Текст книги "Чехов"
Автор книги: Георгий Бердников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
Зрела, зрела у Чехова подспудно мысль о своей особой миссии в литературе, о своем особом, нетрадиционном пути, зрела, сливаясь с убеждением в необходимости обстоятельно разобраться во всем уже сделанном. "Мне нужно одиночество и время", – сказал он уже в октябре 1888 года, размышляя после получения премии о своем творческом пути. Время шло, а вот отшельнической кельи, где все можно было бы спокойно обдумать, не было и не предвиделось.
К лету 1889 года на письменном столе Чехова скопились и другие неоконченные работы.
Весной он пишет очередную пьесу. Новое обращение к драматургии было в какой-то мере неожиданным. Накануне постановки "Иванова" в Александрийском театре, измучившись, он писал: "Когда покончу со своим "Болвановым", сяду писать для "Северного вестника". Беллетристика – покойное и святое дело. Повествовательная форма – это законная жена, а драматическая – эффектная, шумная, наглая и утомительная любовница". Были огорчения на театральном поприще и позже. "Потехин, – пишет Чехов в феврале 1889 года, – ставит моего "Иванова" только два раза, да и то утром! Зачем же он целовался со мной?" Однако успех премьеры оказался важнее всех предшествующих и последующих огорчений. В апреле 1889 года Антон Павлович сообщает: "Не имея возможности писать роман, начал от скуки "Лешего". Выходит скучища вроде "Натана Мудрого". Все-таки уверяю Вас, что рано или поздно я сдеру с дирекции 5–6 тысяч в один сезон. Ах, как надменно я тогда буду смотреть на Вас". Это уже шутка в адрес Суворина, у которого почти одновременно с Чеховым, только в Москве, состоялась премьера пьесы "Татьяна Репина".
"Лешего" Чехов задумал еще в 1888 году и собирался работать над ним летом в Крыму. Однако его замысел написать "лирическую пьесу" на берегу Черного моря осуществлен не был. Видимо, Чехов рассказал о своем замысле Суворину и пригласил его поработать над пьесой совместно. Он любил делать такие предложения. Суворин согласился, работа была начата, шло обстоятельное обсуждение характеров действующих лиц, но потом соавтор от продолжения совместной работы отказался. 15 ноября 1888 года Чехов писал ему: "Отчего Вы отказываетесь писать вместе "Лешего"? Если бы пьеса не удалась или если бы она пришлась Вам почему-либо не по вкусу, то я дал бы Вам слово никогда не ставить ее и не печатать". И тут же предложение новых сюжетов для совместной работы. "Давайте напишем трагедию "Олоферн" на мотив оперы "Юдифь", где заставим Юдифь влюбиться в Олоферна… Сюжетов много. Можно "Соломона" написать, можно взять Наполеона III и Евгению или Наполеона I на Эльбе". Это все предлагается с учетом интереса Суворина к исторической теме. Но совместная работа и на этот раз не состоялась. Чехов занялся "Ивановым", а Суворин "Татьяной Репиной". И вот теперь – весной 1889 года – Антон Павлович берется за пьесу вновь. Пишет, но и на этот раз оставляет ее неоконченной.
Не была завершена к весне 1889 года и еще одна работа. Чехов сообщил о ней в конце ноября 1888 года. Что это было? Первый набросок "Дуэли"?"…Ах, какой я начал рассказ! – писал Чехов. – …Пишу на тему о любви. Форму избрал фельетонно-беллетристическую. Порядочный человек увез от порядочного человека жену и пишет об этом свое мнение; живет с ней – мнение; расходится – опять мнение. Мельком говорю о театре, о предрассудочности "несходства убеждений", о Военно-Грузинской дороге, о семейной жизни, о неспособности современного интеллигента к этой жизни, о Печорине, об Онегине, о Казбеке… Такой винегрет, что боже упаси. Мой мозг машет крыльями, а куда лететь – не знаю".
Вскоре замысел значительно видоизменяется, и теперь уже ясно, что это будущая "Скучная история". Правда, сюжет и герой еще иные, не те, что будут в "Скучной истории". Но основная идея определилась – речь идет о том, "что осмысленная жизнь без определенного мировоззрения – не жизнь, а тягота, ужас". Рассказ был окончен в декабре и набран в типографии Суворина. Однако Чехов затребовал его обратно, и он залег у него на письменном столе. И вот теперь, в марте 1889 года, окончив "Княгиню", Антон Павлович уведомляет, что с увлечением пишет другой рассказ. Скорее всего речь шла о новой редакции "Скучной истории". Если это так, то работа продолжалась, видимо, и позже. Во всяком случае, в начале августа 1889 года Чехов сообщает, что рассказ для "Северного вестника" почти готов и его получат в редакции не позже 1 сентября. Однако в начале сентября начинаются новые переделки. Объясняет эту работу Чехов так: "Сюжет рассказа новый: житие одного старого профессора, тайного советника. Очень трудно писать. То и дело приходится переделывать целые страницы, так как весь рассказ испорчен тем отвратительным настроением, от которого я не мог отделаться во все лето".
Да, лето 1889 года принесло Чехову тягчайшее испытание. Около 25 марта брат Николай заболел брюшным тифом. Заболевание осложнилось туберкулезным процессом в легких и резко подхлестнуло этот процесс. Сперва Чехов ездил к брату, потом перевез его к себе на Садовую-Кудринскую. Был созван консилиум, который подтвердил худшие опасения Антона Павловича. "Иметь больного брата, – пишет Чехов, – горе; быть врачом около больного брата – два горя". И чуть позже сетует: "…бывают минуты, когда я искренно горюю, что я медик, а не невежда".
В конце апреля повезли больного в Сумы. "Я живу уже на даче… – пишет Чехов Александру. – Погода великолепная, птицы поют, черемуха и всякие крины райского и земного прозябания приятным запахом вертятся около носа, но настроение духа вялое, безразличное, чем я обязан отчасти своей старости, отчасти же косому Николаю, живущему у меня и неугомонно кашляющему день и ночь".
Было бесконечно жаль обреченного художника. Но не только это угнетало Антона Павловича. Вновь ведь полыхало зарево, но теперь особенно зловеще и близко. "Смертного часа нам не миновать, – писал Чехов еще в сентябре 1888 года Александру, – жить еще придется недолго…" А вот признание Лазареву-Грузинскому в октябре 1888 года: "Во-первых, я "счастья баловень безродный", в литературе я Потемкин, выскочивший из недр "Развлечения" и "Волны", я мещанин во дворянстве, а такие люди недолго выдерживают, как не выдерживает струна, которую торопятся натянуть". А потом письмо Суворину, рассказ о том, какой тяжкой ценой покупают свой путь в литературу разночинцы. И вот теперь близкая, и, как понимал Чехов, неотвратимая гибель брата-художника от чахотки. В мае 1889 года Антон Павлович пишет: "Вероятно, на земле быстро вымирали первые портные, первые астрологи… Вообще тяжело живется тем, кто имеет дерзость первый вступить на незнакомую дорогу. Авангарду всегда плохо". А несколько позже Суворину: "Я положительно не могу жить без гостей. Когда я один, мне почему-то становится страшно, точно я среди великого океана солистом плыву на утлой ладье".
Когда писались эти строки, у Чехова в Сумах гостил Свободин со своим девятилетним сынишкой, и внешне все было как обычно. Свободин много шутил, обстановка была милая и непосредственная. Чехов имел достаточно душевных сил, чтобы поддерживать в доме эту атмосферу. Ведь истинное положение дел знал лишь он один. Но это было, видимо, очень, очень нелегко. И когда приехал Александр, Антон Павлович, воспользовавшись тем, что брат может сменить его, решил несколько дней подышать другим воздухом. Вместе с Линтваревыми и Свободиным поехал в Полтавскую губернию к Смагиным. Как в наказание за то, что он уехал, рассказывал Чехов, погода была дрянная – холодная, дождливая. Мокрые и усталые, приехали ночью к Смагиным, а утром пришла телеграмма: 17 июня Николай скончался. "Дома, – пишет Антон Павлович, – я застал горе. Наша семья еще не знала смерти, и гроб пришлось видеть у себя впервые".
"…Николай не жил, а страдал, – рассказывает Чехов о последних неделях жизни брата: – спал сидя, не переставая кашлял, задыхался и проч. Если в прошлом были какие вины, то все они сторицей искупились этими страданиями. Сначала он много сердился, болезненно раздражался, но за месяц до смерти стал кроток, ласков и необыкновенно степенен. Все время мечтал о том, как выздоровеет и начнет писать красками… Умер в полном сознании. Смерти он не ждал; по крайней мере ни разу не заикнулся о ней.
В гробу он лежал с прекраснейшим выражением лица. Мы сняли фотографию. Не знаю, передаст ли фотография это выражение".
"Похороны устроили мы художнику отличные. Несли его на руках, с хоругвями и проч. Похоронили на деревенском кладбище под медовой травой; крест виден далеко с поля. Кажется, что лежать ему очень уютно".
После похорон, чтобы всем как-то встряхнуться, Чехов везет свою семью в Ахтырку, потом неделю живет на даче и уезжает, думая побывать за границей, куда его звал Суворин. Но в Одессе гастролировал Малый театр, Ленский приглашал туда, и Чехов, изменив маршрут, едет в Одессу. Прожив 12 дней в Одессе, вновь отправляется в путь. С парохода "Ольга" пишет 16 июля Ивану Павловичу: "Я еду в Ялту и положительно не знаю, зачем я туда еду. Надо ехать и в Тироль, и в Константинополь, и в Сумы; все страны света перепутались у меня в голове, фантазия кишмя кишит городами, и я не знаю, на чем остановить свой выбор. А тут еще лень, нежелание ехать куда бы то ни было, равнодушие и банкротство… Живу машинально, не рассуждая".
В Ялте многочисленные знакомые не дают работать, настроение не улучшается. Тоскует по семье, по Линтваревым. "Я скучаю по Луке, – пишет он Марии Павловне. – Во время бури у берега камни и камешки с треском, толкая друг дружку, катаются то сюда, то туда – их раскатистый шум напоминает мне смех Наталии Михайловны; гуденье волн похоже на пение симпатичного доктора. По целым часам я просиживаю на берегу, жадно прислушиваюсь к звукам и воображаю себя на Луке".
11 августа 1889 года Чехов вернулся на дачу, а 5 сентября он уже в Москве. Начинается срочная работа по подготовке "Скучной истории" для печати, по освобождению ее от всего того, что Чехов считал привнесенным летним тяжелым настроением.
К сожалению, мы не знаем, в чем состояла эта работа, какие изменения претерпела повесть в начале сентября 1889 года. Несомненно, однако, что и в окончательной редакции она полна личных переживаний писателя.
Чехов обратился в "Скучной истории" к хорошо знакомому ему материалу. Впечатления студенческих лет, последующие размышления о студенческой среде и профессуре Московского университета были использованы в повести с наибольшей полнотой и глубиной. Личные мотивы этим не исчерпываются. В рассуждениях Николая Степановича о науке, о театре, о том, является ли он школой жизни, о современной литературе, в которой не ощущается чувства "личной свободы", о характере научных и критических статей, о самонадеянности и грубости их авторов – во всем этом нетрудно уловить отголоски чеховских мыслей, разбросанных по его письмам. Мало того, в повести есть непосредственная перекличка с интимными, личными переживаниями писателя.
Вот Николай Степанович размышляет о том, что произойдет, если он даст себя осмотреть своим коллегам-врачам, рисует себе картину этого осмотра и приходит к заключению, что это может лишить его последней надежды. "У кого нет надежд? – размышляет профессор. – Теперь, когда я сам ставлю себе диагноз и сам лечу себя, временами я надеюсь, что меня обманывает мое невежество, что я ошибаюсь…" Это прямое развитие аналогичных мыслей Антона Павловича, прямо высказанных им в одном из его писем. Николай Степанович решает ехать в Харьков. "В Харьков ехать, так в Харьков, – думает профессор. – К тому же в последнее время я так оравнодушел ко всему, что мне положительно все равно, куда ни ехать, в Харьков, в Париж ли, или в Бердичев". Это звучит как прямая цитата из писем Чехова, написанных после смерти брата.
Суворин, с которым Антон Павлович чаще всего делился своими сокровенными мыслями, сразу уловил их в рассуждениях Николая Степановича и, видимо, на этом основании заключил, что Чехов в новом своем произведении выступает прежде всего как публицист, что цель его состоит в том, чтобы утвердить эти свои мысли и соображения новым произведением. Чехов, плохо скрывая раздражение, решительно отверг такое плоское и примитивное толкование "Скучной истории". Смысл чеховского ответа состоял в том, что суть дела не в тех или иных мнениях профессора, которые сами по себе переменчивы и неновы. "Я вовсе не имел претензии ошеломить Вас своими удивительными взглядами на театр, литературу и проч.; мне только хотелось воспользоваться своими знаниями и изобразить тот заколдованный круг, попав в который добрый и умный человек при всем своем желании принимать от бога жизнь такою, какая она есть, и мыслить о всех по-христиански, волей-неволей ропщет, брюзжит, как раб, и бранит людей даже в те минуты, когда принуждает себя отзываться о них хорошо. Хочет вступиться за студентов, но кроме лицемерия и жителевской ругани ничего не выходит…"
Таким образом, личные наблюдения, мысли, переживания – все это лишь используемый художником запас знаний. В "Скучной истории", действительно полной личных душевных терзаний, отчетливо проявилось умение Чехова выбросить самого себя за борт, подняться над своими личными переживаниями, взглянуть и на них с "высшей точки зрения".
С наибольшей полнотой личное, чеховское, воплощено в жизненной философии профессора. Николай Степанович прожил свою жизнь, казалось бы, совершенно безупречно. Он был и остается безгранично предан науке и в этом смысле мог бы быть признан подлинно положительным чеховским героем, человеком того же разряда, что и Пржевальский, которого Чехов совсем недавно восславил в своем панегирике, утверждая, что такие подвижники олицетворяют собой "высшую нравственную силу". В самом деле, заканчивая свою жизнь, профессор все еще верит, что "наука – самое важное, самое прекрасное и нужное в жизни человека, что она всегда была и будет высшим проявлением любви, и что только ею одною человек победит природу и себя".
Жизнь Николая Степановича является воплощением и другого близкого Чехову нравственного принципа. Всю жизнь профессор был добр, покладист и снисходителен к людям. Весьма последовательно исповедуя идею всеобщей любви, он улавливает глубинные основы этой философии, полагая, что "добродетель и чистота мало отличаются от порока, если они не свободны от злого чувства". Николай Степанович близок Чехову и тогда, когда, определяя свои самые сокровенные желания, признается сам себе, что раньше всего он хочет, чтобы "наши жены, дети, друзья, ученики любили в нас не имя, не фирму и не ярлык, а обыкновенных людей". Таким образом, профессор, казалось бы, имеет все основания считать свою жизнь "красивой, талантливо сделанной композицией". Но в том-то и состоит драма, которую рассказывает нам Чехов, что Николай Степанович под конец жизни убеждается, что он портит свой финал.
Сам профессор полагает, – драма состоит в том, что им овладели злые мысли, которые в прах развеяли его жизненную философию, в справедливость которой он, однако, продолжает верить. "Самое лучшее и самое святое право королей, – говорит он Кате, – это право помилования. И я всегда чувствовал себя королем, так как безгранично пользовался этим правом. Я никогда не судил, был снисходителен, охотно прощал всех направо и налево. Где другие протестовали и возмущались, там я только советовал и убеждал… Но теперь уже я не король. Во мне происходит нечто такое, что прилично только рабам: в голове моей день и ночь бродят злые мысли, а в душе свили себе гнездо чувства, каких я не знал раньше. Я и ненавижу, и презираю, и негодую, и возмущаюсь, и боюсь".
Стараясь понять, что же с ним происходит, Николай Степанович мучительно думает: "Разве мир стал хуже, а я лучше, или раньше я был слеп и равнодушен?" У Кати на сей счет нет сомнений – она твердо убеждена, что просто у Николая Степановича наконец-то открылись глаза. Действительно, он многое впервые увидел в настоящем свете. Теперь он остро улавливает окружающую его ложь и фальшь, так похожую на ту, что отравила жизнь героям "Именин". Видит, как фальшивы нелепые церемонии и дома и в его отношениях с коллегами. Вот обед. "На лице у жены торжественность, напускная важность… Лиза отрывисто хохочет и щурит глаза". Приходит товарищ по университету. "Первым делом, – рассказывает Николай Степанович, – мы стараемся показать друг другу, что мы оба необыкновенно вежливы и очень рады видеть друг друга. Я усаживаю его в кресло, а он усаживает меня; при этом мы осторожно поглаживаем друг друга по талиям, касаемся пуговиц, и похоже на то, как будто мы ощупываем друг друга и боимся обжечься. Оба смеемся, хотя не говорим ничего смешного". Такие же церемонии и при прощании. Когда швейцар открывает дверь, "товарищ уверяет меня, что я простужусь, а я делаю вид, что готов идти за ним даже на улицу. И когда, наконец, я возвращаюсь к себе в кабинет, лицо мое все еще продолжает улыбаться, должно быть, по инерции". Это совсем как у Ольги Михайловны ("Именины").
Человек, прозревающий окружающую его ложь накануне своего смертного часа, – еще современники обратили внимание, что это очень похоже на то положение, в котором оказывается Иван Ильич, герой рассказа Л. Толстого "Смерть Ивана Ильича". Однако, как и всегда у Чехова, такая близость означала вовсе не подражание, а, напротив, акт творческого самоопределения и одновременно творческого соревнования. Обращение в "Скучной истории" к толстовской ситуации, как и к гаршинской в "Припадке", свидетельствовало о подчеркнутом стремлении писателя пойти в исследовании данной проблемы дальше своих предшественников, означало желание вникнуть в нее глубже, всмотреться пристальнее, решить своими художественными средствами.
Оригинальность чеховской трактовки толстовской темы состоит прежде всего в том, что его герой не только новыми глазами увидел своих ближних, но и понял, что давно уже их внутренняя жизнь ускользнула от его наблюдения, что, следовательно, он виновен в том, что жизненные испытания до неузнаваемости изменили и его жену, и его дочь, и Катю. А ведь он, в отличие от Ивана Ильича, был вроде бы безукоризнен по отношению к своим близким!
Еще в мае 1889 года Чехов писал, рассказывая об обстановке на даче: "Природа очень хорошее успокоительное средство. Она мирит, т. е. делает человека равнодушным. А на этом свете необходимо быть равнодушным.
Только равнодушные люди способны ясно смотреть на вещи, быть справедливыми и работать – конечно, – пояснял Чехов свою мысль, – это относится только к умным и благородным людям; эгоисты же и пустые люди и без того достаточно равнодушны". И это не было оговоркой. Через несколько дней ту же мысль Антон Павлович развивает в другом письме. И вот теперь, несомненно, умный и благородный человек приходит к твердому убеждению, что все это совсем не так. "Говорят, – думает Николай Степанович, – что философы и истинные мудрецы равнодушны. Неправда, равнодушие – это паралич души, преждевременная смерть".
И все же истинная драма профессора оказывается не в крушении мировоззрения, которое казалось ему безупречным, а в том, что последовало за этим крушением, в тех самых злых мыслях, которые овладели им в конце жизненного пути.
Рисуя торжество злых мыслей в сознании Николая Степановича, Чехов вновь опирается на свои личные переживания. В декабре 1888 года он писал: "Вообще живется мне скучно, и начинаю я временами ненавидеть, чего раньше со мной никогда не бывало. Длинные, глупые разговоры, гости, просители, рублевые, двух– и трехрублевые подачки, траты на извозчиков ради больных, не дающих мне ни гроша, – одним словом, такой кавардак, что хоть из дому беги. Берут у меня взаймы и не отдают, книги тащат, временем моим не дорожат… Не хватает только несчастной любви". Сам писатель считал такие мысли проявлением душевной слабости. Так думает и Николай Степанович, который не может отказаться от убеждения, что он стал несправедлив, что люди заслуживают снисходительного к ним отношения. Остро видя теперь недостатки своих детей, он тут же замечает, что подобные мысли отравляют его. "К чему они? – недоумевает профессор. – Таить в себе злое чувство против обыкновенных людей за то, что они не герои, может только узкий или озлобленный человек". И все же он ничего не может поделать с собой, и теперь у него появляется, как он заключает, даже новая логика: "прежде, – признается он, – я презирал только деньги, теперь же питаю злое чувство не к деньгам, а к богачам, точно они виноваты; прежде ненавидел насилие и произвол, а теперь ненавижу людей, употребляющих насилие…"
Опасения Николая Степановича оказываются обоснованными. Постепенно он все больше и больше втягивается в вечерние беседы у Кати, где, кажется, даже воздух пропитан злословием, где "жителевская ругань" и клеветнические приемы, то есть суждения в духе реакционных публицистов "Нового времени", – обычное дело.
Так складывается воистину трагическая ситуация. С одной стороны, под напором жизни по всем швам трещит его философия, с другой, подстерегает опасность бесплодного злобного брюзжания.
Тем самым окончательно выявляется несостоятельность жизненной философии героя. "В моем пристрастии к науке, – заключает профессор, – в моем желании жить, в этом сиденье на чужой кровати и в стремлении познать самого себя, во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связывало бы все это в одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей, или богом живого человека".
Однако это беда не только Николая Степановича. Размышляя о том, как ответить на вопрос Кати – что же мне делать? – профессор мысленно перебирает основные, наиболее популярные идеи восьмидесятых годов и приходит к заключению, что они не могут помочь ему. "Легко сказать "трудись", или "раздай свое имущество бедным", или "познай самого себя", и потому, что это легко сказать, я не знаю, что ответить", – признается герой.
Так личная драма Николая Степановича оказывалась драмой целого поколения, в первую очередь драмой молодежи, изнемогавшей в обстановке бескрылого восьмидесятничества, как и Катя, мучительно искавшая ответ на тот же вопрос – что делать?
Шесть глав повести рисуют именно драму – драму, казалось бы, безысходную. И не одного Николая Степановича. Размышляя о судьбе Кати, профессор приходит в финале своей исповеди к весьма грустному выводу, что "душа этой бедняжки не знала и не будет знать приюта всю жизнь, всю жизнь!". И все же повесть отразила не только драму бездорожья, хмурого десятилетия, но и зреющее самосознание мыслящих людей, острое чувство неудовлетворенности идейным достоянием своего поколения, то чувство неудовлетворенности, которое и было первым и самым верным признаком близкого конца эпохи реакции.
Чехов создал произведение, явившееся самым глубоким воплощением драмы русской демократической интеллигенции тех трудных лет. Обобщенное раскрытие этой драмы, как драмы безыдейного существования, обусловило непреходящее значение повести.
Успех Чехова был определен не только оригинальностью идейного замысла. Писателю удалось найти новые художественные средства для его воплощения. Это уже не локальная бытовая сцена, как это чаще всего было в его предшествующих произведениях. Теперь художественная конструкция значительно усложняется. Сюжета – даже простейшего, в привычном его понимании, – в повести, по сути дела, нет. Исповедь героя строится как свободное чередование характерных бытовых сцен, философских размышлений и воспоминаний. Однако внешне совершенно свободное повествование тщательно выстроено, строго подчинено последовательному и всестороннему раскрытию духовной драмы героя. Первая глава – это введение, ставящее перед нами основную драматическую проблему, последующие главы одновременно и раскрывают ее существо и подготавливают трагическую развязку, непосредственно предваряемую пятой главой – поразительной по силе сценой "воробьиной ночи".
Чехов добился блистательного результата в новом творческом соревновании со своим великим современником. Продолжив европейскую традицию философской повести, он создал оригинальное по форме произведение, которое по своей силе и глубине без всяких скидок может быть поставлено в один ряд с художественными творениями его великих предшественников.
Что же, душевные терзания, которые пережил Чехов, творчески окупились сполна, но сами эти терзания оставались. Писатель, как и прежде, был перед той же дилеммой, что и его герой, – с одной стороны, идея мира и любви между людьми, с другой, как ему казалось в это время, – бесплодное желчное брюзжание. В этих условиях он вновь со всей категоричностью и определенностью декларирует идею всеобщей любви.
13 октября Антон Павлович сообщает: "…едва успев кончить повесть и измучившись, я разбежался и по инерции написал четырехактного "Лешего", написал снова, уничтожив все, написанное весной. Работал я с большим удовольствием, даже с наслаждением, хотя от писанья болел локоть и мерещилось в глазах черт знает что".
Любопытна одна подробность. Двумя неделями раньше Чехов, имея в виду "Лешего", сообщал, что он пишет большую "комедию-роман". "Вывожу в комедии, – уточнял драматург, – хороших, здоровых людей, наполовину симпатичных… Общий тон – сплошная лирика".
А вот что писал Чехов о своем романе весной того же 1889 года: "В основу сего романа кладу я жизнь хороших людей, их лица, дела, слова, мысли и надежды; цель моя – убить сразу двух зайцев: правдиво нарисовать жизнь и кстати показать, насколько эта жизнь уклоняется от нормы".
Случайно ли называет Чехов "Лешего" "комедией-романом"? Не явилась ли эта пьеса, как это ни парадоксально, окончанием работы над романом, следствием решения "коротко сказать о длинном предмете"? Не явился ли "Леший" своеобразной квинтэссенцией замысла, который Чехов хотел осуществить в романе? Несомненно лишь одно: в "Лешем" писатель пытается последовательно реализовать свое намерение "правдиво нарисовать жизнь и, кстати, показать, насколько она уклоняется от нормы".
Стремясь "правдиво" нарисовать жизнь в драматическом произведении, писатель решительно ломает сложившиеся каноны драматического письма. Будничная обстановка действия, подчеркнуто бытовые повседневные разговоры, многочисленные паузы – все это произвело впечатление демонстративного нарушения условий сцепы, и пьеса, предназначавшаяся для постановки в Александрийском театре в бенефис Свободина, Театрально-литературным комитетом под председательством Григоровича была забракована. 21 октября Чехов пишет Плещееву: "О моей пьесе ни слуху, ни духу. Съели ли ее мыши, пожертвовала ли ее дирекция в Публичную библиотеку, сгорела ли она со стыда за ложь Григоровича, который любит меня, как родного сына, – все может быть, по мне ничегоне известно. Никаких извещений, и мотивировок ни от кого я не получал, ничего не знаю, а запросов никаких не делаю из осторожности, чтобы запрос мой не был истолкован как просьба или непременное желание венчать себя александрийскими лаврами. Я самолюбив ведь…" Пьеса была признана прекрасной драматической повестью, непригодной для сцены, но официально сообщать об этом Чехову и тем более обосновывать это мнение никто не торопился. Ленский оказался более решительным человеком. Ознакомившись с «Лешим», он посоветовал Чехову написать на эту тему повесть, так как автор, по его мнению, «слишком презрительно относится к сцене и драматической форме». Так отпал и Малый театр. В конечном счете, сделав кое-какие поправки, Чехов продал свою пьесу в частный театр Абрамовой. Премьера «Лешего» в этом театре состоялась 27 декабря 1889 года.
Однако последующая судьба пьесы была определена не формальными ее особенностями, а идейным содержанием. Рассказав о драме Николая Степановича, Чехов на этот раз со всей определенностью и прямотой воплощает свой идеал. Норма в "Лешем" – это мир между людьми, уклонение от нормы – всяческие мелкие дрязги, предвзятое отношение друг к другу, когда ищут в человеке не человека, а "фирму" и "ярлык", "ищут в нем народника, психопата, фразера – все, что угодно, но только не человека!". Отсюда и ненависть, и вражда между хорошими людьми. В финале утверждаемая норма торжествовала, и между героями устанавливались отношения мира и любви. Получилось стройно, последовательно, но весьма назидательно и тенденциозно. А отсюда неизбежные психологические натяжки, особенно в финале.
В обнаженном виде концепция всеобщей любви оказалась прокрустовым ложем, на котором никак не могла уместиться жизнь в ее реальной противоречивой сложности. Видимо, это и решило окончательную судьбу пьесы. Чехов постепенно все больше охладевает к "Лешему", сперва нерешительно, а потом категорически отказывается печатать ее. Не включил он эту пьесу ни в сборник своих драматических произведений, ни в Собрание сочинений.
Между тем дух протеста начинает все сильнее овладевать Чеховым. Характерна просьба, которая промелькнула в одном из его майских писем, – просьба привезти ему из-за границы запрещенные книги и газеты. Еще весной у Чехова завязалась острая полемика с Сувориным по поводу романа Бурже "Ученик", в ходе которой Антон Павлович резко оценил претенциозный поход французского писателя против материализма. В декабре, продолжая эту полемику, Чехов распространяет резко отрицательную оценку "Ученика" и на другие явления современной литературы. Бурже и ему подобные литераторы, пишет Чехов, "третируют с высоты писательского величия совесть, свободу, любовь, честь, нравственность, вселяя в толпу уверенность, что все это, что сдерживает в ней зверя и отличает ее от собаки и что добыто путем вековой борьбы с природою, легко может быть дискредитировано "опытами", если не теперь, то в будущем. Неужели подобные авторы "заставляют искать лучшего, заставляют думать и признавать, что скверное действительно скверно"?". В кавычки, видимо, берутся слова из письма Суворина. "Нет, – заявляет Чехов Суворину, – они заставляют Францию вырождаться, а в России они помогают дьяволу размножать слизняков и мокриц, которых мы называем интеллигентами". И далее – резкая характеристика подобной интеллигенции.
Вообще в письмах Чехова Суворину теперь все чаще появляются острые критические замечания. Негодующе указывает Чехов Суворину на некоторые материалы, которые печатаются в "Новом времени". Антон Павлович спорил с Сувориным и раньше, новым был тон этих споров, та последовательность, с которой он выступает против философских и общественно-политических взглядов своего давнего собеседника. Вот Суворин обмолвился замечанием, которое, казалось бы, Чехов должен был воспринять сочувственно, написал, что презреннее нашей либеральной оппозиции ничего и выдумать нельзя. Немедленно следует ответ: "Ну, а те, которые не составляют оппозиции? Едва ли эти лучше".