Текст книги "Чехов"
Автор книги: Георгий Бердников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)
Рассказчик, сближенный с автором, выступающий в роли молчаливого наблюдателя, герой рассказа, совсем не похожий на автора, но в чем-то близкий ему, попадающий в так хорошо знакомую Чехову ситуацию, – все это действительно очень похоже на попытку, глядя со стороны, разобраться в наболевшем, лично пережитом. Вчитываясь в рассказ, нетрудно увидеть и другие подтверждения этого предположения.
Характерной особенностью Ариадны, по мнению Шамохина, было ее лукавство. "Она хитрила, – говорит он, – постоянно, каждую минуту, по-видимому, без всякой надобности, а как бы по инстинкту, по тем же побуждениям, по каким воробей чирикает или таракан шевелит усами". У героини рассказа это ее свойство было подчинено тому неуемному стремлению к успеху, желанию покорять, нравиться, быть в центре внимания, которое и дает основание считать ее прототипом Яворскую. Однако, когда она в письмах к Шамохину упрекала его, называла себя то брошенной, то покинутой, то забытой, будила надежды и звала к себе, то руководствовалась она не только расчетом. Сказывалось тут и основное свойство ее натуры – говорить не то, что есть на самом деле, неустанно играть избранную роль. И тут напрашивается аналогия уже с Ликой.
Можно уловить и другие подобные совпадения. Ариадна упрекала Шамохина в нерешительности и рассудочности, называла его размазней. "Мужчина, – говорила она, – должен увлекаться, безумствовать, делать ошибки, страдать!" Она звала его ехать с ней, а Шамохин не решался, советовал подождать, и это раздражало Ариадну, и она говорила ему: "Вы рассудительны, как старая баба". Но разве не в том же упрекала Лика Чехова?
И тогда, когда звала его приехать и помочь ей "прожигать жизнь", и тогда, когда предлагала поездку по Кавказу, да и во многих других случаях – и раньше и позже.
Шамохин говорит о себе, что он был "склонен больше к тихим, так сказать, идиллическим удовольствиям: любил ужение рыбы, вечерние прогулки, собирание грибов". Но ведь это любимейшая форма отдыха и Чехова. А вот Лубков, увлекший Ариадну, любил иные, более привлекательные для нее развлечения. В воспоминаниях Марии Павловны запечатлена одна совместная прогулка Чеховых и Лики, во время которой собирали щавель, обильно произраставший на окрестных лугах. Видимо, Лика не была мастером этого дела, и ей придумали особую роль – принимать пучки, которые собрали другие. Было весело, но кончилось все тем, что Лика рассердилась и бросила корзинку. Те же воспоминания рассказывают и о том, с каким удовольствием музицировала Лика и как на этой почве сблизились они с Потапенко, который, как пишет Михаил Павлович, именно "в ту пору переживал самые красивые свои дни… пел, играл на скрипке, острил, и с ним действительно было весело".
Что же, в случае с Ариадной увлекли пикники, ракеты, охота с гончими, в другом – совместное музицирование. Но в одном и другом случае предпочтение было отдано более яркому, броскому.
Обращает на себя внимание еще одно место в исповеди Шамохина, пожалуй, наиболее интересное. Он говорит о холодности Ариадны, о том, что она лишь делала вид, что любит его. Даже тогда, когда она клялась ему в любви, он не мог поверить ей. Он говорит: "…я человек нервный, чуткий; когда меня любят, то я чувствую это даже на расстоянии, без уверений и клятв, тут же веяло на меня холодом; и когда она говорила мне о любви, то мне казалось, что я слышу пение металлического соловья. Ариадна сама чувствовала, что у нее не хватает пороху, ей было досадно, и я не раз видел, как она плакала. А то, можете себе представить, она вдруг обняла меня порывисто и поцеловала, – это произошло вечером, на берегу, – и я видел по глазам, что она меня не любит, а обняла просто из любопытства, чтобы испытать себя: что, мол, из этого выйдет. И мне сделалось страшно".
Что здесь от Яворской, что от Мизиновой, а что плод творческого воображения писателя? Вопрос этот был бы неразрешим, если бы не одно обстоятельство. Два человека, не сговариваясь, были абсолютно убеждены, что Чехов любил Лику, но не пользовался ее взаимностью. Прежде всего это Мария Павловна, которая рассказывает, что до того, как стали известны письма Мизиновой к брату, она была уверена, "что больше чувств было со стороны брата, чем Лики".
Письма Лики настолько смутили Марию Павловну, что она готова была в какой-то мере поступиться своими наблюдениями. Между тем они, эти письма, нуждаются в комментариях. Что же может быть важнее для их правильного понимания, чем живые наблюдения за отношениями Лики и Чехова? Ведь все происходило на глазах у Марии Павловны. В Мелихове Мизинова гостила не только часто, но подчас и подолгу. Да и в Москве они бывали в одной компании. И так начиная с их первого знакомства.
Еще одно свидетельство принадлежит Щепкиной-Куперник – человеку, как показывают ее воспоминания, очень наблюдательному и зоркому. Ее суждение еще более определенно. Она считала, что "девушка, к которой у него (Чехова. – Г. Б.)было серьезное и глубокое чувство, плохо скрытое той вечной шутливой маской, которую он надевал всегда, не отвечала ему ничем, кроме дружбы…". В другой раз та же Щепкина-Куперник писала даже о том, что Чехов дважды делал Лике предложение, «но она питала к нему только дружбу». Безусловно, это уже легенда. Несомненно, кроме того, что Щепкина-Куперник также судила лишь на основании своих личных наблюдений. Но ведь возможностей для таких наблюдений у нее тоже было очень много. И в Москве, и в Мелихове. И, как видим, выводы из этих наблюдений аналогичны.
Посмотрим теперь, как рассказывает Шамохин о зарождении своей любви. "Она покорила меня в первый же день знакомства, – и не могло быть иначе. Первые впечатления были так властны, что я до сих пор не расстаюсь с иллюзиями, мне все еще хочется думать, что у природы, когда она творила эту девушку, был какой-то широкий, изумительный замысел. Голос Ариадны, ее шаги, шляпка и даже отпечатки ее ножек на песчаном берегу, где она удила пескарей, вызывали во мне радость, страстную жажду жизни. По прекрасному лицу и прекрасным формам я судил о душевной организации, и каждое слово Ариадны, каждая улыбка восхищали меня, подкупали и заставляли предполагать в ней возвышенную душу. Она была ласкова, разговорчива, весела, проста в обращении, поэтично верила в бога, поэтично рассуждала о смерти, и в ее душевном складе было такое богатство оттенков, что даже своим недостаткам она могла придавать какие-то особенные, милые свойства".
Образ Ариадны все время двоится. В иных случаях он, безусловно, воспроизводит черты, близкие Яворской, но тут, в только что приведенных строках, слышится что-то совсем иное. Трудно отрешиться от впечатления, что строки эти навеяны уже Ликой, ранними, первыми впечатлениями от знакомства с Мизиновой.
Воспоминания Марии Павловны и Щепкиной-Куперник, исповедь Шамохина, будучи сопоставлены, приобретают чрезвычайный интерес. Вчитываясь после этого в шутливые письма Чехова начала девяностых годов, невольно задаешься вопросом: а не скрывалось ли все же за этим каскадом шуток и острот зарождение настоящего, большого чувства? И не была ли та оживленность, тот особый, приподнятый жизненный тонус, который пробивается в этих письмах, прямым выражением той влюбленности, которую по-своему переживал каждый из его героев этих лет?
Невольно приходится задуматься и над тем, как нелегко, видимо, дались Чехову романы Лики с Левитаном, а потом и с Потапенко. "Я ведь самолюбив очень" – это неоднократно заявлял сам Чехов. Нельзя не обратить внимания в связи с этим и на очень серьезное признание, которое промелькнуло в одном из писем Чехова 1896 года. "Если весной война, – пишет он Суворину 2 декабря 1896 года, – то я пойду. В последние 1 1/2 – 2 года в моей личной жизни было столько всякого рода происшествий (на днях даже пожар был в доме), что мне ничего не остается, как ехать на войну, на манер Вронского – только, конечно, не сражаться, а лечить. Единственным светлым промежутком за эти 1 1/2 —2 года было пребывание у Вас в Феодосии, а все остальное хоть брось, так скверно".
Что мог иметь в виду Чехов? Ну конечно, провал "Чайки" на сцене Александрийского театра. Но он был не 2 года тому назад, а всего лишь 17 октября того же года. Ухудшение здоровья? Вполне возможно. Но все же это никак не отнесешь к числу "событий". Печальные события, связанные со здоровьем, были еще впереди. Что же в таком случае? Хочешь не хочешь, а невольно приходится вспомнить именно о романе Лики и Потапенко. Кстати сказать, незадолго до этого Чехов должен был узнать о еще одном драматическом финале этого романа. 14 ноября 1896 года в Покровском от крупозного воспаления легких скончалась двухлетняя дочь Лики Христина.
"Ариадна" завершается комической сценкой. Рассказчик встречает радостного Шамохина, почувствовавшего возможность наконец-то освободиться от своего добровольного рабства. На горизонте появился давний жених Ариадны. Концовка фарсовая, казалось бы, уж вовсе неуместная в размышлениях о Лике и ее характере. Не забудем, однако, что речь все же идет не о Лике, а об Ариадне. А вот, во-вторых… Писал же Чехов Мизиновой в 1892 году: "Напрасно Вы думаете, что будете старой девой. Держу пари, что со временем из Вас выработается злая, крикливая и визгливая баба, которая будет давать деньги под проценты и рвать уши соседским мальчишкам. Несчастный титулярный советник в рыжем халатишке, который будет иметь честь называть Вас своею супругою, то и дело будет красть у Вас настойку и запивать ею горечь семейной жизни. Я часто воображаю, как две почтенные особы – Вы и Сафо – сидите за столиком и дуете настойку, вспоминая прошлое, а в соседней комнате около печки с робким и виноватым видом сидят и играют в шашки Ваш титулярный советник и еврейчик с большой лысиной, фамилии которого я не хочу называть".
Конечно, шутка, но такая шутка, по сравнению с которой фарсовая концовка "Ариадны" звучит настоящим комплиментом.
И опять о чеховских шутках. Говорила же Мария Павловна по поводу одной из них, уже известной нам: "И может быть, то, что он писал ей однажды в шутку, впоследствии оказалось сказанным всерьез: "В Вас, Лика, сидит большой крокодил, и, в сущности, я хорошо делаю, что слушаюсь здравого смысла, а не сердца, которое Вы укусили".
Мария Павловна высказывает эту мысль в форме предположения. Однако вряд ли она стала бы говорить на эту тему, если бы не опиралась на суждение о Лике самого писателя. Одно из таких суждений дошло и до нас. В 1897 году Мизинову осеняет новая идея. На этот раз она носится с мыслью открыть модную швейную мастерскую. 9 января 1898 года Чехов пишет сестре из Ниццы: "Что Лика и как ее мастерская? Она будет шипеть на своих мастериц, ведь у нее ужасный характер. И к тому же она очень любит зеленые и желтые ленты и громадные шляпы, а с такими пробелами во вкусе нельзя быть законодательницей мод и вкуса". А потом, сделав сноску, добавляет в конце письма: "Но я не против того, чтобы она открыла мастерскую. Ведь это труд, как бы ни было". Мастерскую Лика так и не открыла. Вместо этого в апреле 1898 года вновь уехала в Париж учиться пению.
"Ариадна" – это не только художественный анализ противоречивого женского характера, уяснение его своеобразной логики и определяющих начал. Это и его социальное осмысление. Покончив со своими женоненавистническими филиппиками, Шамохин заканчивает свою исповедь размышлениями об общественном положении и воспитании женщин. Он говорит о том, что девочки и мальчики должны воспитываться и учиться вместе. "Надо воспитывать женщину так, чтобы она умела, подобно мужчине, сознавать свою неправоту, а то она, по ее мнению, всегда права. Внушайте девочке с пеленок, что мужчина прежде всего не кавалер и не жених, а ее ближний, равный ей во всем. Приучайте ее логически мыслить, обобщать и не уверяйте ее, что ее мозг весит меньше мужского…" И так далее. Нет сомнения, что эта заключительная часть исповеди Шамохина и есть чеховский ответ на загадку поразивших его странностей женского характера. Ответ вполне в духе просветительского, материалистического понимания женского вопроса, ответ, лишенный пессимизма, глубоко гуманный. Вот этот гуманистический подход и позволял Чехову быть бесстрашным и бескомпромиссным в художественном анализе самых сложных и трудных явлений. Таким же бескомпромиссным, каким он был по отношению к самому себе. Ведь это и позволило ему однажды почувствовать, что в жилах его течет уже "не рабская, а настоящая человеческая кровь".
Что еще сказать об отношений Чехова к Лике? Поскольку прямых свидетельств нет, мы можем по-разному оценивать силу его чувства к Мизиновой в пору их сближения в начале девяностых годов. Однако те косвенные данные, которыми мы располагаем, склоняют к убеждению, что оно было сильным и властным. И все же не могло получить развития и овладеть Чеховым. Он был прозорлив, и у него, в отличие от Шамохина, было достаточно сил, чтобы справиться с этим чувством. И он справился с ним, справился по-чеховски, то есть и в жизни оставаясь гуманным до кончика своих ногтей.
15 декабря 1894 года Мизинова послала Чехову из Парижа письмо, в котором речь шла о ее одиночестве, о том, что без него она совсем чувствует себя забытой и отвергнутой, о том, что она отдала бы полжизни за то, чтобы побывать в Мелихове. 25 декабря Антон Павлович сообщает сестре: "Получил от Лики письмо. Пишет, что учится петь, учится массажу и английскому языку. Пишет, что ей хотелось бы посидеть на моем диване хотя бы 10 минут и что приедет она в марте". С ответом Чехов не торопится. Наконец 21 января 1895 года пишет короткое, но любезное письмо, которое кончается так: "Буду ждать Вас с нетерпением. Желаю всего хорошего и остаюсь по-прежнему Ваш А. Чехов".
Лика появилась ненадолго в Москве весной, без дочери, и тогда же побывала в Мелихове. Окончательно вернулась осенью. Христина была оставлена в Покровском на попечении тетушки и бабушки, а практически под надзором не очень внимательной няни Насти. И Лика опять в Москве. Жизнь входила в свою прежнюю колею. И вновь Мизинова частый гость Мелихова.
Итак, чеховские рассказы о любви – это неизменно социальные драмы. Во всех случаях поругана оказывается не только любовь, но и правда, поэзия, совесть. Во всех случаях драма, как бы она ни протекала, является результатом победы господствующих нравов, одинаково бесчеловечных и мертвенных как в мещанско-кулацкой среде, так и в привилегированном обществе. Однако Чехов рассматривает влияние социальных условий весьма разносторонне.
Героиня рассказа "Володя большой и Володя маленький" приходит, как мы видели, к мысли, что женщинам ее круга, которые не хотят умерщвлять свою плоть в монастырях, остается лишь лгать и кататься на тройке. У героини "Анны на шее" были несколько иные обстоятельства. Реальность для нее – это нищета, потом зависимое, униженное положение при нелюбимом муже-чинуше. Но альтернатива та же – те же тройки и ложь. Удивительно ли, что, однажды почувствовав свою силу, она приходит именно к такой жизни, жизни без оглядки, забыв и о долге, и о совести. Здесь власть социальной среды и ее мертвящая сила предстают предельно обнаженными. В "Ариадне" все сложнее. Героиня этого рассказа приходит к той же жизни, что и Анна. В самом деле, нет сомнения, что, уйдя от Шамохина под венец с ничтожным князем Мактуевым, она так же будет скакать на иноходцах, кататься на тройках, лгать и кокетничать. Однако для Ариадны это не вынужденный, а сознательный выбор, в первую очередь определенный особенностями ее характера, ее натуры, которую властно влечет такая жизнь.
Велико многообразие драм любви, которые рисует Чехов. И каждый раз это следствие более глубокого постижения писателем человеческих характеров, социальной действительности в целом и вместе с тем все новых и новых художественных поисков и открытий. "Дом с мезонином" занимает в этих поисках особое место. Писатель решает здесь наиболее сложную творческую задачу.
Чехов долгое время отклонял политическую тематику, при этом настолько решительно, что отсутствие "словоизвержений" на сей счет считал одним из существенных критериев художественности. И вот теперь оказывается, что общественно-политические споры, которые бушуют в рассказе, вовсе не мешают лирической стихии, напротив, органически сливаясь с ней, придают рассказу глубину и силу.
Лидия Волчанинова работает учительницей в сельской школе, кроме того, занята общественной земской деятельностью. Казалось бы, это и должно было бы склонить на ее сторону автора, который в это время сам все глубже погружается в земские дела. В самом деле, к работе по линии санитарного совета с 1894 года добавляются хлопоты и обязанности главного Серпуховского земского собрания, присяжного заседателя и, наконец, попечителя сельского училища в Талеже. Причем ко всем этим своим обязанностям Чехов относится исключительно добросовестно. В сентябре 1895 года Серпуховское уездное собрание выносит ему благодарность за помощь Талежской школе. И подобных благодарностей Чехов получит немало. Помощь Талежской школе отняла у Чехова не только много времени и сил, но и много средств. Однако, это было лишь началом работы по оказанию помощи народному образованию. Вскоре Антон Павлович приступит к строительству новой школы в Талеже, а это потребует еще большего внимания, времени и денег. И так до последнего дня пребывания в Мелихове. После Талежа он построит школу в Новоселках, а потом и в самом Мелихове. Круг близких знакомых Чехова из года в год пополняется земскими деятелями, к которым писатель неизменно относится с глубоким уважением. Однако в "Доме с мезонином" его симпатии явно не на стороне Лиды.
Почему? Потому что Лида при всем ее уме, порядочности, бескорыстии – узкий, сухой, черствый и ограниченный человек. Живя в чудесной поэтической усадьбе, она не ощущает ни красоты, ни поэзии. Естественно поэтому, что она пренебрежительно относится к этюдам художника, а его профессия не вызывает у нее ничего, кроме холодной иронии. Точь-в-точь как у той самой фельдшерицы из рассказа "Весной", которая совершенно не понимала Тургенева и искренне недоумевала, как можно платить деньги за такие произведения, как "Певцы".
Узость и ограниченность Лиды сказываются и в ее спорах с художником по поводу земской деятельности. Что же, она права, когда заявляет, что лучше уж оказывать посильную помощь народу, чем ничего не делать. Ведь так поступал и Чехов. Ее узость и ограниченность проявляются в другом – в неспособности задуматься над истинным положением народа, действительной мерой его обездоленности, в самоуверенном довольстве своей работой в земстве, непонимании того, что работа эта неизбежно носит мелочный характер, что народу нужна не только грамотность, но и университеты, нужна "свобода для широкого проявления духовных способностей".
Взгляды художника весьма противоречивы. Правильно видя, что мужики окутаны "цепью великой", задавлены непомерной работой, он в то же время полагает, что та же грамотность при существующих условиях служит лишь порабощению, так как является поводом к дополнительному труду. Отсюда его максимализм – или все, или ничего. Чехов не думал так. В апреле 1895 года, рассказав об одной безобразной сцене, которую наблюдал в Мелихове, Антон Павлович в заключение писал: "Откладывать просвещение темной массы в далекий ящик, это такая низость!" И все же именно художнику писатель поверяет свои сокровенные мысли.
Дело в том, что максималистские выводы, которые в пылу спора вырываются у героя рассказа, в общем-то не определяют существа его натуры. Будь по-иному, перед нами был бы новый вариант узкого и прямолинейного человека. Но герой не таков. Хотя он и говорит, что не хочет и не будет работать, он ведь работает, работает как художник. Ему открыта красота людей и природы. Как бы ни были ошибочны его выводы, как бы утопичны ни были его мысли о необходимости разделить поровну между всеми людьми тяжкий физический труд, основу его взглядов определяет протест против нещадной эксплуатации закабаленного народа, мечта о счастливой жизни свободных, здоровых, красивых людей, убеждение, что призвание "всякого человека в духовной деятельности – в постоянном искании правды и смысла жизни".
Чеховский идеал, который утверждается в рассказе, – органическая слитность правды и красоты. Лида – красивая девушка. Это художник отмечает при первой же своей встрече с сестрами. Однако он улавливает в чертах Лиды и нечто другое. "Одна из них, – говорит герой о Лиде, – постарше, тонкая, бледная, очень красивая, с целой копной каштановых волос на голове, с маленьким упрямым ртом, имела строгое выражение и на меня едва обратила внимание…" И чем ближе знакомимся мы с Лидой, тем очевиднее становится, что эта ее черта – строгость в сочетании с холодностью и безразличием к окружающим – является определяющей особенностью ее натуры. Настойчиво подчеркивается ее самоуверенность и безапелляционность, привычка говорить громко, нетерпимость, презрительное отношение ко всему, что выходит за круг ее узких представлений и ограниченных интересов. Она красива, но красота ее бездуховна, чужда человечности и тогда, когда речь идет о положении народа, и тогда, когда дело касается отношения к ее близким.
Иное дело Женя – чуткая, добрая, впечатлительная девушка с детски открытой миру душой. Эта черта Мисюсь также уловлена художником уже во время его первой мимолетной встречи с сестрами. Последующие события служат все более полному раскрытию этой ее особенности, так что контраст между сестрами, намеченный уже в первой зарисовке, становится постепенно все более разительным. Чем резче выявляется деспотизм, черствость, узость и бездуховность Лиды, тем больше покоряет нас Мисюсь, душа которой открыта и людям, и красоте природы, тем глубже мы постигаем ее неяркую, неброскую красоту. "Как трогательно прекрасны были, – говорит художник, – ее бледное лицо, тонкая шея, тонкие руки, ее слабость, праздность, книги". Но пленяет нас не только ее трогательная беззащитность, ее детская наивность. За всем этим художник видит духовную красоту Мисюсь. "Я, – рассказывает он, – подозревал у нее недюжинный ум, меня восхищала широта ее воззрений…"
В спорах с непоколебимо самоуверенной Лидой, как бы олицетворяющей собой враждебный ему мир, художник чувствует себя особенно одиноко, и это приводит его в конечном счете к такой форме протеста, которая полна уже подлинного отчаяния: "И я не хочу работать, – заявлял он Лиде, – и не буду… Ничего не нужно, пусть земля провалится в тартарары!" Сближение с Женей, напротив, пробуждает в нем жажду и радость творчества. "Я нравился Жене, как художник, – говорит он, – я победил ее сердце своим талантом, и мне страстно хотелось писать только для нее, и я мечтал о ней, как о своей маленькой королеве, которая вместе со мной будет владеть этими деревьями, полями, туманом, зарею, этою природой, чудесной, очаровательной, но среди которой я до сих пор чувствовал себя безнадежно одиноким и ненужным".
Однако и на этот раз перед нами драма. Беззащитность есть беззащитность. Подчиняясь воле сестры, Мисюсь покинула художника. И вот, возвращаясь домой той же дорогой, какой он когда-то случайно забрел сюда, рассказчик чувствует, как им овладевает трезвое будничное настроение, он уже стыдится всего того, что говорил у Волчаниновых, и ему вновь становится скучно жить.
Как видим, поругана не только любовь. Поруганы и неразрывно слитые с ней красота и правда. Правда не только человеческих чувств, но и человеческих отношений, личных и общественных. Что же, правда и красота могут быть повержены – такова жизнь, какая она есть. Но их нельзя убить. В этом и состоит та высшая правда, которую утверждает Чехов. Этой правдой, как соком, пропитан весь рассказ, однако с особой силой он звучит в финале. Все ушло в прошлое, стало забываться; но когда художника томит одиночество, он всегда вспоминает свою маленькую королеву, дом с мезонином, свою влюбленность, и тогда ему начинает казаться, что о нем тоже помнят, его ждут и они встретятся. О какой встрече идет речь? Конечно, о встрече художника и Жени. Однако потому, что любовь их слилась с правдой и красотой, мысль об этой грядущей встрече оказывается неразрывно связана с мечтой о счастье, торжестве человечности, поэзии и правды. В этом, видимо, и состоит секрет неотразимой силы, чарующей прелести заключительной строки рассказа:
"Мисюсь, где ты?"
Лето 1895 года Чехов в основном провел в Мелихове. На Кавказское побережье ездила Мария Павловна.
Отношения с мелиховскими мужиками установились к этому времени у Антона Павловича самые дружеские. Весной он рассказывает Суворину: "Ходил в деревню к чернобородому мужику с воспалением легкого. Возвращался полем. По деревне я прохожу не часто, и бабы встречают меня приветливо и ласково, как юродивого. Каждая наперерыв старается проводить, предостеречь насчет канавы, посетовать на грязь или отогнать собаку. В поле поют жаворонки, в лесу кричат дрозды. Тепло и весело".
Весной к Чехову приехал Лейкин. С этим был связан весьма забавный эпизод. "Моя мать, – пишет Антон Павлович Суворину, – заказывая мяснику мясо, сказала, что нужно мясо получше, так как у нас гостит Лейкин из Петербурга. "Это какой Лейкин? – изумился мясник. – Тот, что книги пишет?" – и прислал превосходного мяса. Стало быть, мясник не знает, что я тоже пишу книги, так как для меня он всегда присылает одни только жилы".
Этим летом произошла первая встреча Чехова и Льва Николаевича Толстого. Давно должна была она состояться, но Чехов все откладывал ее. Мешали доброхотные радетели. Их назойливые заботы раздражали Антона Павловича. С Толстым он хотел познакомиться без всяких посредников. И вот наконец они увиделись. Чехов приехал в Ясную Поляну и пробыл там два дня – 8 и 9 августа. 9-го И. И. Горбунов и В. Г. Чертков читали главы из "Воскресения". Чехову особенно понравилась сцена суда, но он заметил, что на два года, как было у Толстого, каторжные работы не присуждают. Лев Николаевич прислушался к этому замечанию и внес в рукопись соответствующую поправку. Рассказывая о встрече с Чеховым, 4 сентября Толстой писал, что гость ему понравился, что он "очень даровит, и сердце у него должно быть доброе…".
Летом Чехов, видимо, начал обдумывать свое новое драматическое произведение. Во всяком случае, уже в мае 1895 года он сообщает Суворину, что напишет пьесу, причем считает, что это будет "что-нибудь странное". Однако вплотную за эту работу писатель принялся лишь в октябре 1895 года, а 18 ноября уже сообщал, что пьеса окончена и называется "Чайка". В декабре он читает "Чайку" у Яворской и тогда же посылает ее на отзыв Суворину. Познакомил с ней Антон Павлович и Немировича-Данченко. Все это время пьеса дорабатывается. Потом началась длительная процедура прохождения "Чайки" через цензуру. Далее следовал театрально-литературный комитет. Комитет весьма критически отнесся к "Чайке", но разрешение на постановку дал. Произошло это 14 сентября 1896 года. Пьеса была принята к постановке Александрийским театром. Премьера состоялась 17 октября 1896 года и закончилась невиданным в истории русского театра провалом.
Чехов не был избалован критикой. Ему немало пришлось прочесть статей, которые ничего не могли вызвать у писателя, кроме чувства недоумения и обиды. Не питал он иллюзий и в отношении окружавшей его литературной среды, которая не раз вызывала у него горькие чувства. Однако все это не идет ни в какое сравнение с тем, что довелось пережить писателю 17 октября и в последующие дни. Уезжая из Петербурга, он писал Михаилу Павловичу: "Пьеса шлепнулась и провалилась с треском. В театре было тяжелое напряжение недоумения и позора. Актеры играли гнусно, глупо". Это впечатление было стойким. 20 ноября он пишет: "Театр дышал злобой, воздух сперся от ненависти, и я – по законам физики – вылетел из Петербурга, как бомба".
Те чувства, которые обуревали писателя, когда он бежал из театра, а потом и из Петербурга, Антон Павлович приоткрыл в письме к А. Ф. Кони 11 ноября 1896 года. "Я видел из зрительной залы только два первых акта своей пьесы, потом сидел за кулисами и все время чувствовал, что "Чайка" проваливается. После спектакля, ночью и на другой день, меня уверяли, что я вывел одних идиотов, что пьеса моя в сценическом отношении неуклюжа, что она неумна, непонятна, даже бессмысленна и проч. и проч. Можете вообразить мое положение – это был провал, какой мне даже не снился! Мне было совестно, досадно, и я уехал из Петербурга, полный всяких сомнений. Я думал, что если я написал и поставил пьесу, изобилующую, очевидно, чудовищными недостатками, то я утерял всякую чуткость и что, значит, моя машинка испортилась вконец".
В какой-то мере эти сомнения были естественны. Чехов отдавал себе отчет, что пьеса, которую он написал, противоречила всем принятым на сцене канонам. Это было глубоко новаторское произведение. Давно накапливавшиеся элементы новой, чеховской драматургии, основанной на развитии не внешнего, а внутреннего действия, сложились теперь в законченную, стройную систему. Однако в какой-то мере это новаторство было оправдано, как прозвучит пьеса на театральной сцене? – эти вопросы не могли не волновать драматурга. И все же вряд ли подобные сомнения могли быть стойкими. Слишком очевидно было, что провал являлся следствием вопиющей театральной рутины.
В самом деле, ставили "Чайку" как проходную пьесу из разряда ординарных бытовых драм текущего репертуара, ставили спешно, не заботясь даже о каком-то подобии режиссерского решения спектакля. Трудно теперь представить такое, но еще за несколько дней до премьеры не был окончательно определен даже состав исполнителей. Надо ли удивляться, что актеры были, растерянны и не уверены в себе и что вели они себя на сцене, как показалось Чехову, просто глупо.
Все это было достаточно очевидно. Естественно поэтому, что беспокойство по поводу оправданности своего эксперимента отступало на второй план, главным же и определяющим оказывалась досада, обида, более того – чувство оскорбленного личного достоинства. Скандальный провал "Чайки" был истинным праздником для недоброжелателен Чехова. Все те, что завидовали ему, стремились умалить значение его творчества, судачили о нем, торжествовали на премьере и на этот раз, видимо, плохо скрывали свое ликование. Во всяком случае, Антон Павлович остро ощутил эту атмосферу. В декабре 1896 года он пишет: "17-го октября не имела успеха не пьеса, а моя личность. Меня еще во время первого акта поразило одно обстоятельство, а именно: те, с кем я до 17 окт[ября] дружески и приятельски откровенничал, беспечно обедал, за кого копья ломал… – все эти имели странное выражение, ужасно странное… Одним словом, произошло то, что дало повод Лейкину выразить в письме соболезнование, что у меня так мало друзей, а "Неделе" вопрошать: "что сделал им Чехов?", а "Театралу" поместить целую корреспонденцию… о том, будто бы пишущая братия устроила мне в театре скандал. Я теперь покоен, настроение у меня обычное, но все же я не могу забыть того, что было, как не мог бы забыть, если бы, например, меня ударили".