355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Бердников » Чехов » Текст книги (страница 10)
Чехов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:28

Текст книги "Чехов"


Автор книги: Георгий Бердников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)

Поразительный документ! С одной стороны, это не только чрезвычайно лестный, но и в высшей степени справедливый отзыв, ставивший творчество Чехова в тот ряд великих явлений русской литературы, где ему и суждено было оказаться по приговору истории. Очень точный в характеристике чеховской живописи. Вполне естественно, что письмо это произвело на писателя большое впечатление. Настолько большое, что он переписал его и послал Короленко. Более того, видимо, Чехов серьезно пытается воспользоваться советами Григоровича в работе над романом. Во всяком случае, в 1889 году он дает своему роману название "Рассказы из жизни моих друзей". Это близко тому пониманию большого произведения, которое было высказано в письме Григоровича. И вместе с тем отзыв этот удивительно наивен. И не только потому, что Григорович видит в рассказах Чехова лишь живописные, пейзажные достоинства. Самое главное – он был совершенно уверен, что в рассказах и нельзя сделать ничего другого, как зарисовывать лица и картины природы. Другое дело повесть или роман! Там "невольно намечается цель, обязанность сделать какой-нибудь вывод" и т. д. – представить картины нравов и т. п.

Положение Чехова было трудное. Не забудем, что это был еще молодой писатель, только-только начавший привыкать к общественному признанию его таланта. И, конечно же, не отдававший себе отчета в том, что его творчество означает не только следование традициям, но и революционный переворот во многих, казалось бы незыблемых, представлениях и оценках и прежде всего в представлениях о возможностях тех или иных жанров. Он тоже еще был под гипнозом убеждения, что большое произведение не может быть коротким. Поэтому он так настойчиво работает над романом и убежден, что неудача в большом жанре будет означать крушение надежд войти в большую литературу. И все же писателя огорчало и удручало, что в произведениях его, даже когда их хвалят, превозносят до небес, не находят ничего, кроме живописных достоинств.

Наиболее явно эта досада прозвучала в ответном письме Александру Павловичу. Ознакомившись с похвалами рассказу "Счастье", Чехов пишет брату: "Степной субботник мне самому симпатичен именно своею темою, которой вы, болваны, не находите. Продукт вдохновения. Quasi симфония". И далее, пошучивая, Чехов весьма уничижительно оценивает как раз то в рассказе, что было расхвалено братом и Бурениным.

Антон Павлович не случайно столь резко ответил брату. Произведению этому он придавал большое значение. "Счастьем" он открыл свой новый сборник ("Рассказы", Спб., 1888 г.). Включая "Счастье" в сборник, Чехов решил посвятить его поэту Якову Полонскому, который перед тем прислал Антону Павловичу посвященное ему большое стихотворение "У двери". Испрашивая разрешение на посвящение, Чехов называет "Счастье" самым лучшим из всех своих рассказов. Тут же кратко передает его содержание. "В рассказе, – пишет Чехов, – изображается степь: равнина, ночь, бледная заря на востоке, стадо овец и три человеческие фигуры, рассуждающие о счастье".

Вот этих рассуждений о счастье и не видели или не хотели видеть Буренин и прочие критики Чехова, хотя именно мечты о счастье определяют суть рассказа, своеобразие его художественной структуры.

"Три фигуры" – это три очень разных человека: глубокий старик пастух, поглощенный степными легендами и преданиями, другой пастух, молодой парень, такой же темный и безграмотный, как и старик, но впечатлительный и любознательный, и, наконец, господский объездчик, человек рассудительный, знающий себе цену, привыкший общаться с господами и управляющими.

Предрассветная ночь, первый утренний ветерок, восход багрового солнца, огромная отара овец, два пастуха, застывший в задумчивости у своей лошади объездчик. Сонная дремотная атмосфера и нескончаемые рассказы старика пастуха о потаенных в степи, завороженных кладах. Покуривая трубку, поддакивает старику занятый какими-то своими мыслями объездчик, захвачен и увлечен невероятными историями молодой пастух.

В рассказе два плана. Первый – реально-бытовой. Это разговоры героев о погребенных в степи сказочных кладах, разговоры и мечты людей темных и суеверных, мечты призрачные, туманные, ленивые, вполне под стать степной дремотной обстановке, сонным овечьим мыслям.

Реальный план рассказа – это и утренний, акварельными красками написанный пейзаж, на фоне которого идет беседа. Однако пейзаж – это не только фон. Верный своему принципу "кстати", Чехов так рисует степной пейзаж, что степь оказывается неразрывно, органически связана с этими "овечьими мыслями" степных людей. Своей вековой неподвижностью, своим безразличием к судьбам людей степь и порождает, и олицетворяет их сонную неподвижную жизнь, полную иллюзорных, призрачных видений, отгораживает их от другой – содержательной жизни, которая начинается где-то там, за степными пределами.

Вот объездчик, все еще погруженный в какие-то свои мысли, "грузно уселся на лошади и с таким видом, как будто забыл что-то или не досказал, прищурил глаза на даль. В синеватой дали, где последний видимый холм сливался с туманом, ничто не шевелилось; сторожевые и могильные курганы, которые там и сям высились над горизонтом и безграничною степью, глядели сурово и мертво; в их неподвижности и беззвучии чувствовались века и полное равнодушие к человеку…

Ни в ленивом полете… долговечных птиц, ни в утре, которое повторяется аккуратно каждые сутки, ни в безграничности степи – ни в чем не видно было смысла.

…Солнце еще не взошло, но уже были видны все курганы, и далекая, похожая на облако, Саур-могила с остроконечной верхушкой. Если взобраться на эту Могилу, то с нее видна равнина, такая же ровная и безграничная, как небо, видны барские усадьбы, хутора немцев и молокан, деревни, а дальнозоркий калмык увидит даже город и поезда железных дорог. Только отсюда и видно, что на этом свете, кроме молчаливой степи и вековых курганов, есть другая жизнь, которой нет дела до зарытого счастья и овечьих мыслей".

В такой неожиданной форме высказал Чехов, в этом первом после возвращения из Таганрога субботнике свои противоречивые впечатления, полученные в родном краю, мысли о его пленительной библейской поэтичности и о его гнетущей отсталости.

В общем-то, уже этого плана достаточно, чтобы признать рассказ и по мастерству, и по глубине выдающимся произведением русской литературы. Однако в этом удивительном творении есть еще и второй план, его своеобразный подтекст, который и определяет истоки драматизма и поэтичности "Счастья".

Этот второй план – потаенная в душе героев сокровенная мечта о настоящем человеческом счастье. Главная особенность рассказа состоит в органическом сплетении этих двух планов. Беседа о счастье все время двоится, оборачивается то первым – реальным планом – рассказами о сказочных кладах, затерянных в необъятных степных просторах, то тоской о подлинном человеческом счастье, неосознанном, но таком желанном. Когда старик закончил свою байку о поганом Жмене, который так и не поделился с людьми своими тайнами, своими талисманами, открывающими путь к заговоренным кладам, тема кладов становится основной в рассказе. "В этих местах много кладов", – говорит объездчик и потом добавляет: – "Должны быть клады". Беда в том только, что копать их некому, сетует старик и, развивая эту мысль, вдруг начинает говорить уже совсем другими словами: "Есть счастье, а что с него толку, если оно в земле зарыто? Так и пропадает добро задаром, без всякой пользы, как полова или овечий помет! А ведь счастья много, так много, парень, что его на всю бы округу хватило, да не видит его ни одна душа". Потом вновь речь будет идти о кладах как таковых и вновь будет перебиваться мыслями о счастье. И если первый план прежде всего связан со стариком, в свои восемьдесят лет одержимым мыслями о легендарных кладах, то второй – поэтический и философский план – с задумчивой фигурой объездчика.

"Объездчик очнулся от мыслей и встряхнул головой.

Обеими руками он потряс седло, потрогал подпругу и, как бы не решаясь сесть на лошадь, опять остановился в раздумье.

– Да, – сказал он, – близок локоть, да не укусишь… Есть счастье, да нет ума искать его.

И он повернулся лицом к пастухам. Строгое лицо его было грустно и насмешливо, как у разочарованного.

– Да, так и умрешь, не повидавши счастья, какое оно такое есть… – сказал он с расстановкой, поднимая левую ногу к стремени. – Кто помоложе, может, и дождется, а нам уж и думать пора бросить".

О чем здесь идет речь? О тех же кладах? Что же, возможно и так, однако Чехов явно стремится к тому, чтобы избежать однозначного ответа на этот вопрос. Мы ведь так и не узнаем, о чем мечтал, о чем грустил этот человек. О неудавшейся любви? Об идущей где-то рядом другой, интересной жизни? Писатель не рассказывает об этом, так как для него важно лишь то, что объездчик, как и старик, не удовлетворен, что каждый из них по-своему, в доступной каждому из них форме мечтает о счастье, как о чем-то самом главном в человеческой жизни.

Рассказ "Счастье" не только подводил первые итоги путешествия по родному краю. В какой-то мере он явился итогом и творческих исканий Чехова 1885–1887 годов.

В 1887 году литературные симпатии Чехова определяются достаточно устойчиво. Первое место среди русских писателей он без колебаний отводит Льву Толстому, из писателей примерно одного с ним поколения выделяет Короленко и Гаршина.

Преимущественный интерес к вопросам социальной психологии и нравственным проблемам, скептическое отношение к современным политическим партиям и направлениям и в связи с этим к постановке в художественных произведениях политических и экономических проблем и вопросов оказывается весьма существенным при оценке Чеховым современной литературы. Отдавая должное таланту Глеба Успенского, он более чем холодно оценивает его творчество. 31 марта 1888 года Чехов пишет Плещееву: "Живые цифры" – вздор, который трудно читать и понимать". С бесконечным уважением относясь к Щедрину, Чехов в то же время критически воспринимает его творчество, которое кажется ему однообразным и утомительным.

О том, кого из русских писателей он считает наиболее близким себе, Чехов рассказал в письме к Григоровичу в 1888 году. Письмо было написано в Татьянин день – день университетской годовщины (12 января), когда, по традиции, много произносили тостов. "Вероятно, придется пить и за Ваше здоровье, – пишет Чехов Григоровичу, – так как у нас не проходит ни одна годовщина без того, чтобы пьющие не помянули добром Тургенева, Толстого и Вас… Я глубоко убежден, что, пока на Руси существуют леса, овраги, летние ночи, пока еще кричат кулики и плачут чибисы, не забудут ни Вас, ни Тургенева, ни Толстого, как не забудут Гоголя".

Чехов в те годы не только читает и перечитывает Толстого. Он явно стремится впитать в себя творческий метод великого писателя, впитать и переработать, обогатив этим свое художественное творчество. Чехов добивается при этом поразительного результата. Вот рассказ "В суде" (1886 год). Описание суда как бездушной и неумолимой, страшной в своем бездушии и неумолимости машины, как бы олицетворяющей строй господствующих отношений, было сделано настолько по-толстовски, что рассказ этот правомерно можно считать предвосхищением знаменитого описания трагикомедии царского судопроизводства в "Воскресении".

В рассказах этих лет писатель нередко откликается на те или иные стороны учения Толстого. Так в начале 1887 года, говоря о своих успехах, о том, что он пишет об "умном" и не боится, Чехов сообщает тут же, что недавно "трактовал о "непротивлении злу" и тоже удивил публику". Он имеет в виду рассказ 1886 года "Сестра" ("Хорошие люди"). Того же вопроса коснется Антон Павлович в рассказе "Встреча". Немало и других произведений – бытовых зарисовок ("Серьезный шаг", "Беда"), психологических этюдов ("Несчастье", "Тиф", "Казак"), написанных в эти годы в толстовском духе. Чехов учится у Толстого психологическому анализу людей в острые, переломные моменты их жизни; впитывая опыт Толстого, писатель оттачивает свое мастерство драматического раскрытия общественно значимых нравственных коллизий, искусство сочетать углубленный психологический анализ и обобщенный философский подход к проблемам человеческого бытия – то самое мастерство, которое с таким блеском проявилось в первую очередь в его субботниках.

Высокая оценка Тургенева недвусмысленно высказана Чеховым еще в 1883 году (рассказ "В ландо"). Отношение к Тургеневу и его произведениям оказывается для Чехова мерилом чуткости, человечности и воспитанности. Любопытно, что и в заключение письма к Николаю, в котором Чехов излагает свое понимание воспитанности, он пишет: "Иди к нам, разбей графин с водкой и ложись читать… хотя бы Тургенева, которого ты не читал…"

По воспоминаниям Плещеева, Григорович уверовал в талант Чехова, ознакомившись с его "Егерем", который был опубликован в 1885 году. О нем-то и шла речь, когда Григорович в своем первом письме к Чехову вспоминал о прочтенном им около года тому назад в "Петербургской газете" рассказе."…Названия его теперь не припомню, – писал он Чехову, – помню только, что меня поразили в нем черты особенной своеобразности, а главное, – замечательная верность, правдивость в изображении действующих лиц и также при описании природы".

Особенная своеобразность! Своеобразность в произведении, которое, как это заметили еще современники, было дерзким, открытым соревнованием с Тургеневым, соревнованием, казалось бы, абсолютно безвыигрышным, поскольку строился рассказ на первый взгляд на тургеневском материале.

Мысль о тургеневском материале приходит невольно, поскольку "Егерь" явно перекликается сразу с двумя тургеневскими рассказами – "Свидание" и "Ермолаем и мельничихой". Как и там, у Чехова свидание на лоне природы двух существ – любящей женщины и мужчины, который ее не любит. Как и там – в "Ермолае и мельничихе" – драма, явившаяся результатом барской прихоти.

Оригинальность Чехова проявилась не только в том, что эти два тургеневских сюжета соединены у него воедино. Он рассказал о драме, порожденной его временем, рассказал о людях пореформенной России, о своих современниках. Тургеневская сюжетная схема наполнилась новым социально-историческим и социально-психологическим содержанием, в связи с чем перед писателем открылся полный простор для самостоятельной художественной разработки этой драмы, для оригинальной портретной и пейзажной живописи, для своей, чеховской тональности всего произведения. Эти творческие возможности были сполна использованы Антоном Павловичем, что и привело его к успеху в соревновании со своим великим предшественником. Родился один из первых шедевров новой чеховской лирической прозы.

Автор "Егеря" был зорок не только в отношении современного материала. Он чутко улавливал и те сдвиги в литературе, которые вызывались временем, развитием самой литературы. Несколько позже, восхищаясь мастерством Тургенева, Чехов скажет, что тургеневская пейзажная живопись все же устарела. При обращении к тургеневским "Запискам охотника" Чехов остро почувствовал, что устарела не только пейзажная живопись. Во многом устарел подход к изображению людей из народа.

Пафос тургеневских "Записок охотника", в том числе и "Свидания", равно как и "Ермолая и мельничихи", в раскрытии духовного богатства и красоты закабаленного русского мужика, обосновании его права на свободу и равенство. Это было понятно и близко Чехову. Однако при решении своей задачи Тургенев не избежал некоторой односторонности, некоторой идеализации, которая была решительно отвергнута разночинно-демократической литературой шестидесятых-семидесятых годов. Приукрашенным образам мужиков Тургенева, особенно Григоровича, шестидесятники противопоставили страшную правду идиотизма деревенской жизни с тем, чтобы потом сосредоточить свое внимание на тех общественных и экономических началах русской жизни, которые определяли духовный и нравственный облик русского крестьянина.

Ко времени Чехова и у народников и у Толстого эти поиски привели к новой стадии идеализации мужика, к попыткам усмотреть во "власти земли" или в так называемом "хлебном труде" особые – общинные, или роевые, христианские начала русской жизни.

Чехов, создавая образы мужиков, стремится избежать и тургеневской, и толстовской, и народнической идеализации. Писатель так объяснит позже свой трезвый взгляд на русскую деревню: "Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями".

Говоря трезвую, суровую правду о русском мужике, Чехов в новых условиях подхватывал и продолжал традиции шестидесятников. Вместе с тем писатель, в жилах которого действительно текла мужицкая кровь, стремился, ничего не приукрашивая, выявить и показать таящиеся в глубине души темного, забитого крестьянина истинные человеческие ценности и богатства, раскрыть их общечеловеческую сущность. Миновать при этом опыт Тургенева, тургеневские "Записки охотника" он не мог. Соревнование с Тургеневым было продиктовано логикой его творческого развития.

Общечеловеческие ценности, таящиеся в душе мужика, не могут мириться с идиотизмом деревенской жизни. Отсюда неизбежный конфликт, являющийся свидетельством стремления героев к какой-то иной, более достойной человека жизни. Стремление это может быть наивным и странным, может принимать иногда самые нелепые формы, единственно доступные темным, неразвитым людям, но все же это будет конфликт, борьба с привычным жизненным укладом. Так возникает в творчестве Чехова вереница людей неприкаянных, бродяг и отщепенцев, людей, выломившихся из деревенской жизни, людей непоседливых, мечтательных, нередко наделенных поэтическим, артистическим складом души.

Отщепенство, по Чехову, явление не только деревенской жизни. Отщепенцы могут быть и в помещичьей, и в чиновничьей среде, которая при всем ее отличии от мужицкой так же враждебна подлинной человечности, по сути дела, так же полна гнетущего идиотизма. Герой рассказа "Егерь" Егор Власыч и является примером подобного отщепенства. "А что я вашим деревенским занятием брезгаю, – говорит он Пелагее, – так это не из баловства, не из гордости. С самого младенчества, знаешь, я окромя ружья и собак никакого занятия не знал. Ружье отнимают, я за удочку, удочку отнимают, я руками промышляю. Ну, и по лошадиной части барышничал, по ярмаркам рыскал, когда деньги водились, а сама знаешь, что ежели который мужик записался в охотники или в лошадники, то прощай соха. Раз сядет в человека вольный дух, то ничем его не выковыришь. Тоже вот ежели который барин пойдет в ахтеры или по другим каким художествам, то не быть ему ни в чиновниках, ни в помещиках".

По-разному одолевает этот "вольный дух" героев Чехова. Часто неказистые герои его рассказов – любители и знатоки природы, охотники ("Он понял", "Егерь", "Рано", "Свирель"), иногда художники ("Художество"), иногда бездомные бродяги ("Мечты"), а иногда и просто мечтатели ("Счастье").

С первого знакомства Чехова и Короленко и до самой смерти Антона Павловича их отношения были достаточно противоречивыми. После кончины Чехова Короленко записал в своем дневнике: "Я знал Чехова с 80-х годов и чувствовал к нему искреннее расположение. Думаю, что и он тоже. Он был человек прямой и искренний, а иные его обращения ко мне дышали именно личным расположением. В писательской среде эти чувства всегда очень осложняются. Наименее, пожалуй, сложное чувство (если говорить не о самых близких лично и по направлению людях) было у меня к Чехову, и чувство, которое я к нему испытывал, без преувеличения можно назвать любовью".

Короленко не ошибался – Чехов в самом деле был очень расположен к нему. Его письма конца восьмидесятых годов полны лестных, теплых отзывов о Короленко. Когда осенью до Чехова дошли слухи, что его книга "В сумерках" выдвигается на Пушкинскую премию Академии наук, он прежде всего вспоминает как о достойном кандидате на эту премию о Короленко, которого, по его мнению, чтит вся Москва и весь Петербург, и то время, как в нем, Чехове, талант видят якобы "только 10–15 петербуржцев".

Имя Короленко было овеяно славой пострадавшего за свои убеждения человека, человека, неоднократно высылавшегося в сибирскую глухомань, долго жившего под надзором полиции. И вместе с тем это был по-настоящему талантливый писатель, душевный, искренний, широкий человек. Для Чехова Короленко был поэтому не только интересным писателем и человеком, но и своеобразным связующим звеном с тем кругом литераторов – Гл. Успенским, Михайловским, с которым, он это чувствовал, у него нет и, видимо, не будет взаимопонимания.

Чехов весьма ревниво относился к своей общественной репутации. Прекрасно понимая, что приобщение к лику демократической литературы – как и отлучение от него – вершится Михайловским, Скабичевским и их единомышленниками произвольно и несправедливо, Чехов, однако, не мог не считаться с тем фактом, что выполняют эту миссию именно они. Среди них Короленко был не только своим, но весьма авторитетным человеком. Неудивительно, что проблема взаимопонимания и прежде всего творческого взаимопонимания с Короленко приобретала для Чехова особое, принципиальное значение.

В их убеждениях и творческой манере было много различий. Трезво отдавая себе во всем этом отчет, Чехов, однако, в данном случае ищет точек соприкосновения, выделяет среди произведений Короленко такие, в которых эта близость усматривается с наибольшей очевидностью. О тех же точках соприкосновения думает он и применительно к будущему. 17 октября 1887 года он пишет Короленко о том, как рад состоявшемуся с ним знакомству. "Говорю я это искренно и от чистого сердца. Во-первых, я глубоко ценю и люблю Ваш талант; он дорог для меня по многим причинам. Во-вторых, мне кажется, что если я и Вы проживем на этом свете еще лет 10–20, то нам с Вами в будущем не обойтись без точек общего схода. Из всех ныне благополучно пишущих россиян я самый легкомысленный и несерьезный: я на замечании; выражаясь языком поэтов, свою чистую музу я любил, но не уважал, изменял ей и не раз водил ее туда, где ей не подобает быть. Вы же серьезны, крепки и верны. Разница между нами, как видите, большая, но тем не менее, читая Вас и теперь познакомившись с Вами, я думаю, что мы друг другу не чужды. Прав я или нет, я не знаю, но мне приятно так думать".

Как видим, Чехов прибегает к тому же самоуничижительному покаянию, что и в письме к Григоровичу, и именно своими прегрешениями объясняет их некоторую непохожесть. В других случаях он будет более точен – укажет на то, что Короленко, как ему кажется, зря возится все с одной и той же темой, что он немного консервативен и придерживается отживших форм. Просматривая рассказы Короленко, изучая его манеру, писатель проведет своеобразную редактуру одного из его рассказов и при этом отбросит все то, что ему покажется стилистически неприемлемым и слабым – прежде всего описания природы, сделанные в сентиментально-романтическом, приподнятом тоне.

Чехов был прав, когда говорил Короленко, что они как художники не чужды друг другу. Эта общность определялась свободолюбием одного и другого писателя, их убежденностью в том, что человек, как скажет Короленко, – "создан для счастья, как птица для полета". Ведь эта мысль лежала в основе произведений не только Короленко, но и Чехова. Наиболее отчетливо – в цикле рассказов о вольных людях из народа, о людях, мечтающих о счастье ("Счастье").

Как ни трудно приходилось Чехову в современной литературной борьбе, его принципиальная позиция оправдывала себя. В отношениях Антона Павловича с Короленко, в его раздумьях об их "точках общего схода" проявлялась подлинная мудрость и зоркость Чехова, которая, помимо всего прочего, так же способствовала обогащению его творчества. Создавая свой цикл рассказов о вольнолюбивых людях, Чехов, судя по всему, учитывал и опыт Короленко. Мало того, несомненно и тут было творческое соревнование, и соревнование очень острое. Следы его особенно очевидны в рассказе "Мечты", написанном вскоре после опубликования "Соколинца", который Чехов считал лучшим рассказом Короленко.

Подчеркнутое в одном и другом произведении неудержимое стремление человека к свободе, широкое понимание неволи, с которой не могут смириться герои, контрастные пейзажные картины, олицетворяющие бескрылую, лишенную свободы жизнь и жизнь вольную, являются реальным свидетельством этой близости. При всем том Чехов в этом рассказе столь же самобытен, как и в других своих произведениях. Если у Короленко в "Соколинце" главное – изображение подвига во имя воли, – одиссеи Василия и его товарищей, то в "Мечтах" та же тема раскрывается в рамках бытовой прозаической беседы бродяги, родства не помнящего, и его двух конвоиров-мужиков. Но ведь в этом и состоял смысл соревнования, Чехов к тому и стремился, чтобы своими художественными средствами, по-своему решить тему, близкую Короленко.

Может быть, воспоминания об этом творческом соперничестве и дали основание Чехову много лет спустя, в день пятидесятилетия Короленко, адресовать ему следующие замечательные строки: "Дорогой, любимый товарищ, превосходный человек, сегодня с особенным чувством вспоминаю Вас. Я обязан Вам многим. Большое спасибо. Чехов".

В разнообразных по темам и стилю произведениях 1885–1887 годов рассказы о драме обездоленного темного мужика, о живущей в глубине его души мечте о вольной жизни заняли центральное место. Чехов затронул в них одну из важнейших проблем русской жизни и русской литературы и, в поисках ответов на накопившиеся роковые вопросы, вновь проявил завидную трезвость и прозорливость. Различным формам идеализации жизни патриархального крестьянства он противопоставил неприглядную картину действительного положения вещей в деревне, толстовской и народнической утопии, о непреходящей ценности особых начал жизни патриархального крестьянства, подлежащих поэтому защите и ограждению от хода истории, народную мечту о воле и счастье, которых русский мужик так и не получил в пореформенной России.

Трудно сказать, какие проблемы затрагивались в первых вариантах чеховского романа, однако, отложив его в сторону и решив написать в качестве своего первого большого произведения степную повесть, Чехов оказался во всеоружии и материала, обновленного во время путешествия на родину, и творческого опыта, накопленного им в работе над лирической прозой. И все же опыта этого оказалось недостаточно. Переход от рассказа к повести давался Чехову трудно. "От непривычки писать длинно, из постоянного, привычного страха не написать лишнее, – рассказывает Антон Павлович, – я впадаю в крайность. Все страницы выходят у меня компактными, как бы прессованными; впечатления теснятся, громоздятся, выдавливают друг друга… В общем получается не картина, а сухой, подробный перечень впечатлений, что-то вроде конспекта; вместо художественного, цельного изображения степи я преподношу читателю "степную энциклопедию".

Чехов всегда был скуп, сдержан и стыдлив, когда речь шла о его успехах. Даже ощущая, что ему что-то очень удалось, и не удержавшись, упомянув об этом, он сразу стремился перевести разговор в шутку. Зато он охотно делился сомнениями, опасениями, чувством неудовлетворенности своим трудом и его результатами. Так было и при работе над "Степью". Но вот Лазарев-Грузинский, которому Чехов, видимо, тоже рассказал о своих сомнениях, решил "утешить" его и написал в том смысле, что всяко-де бывает, не всегда все удается. На что Чехов ответил уже без всяких шуток. "На свою "Степь", – пишет он, – я потратил много соку, энергии и фосфора, писал с напряжением, натужился, выжимал из себя и утомился до безобразия. Удалась она или нет, не знаю, но во всяком случае, она мой шедевр, лучше сделать не умею, и посему Ваше утешение, что "иногда вещицы не задаются" (в случае неуспеха), утешить меня не может. Дебют, масса энергии, напряжение, хороший сюжет и проч. – тут уж едва ли подойдет Ваше "иногда". Если при данных условиях написал скверно, то при условиях менее благоприятных напишу, значит, еще хуже…"

Опасения опасениями, но итогами своей работы Чехов в глубине души был, видимо, удовлетворен. "Для дебюта в толстом журнале, – пишет он Григоровичу, – я взял степь, которую давно уже не описывали. Я изображаю равнину, лиловую даль, овцеводов… попов, ночные грозы, постоялые дворы, обозы, степных птиц и проч. Каждая отдельная глава составляет особый рассказ, и все главы связаны, как пять фигур в кадрили, близким родством. Я стараюсь, чтобы у них был общий запах и общий тон, что мне может удасться тем легче, что через все главы у меня проходит одно лицо. Я чувствую, что многое… поборол, что есть места, которые пахнут сеном…" В другом письме: "Писать весело…" Еще немного позднее: "Пишу я ее не спеша, как гастрономы едят дупелей: с чувством, с толком, с расстановкой".

"Степь" подытожила важный период творческого развития писателя, с наибольшей полнотой выявила богатейшие возможности чеховской лирической прозы – нового художественного открытия Чехова.

В чем неувядаемая прелесть этого произведения? Прежде всего в несравненной живописности. Лиловая степная даль, ветряная мельница-колдун, блуждающая на горизонте, кумачовая рубашка Егорушки, одинокий красавец тополь, удивительное по свежести и яркости описание грозы и многое-многое другое, ставшее давно хрестоматийным, не теряет своей свежести, сколько бы мы ни перечитывали эту "степную энциклопедию". Столь же совершенна и портретная живопись. Лишь на мгновение мелькнет перед нами увиденный Егорушкой в церкви местный аристократ с его тянущимся вверх подбородком или внезапно появившийся перед Егорушкой мальчик Тит – и вот они уж с нами на всю жизнь, будто знаем мы о них все и видели уже много-много раз. Что уж говорить про возчиков, про Дымова, изнывающего от тоски, не знающего, куда деть свои силы, про размахивающего руками безголосого певчего Емельяна, чернобородого глупого Кирюху, двадцатилетнего неуемного мальчишку Дениску да и других – и возчиков, и просто первых встречных людей.

И все же, как ни прекрасны нарисованные Чеховым картины и портреты, как ни покоряет нас его умение передать тончайшие оттенки настроений и переживаний главного героя и иных персонажей повести, основной секрет обаяния этого произведения, его художественной силы в особой многоплановости повествования. Отсюда и глубина и музыкальная завершенность "Степи".

В основе симфонической многоплановости "Степи" лежит особая структура повествования. Чехов то строго и бесстрастно извещает нас о тех или иных вехах путешествия Егорушки, то начинает смотреть на мир его глазами, то предстает перед нами как всеведущий человек, который знает не только настоящее, но и будущее Егорушки. А вот этот же рассказчик, воспользовавшись тем, что его герой уснул, задумывается, начинает вспоминать свое прошлое, мечтать, размышлять, философствовать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю