазах Антона Павловича, но в их глубине она чутко улавливала потаенную тоску и тревожно писала об этом. Он ей отвечает:
"Ты пишешь: "Душа начинает ныть, когда я вспоминаю о твоей тихой тоске, которая у тебя, кажется, так глубоко сидит в душе". Какой это вздор, дуся! Никакой у меня тоски нет и не было, я чувствую себя довольно сносно, а когда ты со мной, то и совсем хорошо.
…Пиши подлинней, не ленись. Я пишу тебе длинно, но почерк у меня мелкий, и потому выходит коротко".
Однако шутка насчет почерка не утешает Ольгу Леонардовну, она тоже просит его писать о себе больше. Чехов отвечает: "Ты жалуешься в письме своем, что я пишу кратко. Милая, это почерк у меня мелкий. Впрочем, и мысли теперь у меня не разгонистые, едва вымолвить успел два-три слова, как и ставь уже точку; но все же писал я тебе почти каждый день и писал обо всем, что меня касалось. Не сердись на меня, жена моя милая, подружка моя хорошая".
Первая разлука после свадьбы давалась им особенно трудно. Они хотели быть вместе. На расстоянии Ольге Леонардовне лезли в голову ревнивые мысли: "А меня, верно, у тебя в доме никто не вспоминает ни словом?.. Маша, вероятно, теперь и здорова и в хорошем настроении. Ведь я всегда буду стоять между тобой и ею. И чудится мне, что она никогда не привыкнет ко мне, как к твоей жене, а этим она расхолодит меня к себе, я это чувствую. Вот я уже раскаиваюсь, что пишу тебе все это. Да мне как-то тоскливо, беспокойно на душе".
Чехов ответил Ольге Леонардовне так: "То, что ты пишешь о своей ревности, быть может, и основательно, но ты такая умница, сердце у тебя такое хорошее, что все это, что ты пишешь о своей якобы ревности, как-то не вяжется с твоею личностью. Ты пишешь, что Маша никогда не привыкнет к тебе и проч. и проч. Какой все это вздор! Ты все преувеличиваешь, думаешь глупости, и я боюсь, что, чего доброго, ты будешь ссориться с Машей. Я тебе вот что скажу: потерпи и помолчи только один год, только один год, и потом для тебя все станет ясно. Что бы тебе ни говорили, что бы тебе ни казалось, ты молчи и молчи. Для тех, кто женился и вышел замуж, в этом непротивлении в первое время скрываются все удобства жизни. Послушайся, дуся, будь умницей!"
А вот и отклик Ольги Леонардовны на этот совет: "Крепко целую тебя за твои бесконечно милые письма. После одного я всплакнула. Помнишь, ты писал, чтобы я была сдержанной и на все молчала бы? Ты такой милый, такой благородный, что мне стыдно стало за себя. Сначала я кипятилась, бурлила, горячилась, доказывала, объясняла, но теперь молчу. Я не дождусь тебя, родной мой".
Бывали вспышки ревнивых чувств и потом, о которых знал Чехов, были сложности, о которых он, видимо, и не подозревал. Уже похоронив мужа, Ольга Леонардовна продолжала все еще беседовать с ним, писала дневники-письма, исповеди-воспоминания, писала наедине с собой и своей памятью о нем. 19 августа 1904 года: "Мне сейчас странно, что я пишу тебе, но мне этого хочется, безумно хочется. И когда я пишу тебе, мне кажется, что ты жив и где-то ждешь моего письма…" Заново передумывая пережитое, она, в частности, писала о своих отношениях с Машей: "Чувствовал ли ты, что происходило между нами? Ведь все это была ревность, и больше ничего. Ведь любили мы друг друга очень. А ей все казалось, что я отняла у нее все, и дом, и тебя, и держала себя какой-то жертвой. Сначала я все объяснялась с ней, говорила много, горячо убеждала, умоляла; сколько мы слез пролили, если бы ты знал! Но все не ладилось, и в конце концов я махнула рукой. Если бы она только знала, сколько мы с тобой говорили, помнишь, в Аксенове, о том, чтобы она не чувствовала себя обездоленной. Ведь я же не выказывала никаких хозяйских прав или наклонностей, всегда считала Ялту еедомом, и мне так больно было слышать, когда она говорила, что у нее теперь нет ни дома, ни угла, ни сада. Боже мой, зачем это все так сложилось! Если бы она знала, с какими радужными надеждами я ехала с тобой из Уфы в Ялту! Не вышло с первого же дня… А если бы все так было, как я мечтала, я бы, вероятно, остыла к театру…"
Эти слезы были пролиты, видимо, в Москве, вдали от Ялты и Чехова. Но, как бы ни мучительны были ревнивые чувства, эти две женщины не порывали друг с другом. В Москве жили на одной квартире, вместе ждали очередного приезда Антона Павловича, его писем. Доброе отношение друг к другу было все же главным, и оно побеждало, несмотря на все трения и осложнения.
17 сентября 1901 года Чехов приехал в Москву и, как мы помним, сразу же активно включился в репетиции "Трех сестер" в Художественном театре. 21 сентября присутствовал на спектакле. "Новости дня" на следующий день сообщали: "Три сестры" принесли вчера своему автору, А. П. Чехову, целый ряд восторженных оваций. Весть, что горячо любимый публикою писатель – в театре, быстро облетела всех, и уже после первого акта начались вызовы его. После 2-го акта, когда А. П. Чехов появился наконец на подмостках, в зрительном зале поднялась целая буря, которой, казалось, не будет конца…
Присутствие автора, очевидно, электризовало артистов, и пьеса прошла лучше, чем когда-либо. Кое-что в исполнении изменено, говорят, согласно указаниям автора. Особенно это заметно в роли Андрея, исполняемой г. Лужским…" По воспоминаниям Лужского, Чехов поработал с ним долго, тщательно пройдя всю роль от начала до конца.
Накануне Антон Павлович смотрел в Художественном театре "Дикую утку" Ибсена. Нашел, однако, постановку слабой, вялой, неинтересной.
Уже в Ялте, перед поездкой в Москву, чувствовал себя Антон Павлович плохо. Видимо, оживление, связанное с радостной встречей, московскими впечатлениями, Художественным театром, несколько взбодрило его. А потом наступает реакция. Уже к концу сентября пишет, что нездоров и безвыходно сидит дома, а 15 октября признает, что здоровье его развинтилось и надо уезжать на юг. 19-го сообщает Миролюбову: "Жена моя, к которой я привык и привязался, остается в Москве одна, и я уезжаю одиноким. Она плачет, а я ей не велю бросать театр. Одним словом, катавасия. Будьте здоровы, голубчик. Пишите мне почаще". 28 октября вернулся в Ялту. Начиналась ялтинская зима 1901/02 года.
Зимой в Ялте было не только одиноко и неуютно, по и трудно для больного. Когда погода портилась, дул холодный ветер, в кабинете Антона Павловича температура не поднималась выше 11 градусов. Не спасала и печь. Если сесть к ней спиной, спину обдавало жаром, а руки мерзли. Что же удивительного, что у него так часто бывал плеврит. Мучил Чехова и застарелый, тяжелый колит. Нужна была строгая диета, которая выдерживалась, когда на каникулах бывала Мария Павловна. Но она уезжала, писатель оставался на попечении двух добрых, милых старушек, а они систематически, от доброты души своей, давали ему пищу, для него совершенно непригодную. Ольга Леонардовна досадовала и кипела там, в Москве, удивлялась, почему он не наведет порядок, а Чехов писал, чтобы она не беспокоилась, что же касается наведения порядка, то считал это делом безнадежным. В этих условиях уже в декабре ему начинает казаться, что в Москве он чувствовал себя все желучше. К концу ялтинской зимы ослабел он значительно. 6 февраля пишет: «Вчера и сегодня я обрезал розы и – увы – после каждого куста пришлось отдыхать; здоровье мое, очевидно, за эту зиму сильно сплоховало».
В истекшие месяцы неоднократно возникал вопрос – не бросить ли Ольге Леонардовне сцену, но Антон Павлович не менял своего мнения. И ноября пишет: "Эта зима пройдет скоро, в Москву я приеду рано весной, если не раньше, затем всю весну и все лето мы вместе, затем зиму будущую я постараюсь прожить в Москве. Для той скуки, какая теперь в Ялте, покидать сцену нет смысла". А Ольга Леонардовна металась там, в Москве. 26 декабря писала Марии Павловне, которая приехала в Ялту на каникулы: "Значит, мое предчувствие не обмануло меня – он был болен сильнее, чем мы думали. Это ужасно, ужасно. Я не знаю, что мне делать. Сегодня же буду просить об отпуске, а если не дадут, я способна бросить все и удрать. Ничего не знаю. Мне безумно тяжело на душе. Сижу целый день дома – одна. Не по силам себе я жизнь устраиваю. Надо что-то сделать, на что-то решиться. Запутлявила я и свою и чужие жизни. Как-то я с этим справлюсь!" А он утешал ее: "Здоровье совсем хорошо. Компресс уже снял вчера. Завтра Альтшуллер поставит две мушки, и шабаш, лечение кончено. Ем теперь много и аппетитом могу похвастаться".
Зимой следующего года Антон Павлович будет еще настойчивей отговаривать Ольгу Леонардовну от намерения оставить театр. 20 января 1903 года он напишет ей: "Ты, родная, все пишешь, что совесть тебя мучит, что ты живешь не со мной в Ялте, а в Москве. Ну как же быть, голубчик? Ты рассуди как следует: если бы ты жила со мной в Ялте всю зиму, то жизнь твоя была бы испорчена и я чувствовал бы угрызения совести, что едва ли было бы лучше. Я ведь знал, что женюсь на актрисе, т. е. когда женился, ясно сознавал, что зимами ты будешь жить в Москве. Ни на одну миллионную я не считаю себя обиженным или обойденным, – напротив, мне кажется, что все идет хорошо, или так, как нужно, и потому, дусик, не смущай меня своими угрызениями. В марте опять заживем и опять не будем чувствовать теперешнего одиночества. Успокойся, родная моя, не волнуйся, а жди и уповай. Уповай и больше ничего".
Ольге Леонардовне удалось вырваться к Чехову на несколько дней лишь в конце февраля 1902 года. Радостная, но очень уж короткая встреча.
В это время недалеко от Ялты, в Гаспре, жил Л. Н. Толстой. Чехов часто навещает его. В январе – феврале 1902 года Лев Николаевич так тяжело заболел, что врачи временами теряли надежду. Антон Павлович с тревожным вниманием следит за ходом его болезни, врачи Толстого регулярно сообщают ему о развитии событий. Но Лев Николаевич справился с болезнью, и в марте становится ясно, что здоровье его решительно пошло на поправку.
В ноябре 1901 года в Крым приехал освобожденный из-под домашнего ареста, но оставленный под гласным надзором полиции М. Горький. В Ялте ему прописка была воспрещена, и он, пока подыскивал дачу в окрестностях, прописался и остановился у Чехова. Прожив на Белой даче примерно неделю, поселился в Олеизе, недалеко от Толстого.
Вспоминая о встречах со Львом Николаевичем в Гаспре, М. Горький рассказывал об отношении Толстого к Чехову. Однажды Толстой говорил:
"– Я – старик и, может, теперешнюю литературу уже не могу понять, но мне все кажется, что она – не русская. Стали писать какие-то особенные стихи, – я не знаю, почему эти стихи и для кого. Надо учиться стихам у Пушкина, Тютчева, Шеншина. Вот вы, – он (Толстой) обратился к Чехову, – вы русский! Да, очень, очень русский.
И, ласково улыбаясь, обнял А[нтона] П[авловича] за плечо, а тот сконфузился и начал баском говорить что-то о своей даче, о татарах.
Чехова он любил и всегда, глядя на него, точно гладил лицо А[нтона] П[авловича] взглядом своим, почти нежным в эту минуту. Однажды А[нтон] П[авлович] шел по дорожке парка, а Толстой, еще больной в ту пору, сидя в кресле на террасе, весь как-то потянулся вслед ему, говоря вполголоса:
– Ах, какой милый, прекрасный человек: скромный, тихий, точно барышня! И ходит, как барышня. Просто – чудесный!"
Вспоминает Горький и другие суждения Толстого о Чехове: "– Вот писатель! Он силой искренности своей Достоевского напоминает…"
Столь же трепетно, по воспоминаниям Горького, и Чехов относился к Толстому.
"О Толстом он говорил всегда с какой-то особенной, едва уловимой, нежной и смущенной улыбочкой в глазах, говорил, понижая голос, как о чем-то призрачном, таинственном, что требует слов осторожных, мягких.
Неоднократно жаловался, что около Толстого нет Эккермана, человека, который бы тщательно записывал острые, неожиданные и часто противоречивые мысли старого мудреца".
В апреле 1902 года в печати появился новый рассказ Чехова "Архиерей". Писался он долго и трудно, с большими перерывами. Начал его Антон Павлович в марте 1901 года. Ольге Леонардовне он сообщал: "Хотя бросил литературу, но все же изредка по старой привычке пописываю кое-что. Пишу теперь рассказ под названием "Архиерей" – на сюжет, который сидит у меня в голове уже лет пятнадцать". Потом он упоминает о рассказе в августе: "Архиерея" вынул из чемодана". Но работа и на этот раз не продвинулась. В октябре пишет редактору журнала, что прерванный рассказ ему трудно дописывать и что, вернувшись из Москвы в Ялту, он начнет его сызнова. В Ялте работает над рассказом, но вновь медленно и трудно. 27 ноября говорит Ольге Леонардовне: "Ты пишешь, что жаждешь прочесть мой новый рассказ. Но при теперешнем настроении, в этой паршивой Ялте я не могу написать ничего такого, что могло бы, по твоему мнению, утолить жажду". В декабре, тяжело болея и сообщая об этом редактору, он, однако, подтверждает, что рассказ пришлет. Выслал Чехов рассказ лишь 20 февраля 1902 года. Миролюбову при этом писал: "Дорогой Виктор Сергеевич, простите, что так долго тянул сию музыку. Рассказ давно кончил, но переписывать его было трудновато; все нездоровится… Нездоровится, хоть плюнь".
Когда-то в пору своей работы в юмористических журналах, Чехов привык писать рассказы применительно к календарю – рождественские, новогодние, пасхальные, дачные и тому подобное. Давно ушли в прошлое эти времена, но вот теперь невольно вышло так, что этот так мучительно долго рождавшийся рассказ оказался приуроченным к календарю. Вышел он весной, и в рассказе шла речь о весне, о праздничных, предпасхальных днях.
Удивительный рассказ! Написанный в сумрачные, ненастные зимние дни, написанный человеком, приговоренным к смерти, он полон весеннего света, торжественного праздничного благовеста, радостного, светлого взгляда на мир.
Этот радостный взгляд на мир не задан с самого начала, он лишь постепенно вырастает из того сложного настроения, которым проникнуто произведение, только к финалу становится преобладающим. Но именно он определяет своеобразие рассказа, его глубокий философский смысл. Повествование о смерти человека выливается в радостный гимн неистребимой, торжествующей жизни.
Весенняя, залитая солнцем природа, торжественная, праздничная атмосфера в соборах, яркая полная луна по ночам – все это захватывает архиерея, но силы его слабеют. Утомительные, непрерывно сменяющиеся церковные службы он вынужден вести, борясь с недомоганием, не зная, что недомогание это серьезно, что у него брюшной тиф. И чем слабее становится архиерей, тем сильнее охватывает его одновременно и радостное и грустное чувство, все более пестрой чередой проходят перед ним картины прожитой жизни, особенно детства. "Милое, дорогое, незабвенное детство! Отчего оно, это навеки ушедшее, невозвратное время, отчего оно кажется светлее, праздничнее и богаче, чем было на самом деле?" А потом настроение героя меняется. Он все более остро начинает ощущать окружающую его раболепную обстановку, все настойчивее преследуют его мысли о мизерности, ничтожности той деловой суеты, в которую он погружен. "И теперь… его поражала пустота, мелкость всего того, о чем просили, о чем плакали; его сердили неразвитость, робость; и все это мелкое и ненужное угнетало его своей массою…"
Однако эти трудные мысли не вызывают у архиерея пессимистического взгляда на жизнь. Как и другие герои Чехова, он лишь приходит к заключению, что это его личная жизнь сложилась не так, что, хотя он и достиг всего того, что было доступно человеку его положения, в жизни его недоставало чего-то самого главного, самого важного, а произошло это потому, что попал он не на свою улицу – не в свою среду. И его властно потянуло из архиерейских покоев, от этого тяжелого монастырского запаха, а когда был при смерти, "представилось ему, что он, уже простой, обыкновенный человек, идет по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь как птица, может идти, куда угодно".