Текст книги "Чехов"
Автор книги: Георгий Бердников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)
Водоворот московских встреч и дел сразу с головой захлестнул писателя. В письмах он сообщает, что его трудно застать дома, так как уже с утра его рвут на части. 1 ноября пишет: "Я в Москве, и неизвестно, когда я выберусь отсюда… Здесь Горький. Я и он почти каждый день бываем в Художественном театре, бываем, можно сказать, со скандалом, так как публика устраивает нам овации, точно сербским добровольцам. Завтра оба идем к Васнецову. И так далее, и так далее – словом сказать, я еще не садился работать, а когда сяду, неизвестно". В середине ноября уже жалобы на плохое состояние здоровья – болит голова, кашель, признает, что недуги гонят его из Москвы вон, но с отъездом тянет. Наконец 11 декабря 1900 года уезжает за границу.
И опять боль разлуки. Вслед ему Ольга Леонардовна пишет: "Я не могу примириться с тем, что мы расстались. Зачем ты уехал, раз ты должен быть со мной? Вчера, когда уходил от меня поезд, и вместе с ним и ты удалялся, я точно первый раз почувствовала, что мы действительно расстаемся. Я долго шла за поездом, точно не верила, и вдруг так заплакала, так заплакала, как не плакала уже много, много лет".
И в это свидание они стали еще ближе друг к другу, но это означало, что вопрос – как поступить – не только остался, но стал еще острей. Тут же она писала ему: "Антон, знаешь, я боюсь мечтать, т. е. высказывать мечты, но мне мерещится, что из нашего чувства вырастет что-то хорошее, крепкое, и когда я в это верю, то у меня удивительно делается широко и тепло на душе, и хочется и жить и работать, и не трогают тогда мелочи жизненные, и не спрашиваешь себя, зачем живешь. А ты во мне поддерживай эту веру, эту надежду, и нам обоим будет хорошо, и не так трудно жить эти месяцы врозь, правда, дорогой мой?" Как было отказать в этом призыве, который к тому же был криком и его души? Отказать нельзя, но невозможно забыть и о своей болезни. И Чехов вновь думал, думал, думал… Думал наедине с самим собой. Ведь, кроме всего прочего, был тут вопрос, о котором он уже никак не мог говорить с Ольгой Леонардовной.
В Ницце Чехов вновь часто встречается с профессором Ковалевским. В конце января они отправляются в путешествие по Италии. М. Ковалевский в 1915 году рассказывал: "Когда я вспоминаю о Чехове, мне живо приходит на ум ночь, проведенная с ним в одном поезде по дороге в Рим (ночь с 30 на 31 января 1901 года). Нам обоим не спалось. Мы разговорились о своих планах и надеждах. "Мне трудно, – сказал он, – задаться мыслью о какой-нибудь продолжительной работе. Как врач, я знаю, что жизнь моя будет коротка".
Вот об этом и думал Чехов. По необходимости один. Она чувствовала это и писала ему: "Что у тебя на душе? Не надо только гнета, не надо едкой тоски; отдыхай, будь покоен за меня, набирайся здоровья, сил, пиши, работай, посылай мне письма, думай обо мне, питайся хорошенько, живи с комфортом и жди меня – во, сколько дел!"
Все это время Чехов не только думал о своей и ее судьбе. Он много работает.
В Ялте Станиславский и Немирович-Данченко получили от писателя обещание, что к осени он закончит "Три сестры". Но работа затягивалась, шла трудно. А тут мешали бесконечные посетители, настолько мешали, что Чехов не может скрыть своего раздражения. 18 августа 1900 года пишет: "…мне жестоко мешают, скверно и подло мешают. Пьеса сидит в голове, уже вылилась, выровнялась и просится на бумагу, но едва я за бумагу, как отворяется дверь и вползает какое-нибудь рыло". Ольга Леонардовна счастлива, что у него налаживается работа над пьесой, только не понимает, почему он не оградит себя от назойливых посетителей. Она пишет: "Милый, голубчик, ну устрани, ну сделай как-нибудь, чтобы этого не было, чтобы ты мог спокойно, не раздражаясь, работать… Я, конечно, свои занятия не могу сравнить с твоей работой, но и я оградила себя от ненужных посещений. Запираюсь у себя и сообщаю прислуге, что я перестаю существовать для кого бы то ни было. Да что я пишу, – ты все это отлично сам знаешь и понимаешь". Конечно, он понимал, но… Чехов оставался Чеховым. В очередном письме опять: "Ах, как мне мешают, если бы ты только знала!!!" И тут же: "Не принимать людей я не могу, это не в моих силах". Так все и шло без изменений все оставшиеся ему годы жизни.
Потом он болел в сентябре. 14 сентября сообщает: "Сегодня, кажется, немного лучше, пошли на поправку, но все же слабость и пустота, и скверно от сознания, что целую неделю ничего не делал, не писал. Пьеса уныло глядит на меня, лежит на столе; и я думаю о ней уныло".
На следующий день, узнав из газет, что спектакли в театре начинаются 20 сентября, сообщает, что вряд ли решится дать пьесу театру в этом сезоне, так как ему непременно надо присутствовать на репетициях. "Четыре ответственных женских роли, четыре молодых интеллигентных женщины, оставить Алексееву я не могу, при всем моем уважении к его дарованию и пониманию. Нужно, чтобы я хоть одним глазком видел репетиции".
Впрочем, пока что Чехов продолжал хворать. Хворал и тогда, когда проводил в Москву мать и остался в Ялте один на попечении садовника Арсения. Во всяком случае, 4 октября он вновь пишет, что болеет, но начал поправляться.
К. С. Станиславский неточен в своих воспоминаниях. Чехов не посылал в театр из Ялты отдельных актов своей пьесы. Он привез пьесу в Москву, не завершив над ней работу. Во всяком случае, перед отъездом из Ялты он просил Ольгу Леонардовну и не спрашивать о пьесе, так как в этом сезоне ее все равно играть не будут. А чуть раньше ей же писал: "В этом сезоне "Трех сестер" не дам, пусть пьеса полежит немножко, взопреет, или, как говорят купчихи про пирог, когда подают его на стол, – пусть вздохнет". Но театр и не мыслил своего нового сезона без пьесы Чехова. Его стали уговаривать, и кончилось это тем, что Антон Павлович отдал театру свой черновой ялтинский вариант, оговорив, что окончательный текст он даст позже, когда перепишет пьесу. Переписывая произведение, писатель вносил в него последние уточнения. Впрочем, сказать "последние" – значит сказать неточно. Отработка текста продолжалась и позже. Поэтому он всегда ставил непременным условием присылку ему корректуры, и не в верстке, а в листах, которые всегда возвращались в редакцию со множеством исправлений.
Читка пьесы в театре состоялась в присутствии автора. Потом Чехов начал дорабатывать ее и перед отъездом за границу успел передать театру два первых акта. Третий и четвертый были высланы уже из Ниццы. Театр спешно работал над новым чеховским спектаклем. Эта работа очень волновала писателя. Он все время просит Ольгу Леонардовну подробно писать ему о репетициях, волнуется, досадует, когда дело идет не так, как ему того хотелось бы, резко критикует отдельные мизансцены, дает разъяснения и советы. Конкретные советы и пояснения содержатся также в письмах Станиславскому, Вишневскому и Тихомирову, который исполнял роль Федотика.
2 января 1901 года Станиславскому: "Вы пишете, что в III акте Наташа при обходе дома, ночью, тушит огни и ищет жуликов под мебелью. Но, мне кажется, будет лучше, если она пройдет по сцене, по одной линии, ни на кого и ни на что не глядя, а 1а леди Макбет, со свечой – этак короче и страшней". В тот же день Книппер: "Опиши мне хоть одну репетицию "Трех сестер". Не нужно ли чего прибавить или что убавить?.. Не делай печального лица ни в одном акте. Сердитое, да, но не печальное. Люди, которые давно носят в себе горе и привыкли к нему, только посвистывают и задумываются часто. Так и ты частенько задумывайся на сцене, во время разговоров. Понимаешь?" Из разъяснений в письме к артисту театра И. А. Тихомирову 14 января: "Ирина не знает, что Тузенбах идет на дуэль, но догадывается, что вчера произошло что-то неладное, могущее иметь важные и при том дурные последствия. А когда женщина догадывается, то она говорит: "Я знала, я знала".
…Действительно, Соленый думает, что он похож на Лермонтова; но он, конечно, не похож – смешно даже думать об этом… Гримироваться он должен Лермонтовым. Сходство с Лермонтовым громадное, но, по мнению одного лишь Соленого".
И так чуть ли не в каждом письме. 20 января Книппер:
"Судя по письмам, все вы несете чепуху несосветимую. В III акте шум… Почему шум? Шум только вдали, за сценой, глухой шум, смутный, а здесь на сцене все утомлены, почти спят… Если испортите III акт, то пьеса пропала, и меня на старости лет ошикают. Тебя Алексеев в своих письмах очень хвалит и Вишневский тоже. Я хотя и не вижу, но тоже хвалю. Вершинин произносит "трам-трам-трам" – в виде вопроса, а ты – в виде ответа, и тебе это представляется такой оригинальной шуткой, что ты произносишь это "трам-трам" с усмешкой… Проговорила "трам-трам" – и засмеялась, но не громко, а так, чуть-чуть. Такого лица, как в "Дяде Ване", при этом не надо делать, а моложе и живей. Помни, что ты смешливая, сердитая. Ну, да я на тебя надеюсь, дуся моя, ты хорошая актриса.
Я же говорил тогда, что труп Тузенбаха проносить неудобно по Вашей сцене, а Алексеев стоял на том, что без трупа никак нельзя. Я писал ему, чтобы труп не проносили, не знаю, получил ли он мое письмо".
Если судить по большинству воспоминаний, Чехов бывал всегда растерян и застенчив, когда дело доходило до постановки его пьес, а его советы носили характер неожиданных, чаще всего парадоксальных замечаний, смысл и значение которых не так-то легко было отгадать. Как видно, это было совсем не так. Напротив, его советы отличаются не только глубиной, но и предельной точностью и ясностью. Тут нет ничего дилетантского, они профессиональны, и профессиональны в лучшем смысле этого слова. Видимо, суждения о дилетантском характере замечаний Чехова по вопросам сценической интерпретации его пьес – это еще одна легенда, с которой мы также должны решительно расстаться.
Откуда же эта легенда? Она была порождена тем, что друзья и единомышленники, единомышленники в главном и основном, – Чехов и руководители Художественного театра не всегда понимали друг друга. Такое недопонимание выявилось уже при постановке "Чайки". Чехов был больше всего недоволен исполнением роли Тригорина, которого Станиславский играл, по убеждению Чехова, совершенно ошибочно. Теперь же, при работе над "Тремя сестрами", это взаимное недопонимание приобрело для Чехова особенно тревожный характер. Станиславский, рассказывая о том, как проходил обмен мнениями после первой читки пьесы в театре, пишет, что "одни называли ее драмой, другие – трагедией, не замечая того, что эти названия приводили Чехова в недоумение". Из театра Антон Павлович ушел глубоко огорченный, не дождавшись конца обсуждения. "Оказывается, – пишет Константин Сергеевич, – что драматург был уверен, что он написал веселую комедию, а на чтении все приняли пьесу как драму и плакали, слушая ее. Это заставило Чехова думать, что пьеса непонятна и провалилась".
В этом рассказе не все точно. У нас нет никаких свидетельств, подтверждающих, что Чехов считал свою пьесу "веселой комедией". Несомненно другое, писателя не устраивало пессимистическое прочтение его произведения. В этом суть его краткого и предельно сдержанного резюме обсуждения пьесы в Художественном театре, которое содержится в письме к В. Ф. Комиссаржевской от 13 ноября 1900 года: "Три сестры" уже готовы, но будущее их, по крайней мере ближайшее, покрыто для меня мраком неизвестности. Пьеса вышла скучная, тягучая, неудобная, говорю – неудобная, потому что в ней, например, 4 героини и настроение, как говорят, мрачней мрачного". Вот этого настроения – настроения "мрачней мрачного" – и боялся Чехов. В Ницце они встретились с Немировичем-Данченко, но эти беседы лишь подтвердили его опасения. 14 января, вновь спрашивая Ольгу Леонардовну, как идет пьеса, он замечает: "Ты писала только насчет Санина и Мейерхольда, но вообще о пьесе не писала вовсе, и я подозреваю, что пьеса моя уже проваливается. И когда я здесь виделся с Немировичем-Данченко и говорил с ним, то мне было очень скучно и казалось, что пьеса непременно провалится и что для Художественного театра я больше писать не буду".
Нет, Чехов никогда не предполагал, что "Три сестры" должны восприниматься, как веселая комедия. Что же веселого в торжестве Наташи? В гибели Тузенбаха? В драме трех сестер, которых все теснее обступает наглая, торжествующая пошлость и бездуховность? Чехов никогда до этого не рисовал в своих пьесах столь мрачной картины, никогда с такой силой не клеймил в них прозу будничного существования. Но ведь и повесть "В овраге" была беспощадно правдива в обличении темных сторон современной действительности, однако это не помешало Горькому увидеть в ней крепнущую ноту бодрости и любви к жизни. И Чехов с глубоким удовлетворением принял этот отзыв. "Три сестры" писались тем же автором, и эта нота бодрости и любви к жизни звучала здесь не менее отчетливо, чем в его прозаических произведениях. Но этого не замечали в театре.
Да, это была драма будничного существования и видимого торжества пошлости, но чем беспощаднее она обнажалась, тем обоснованнее было неприятие этой жизни, стремление к жизни иной – разумной и человечной, которое и определяет лейтмотив основных действующих лиц пьесы. Всем своим существом стремятся к ней сестры, будущей счастливой жизни философствует Вершинин. Мало этого, здесь Чехов впервые вывел героев, которые на деле ищут пути к иной жизни. Таков барон Тузенбах, который не только добровольно отказывается от своего привилегированного положения, но и убежденно заявляет, что через 25–30 лет работать будет каждый, то есть что жизнь вскоре сметет все привилегированные классы русского общества. Это придавало воистину пророческое значение его словам, которые звучат уже в первом действии: "Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка, и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку". И не он один идет навстречу этой буре. Ищет пути к осмысленной, уже сегодня полезной людям работе Ирина. Собираясь ехать в школу на кирпичном заводе, она думает именно об этом.
Но раз так разворачиваются события, – если так зримо торжествует пошлость, если вместе с тем возможны не только мечты о новой жизни, но и какие-то практические действия, – то в новом свете предстает и благодушное философствование на ту тему, что жизнь сама мало-помалу изменится к лучшему, в особенности та прекраснодушная мечтательность о лучшем будущем, которая не уберегает героя от пошлости, не мешает умножать ее. Ведь Андрей Прозоров тоже философствует о будущем. Предубеждение к труду, лень, гнилая скука, равнодушие – это не абстрактные понятия в пьесе, они тоже воплощены в действующих лицах. Переписывая пьесу в Москве, потом в Ницце, Чехов и стремился в первую очередь подчеркнуть эти ведущие, определяющие черты своих героев: например, последовательность и целеустремленность Ирины, лень, равнодушие, опустошенность доктора Чебутыкина.
К великому огорчению писателя, всех этих столь важных, столь существенных оттенков в характеристике действующих лиц, оттенков в настроении, в звучании пьесы Художественный театр не улавливал, а если и улавливал, то не придавал им должного значения. Вот это и наполняло сердце Чехова глубочайшей тревогой за судьбу его детища.
Судьба этой пьесы, ее звучание так особенно остро волновали Антона Павловича потому, что она впитала в себя многое, что было лично им выстрадано.
Он писал роль Маши для Книппер, верил в нее и именно поэтому воплотил в этой роли так много своего – чеховского. "Люди, которые давно носят в себе горе и привыкли к нему, только посвистывают и задумываются часто…" Но разве не таким был сам писатель? Разве не так нес он свое горе – свою тяжкую болезнь, свои страдания и огорчения?
Чехов хорошо знал цену будничной московской жизни и в отличие от трех сестер не считал и не мог считать ее панацеей от всех бед и зол. Но не менее хорошо знал он – как все же она отличается от тусклой провинциальной жизни. И теперь, в Ялте, это и было для него основным, определяло его непреодолимое, страстное стремление в Москву! в Москву! Так и родился этот чудесный, емкий, многозначный лейтмотив трех сестер. Позже Чехов сам своеобразно признается в этом. В одном из его писем к Ольге Леонардовне читаем: "Не пишу ничего, все жду, когда разрешишь укладываться, чтобы ехать в Москву. В Москву, в Москву! Это говорят уже не "Три сестры", а "Один муж".
И все же, как бы важны ни были эти детали, главным был вопрос об основной тональности пьесы.
Устремленность в будущее не была для Чехова умозрительной идеей в духе времени, она была действительно выстрадана им, составляла глубочайшую основу его личного бытия. Недаром же Ольга Леонардовна после их решающей июльской встречи называла его в письмах "человеком будущего". Улавливали эту его особенность и другие люди, которые хорошо знали писателя в ту пору. "Эта мысль о красоте грядущей жизни, – писал А. И. Куприн, – так ласково, печально и прекрасно отозвавшаяся во всех его последних произведениях, была и в жизни одной из самых, его задушевных, наиболее лелеемых мыслей. Как часто, должно быть, думал он о будущем счастье человечества, когда по утрам, один, молчаливо подрезывал свои розы, еще влажные от росы, или внимательно осматривал раненный ветром молодой побег".
Но Чехов был трезвым человеком. Как никто другой, он остро видел, сколь далека реальная действительность, даже те люди, которые его окружают, от его высочайшего идеала. Он не мог не страдать от этого. Но, страдая и осуждая людей, и чем дальше, тем резче, он не отворачивался от них, не замыкался в гордом одиночестве провидца. Он оставался с людьми и, желая, чтобы они стали лучше, не только обличал человеческие слабости и пороки, но и пытался понять и объяснить их истоки и причины, стремился пробудить в людях лучшие стороны их души, помочь им уверовать в самих себя и вместе с тем в светлое будущее.
А. Серебров (Тихонов) рассказал в своих воспоминаниях о разговоре с Чеховым в 1902 году. "– Вот вы говорите, – передает он слова писателя, – что плакали на моих пьесах… Да и не вы один… А ведь я не для этого их написал, это их Алексеев сделал такими плаксивыми. Я хотел другое… Я хотел только честно сказать людям: "Посмотрите на себя, посмотрите, как вы все плохо и скучно живете!.." Самое главное, чтобы люди это поняли, а когда они это поймут, они непременно создадут себе другую, лучшую жизнь… Я ее не увижу, но я знаю, она будет совсем иная, не похожая на ту, что есть… А пока ее нет, я опять и опять буду говорить людям: "Поймите же, как вы плохо и скучно живете!" Над чем же тут плакать? "А те, которые уже это поняли?" – повторил он мой вопрос и, вставая со стула, грустно докончил: – Ну, эти и без меня дорогу найдут…"
Беспокойство писателя по поводу провала его пьесы, к счастью, не подтвердилось. Премьера, которая состоялась 31 января 1901 года, прошла успешно. Но понервничать Чехову пришлось долго. Перед премьерой он уехал в Италию, переезжал из одного города в другой, письма и телеграммы не попадали к нему. Картина стала для него проясняться лишь во второй половине февраля, когда он вернулся в Ялту.
Ольга Леонардовна писала Чехову 12 февраля о пьесе "Три сестры" на сцене Художественного театра: "Тот, кто ее понял, тот не выносит гнета в душе, а кто не понял – жалуется на безумно тяжелое впечатление. Если бы ты мог быть на последних репетициях, конечно, многое было бы еще лучше". Осенью 1901 года перед началом сезона Чехову предоставится возможность не только побывать на репетициях, но и кое-что уточнить в спектакле. Однако сколько-нибудь существенно изменить его общее звучание эта дополнительная режиссура, конечно, не могла.
Пройдет много времени, пока театр поймет коренные причины тех расхождений с писателем, которые имели место тогда – в самом начале XX века. 16 января 1939 года уже на первом собеседовании режиссера с участниками спектакля, которое положит начало длительной работе Немировича-Данченко по подготовке нового спектакля "Три сестры", причины эти и их последствия будут определены весьма точно. Одна из участниц беседы, Н. Н. Литовцева, скажет: "Сейчас, когда мы рассматриваем пьесу с нашей теперешней точки зрения, мы видим в ней то, чего не видели тогда: что они были отделены какой-то тоненькой стеной от той жизни, о которой они страстно мечтали и в которую хотели проникнуть. А тогда у всех нас, игравших и смотревших спектакль, было такое впечатление, что они как будто ногтями пытаются открыть тяжелую-тяжелую дверь. Полная безнадежность".
Как показывает приведенная выдержка из письма Ольги Леонардовны, а также ряд других откликов, в том числе и в печати, не все так пессимистически понимали пьесу Чехова, но все же преобладали оценки, отмечавшие именно безысходность настроения спектакля, а отсюда и его несозвучие времени.
Восприятие спектакля и его оценка осложнялись тем, что премьера в Москве, а потом и в Петербурге совпали с дальнейшей активизацией общественной жизни в стране. В это время резко обострилось студенческое движение. 11 января было опубликовано правительственное сообщение о беспорядках в Киевском университете. Вскоре приговорили к солдатчине группу петербургских студентов. Эта мера вызвала забастовки и мощные студенческие демонстрации, которые в Петербурге прошли 19 февраля и 4 марта. Демонстрация 4 марта у Казанского собора закончилась зверским избиением ее участников, после чего начались массовые аресты. Среди других были арестованы М. Горький и В. Поссе.
Жизнь все отчетливее подтверждала прозорливость писателя, глубокую историческую обоснованность его оптимистического взгляда на будущее. Но театр и его руководители не улавливали этого. Они все еще находились под властью традиционного представления о Чехове как певце и печальнике хмурых людей.
Уже во время петербургских гастролей возник вопрос о новой встрече писателя с Ольгой Леонардовной. Он звал ее в Ялту, но та не соглашалась. "Я бы приехала к тебе, – писала Книппер 21 марта, – но ведь мы не можем жить теперь просто хорошими знакомыми, ты это понимаешь. Я устала от этого скрыванья, мне тяжело это очень, поверь мне". Антон Павлович понимал ее и изъявлял готовность приехать в Москву, а она видела, что он плохо себя чувствует, и боялась его приезда. 26 марта Чехов послал ей телеграмму: "Здоров, приеду после пасхи, привет. Жду писем", но на следующий день получил встречную: "Выезжаю завтра Ялту. Ольга". И они встретились в Ялте. Ольга Леонардовна пробыла здесь с 30 марта по 4 апреля и уехала вместе с Марией Павловной, хотя могла бы пробыть и дольше. Потом они объяснялись по этому поводу в письмах. Она недоумевала: почему он не задержал ее в Ялте, когда она собралась ехать с Марией Павловной? Что же, – это было сделано из соображений приличия, спрашивала она. И тут же писала: "Мне как-то ужасно больно думать о моем последнем пребывании в Ялте, несмотря на то, что много дурили. У меня остался какой-то осадок, впечатление чего-то недоговоренного, туманного". Получив это письмо, Чехов ответил ей: "Милая, славная моя Книпшиц, я не удерживал тебя, потому что мне в Ялте противно и потому что была мысль, что все равно скоро увижусь с тобой на свободе". Однако еще до этого Чехов написал ей письмо, которое окончательно проясняло их отношения.
В конце января 1901 года Чехов и Книппер послали друг другу письма, которые имели непривычную в их переписке концовку. 28 января свое письмо из Ниццы Антон Павлович закончил так: "Будь здорова, супружница милая. Остаюсь любящий тебя…" А вот строки из письма Ольги Леонардовны, помеченные 29 января: "Ну, спи, мечтай[…] о нашей будущей жизни, супруг мой милый. Целую крепко". В предшествующем же письме она спрашивала его: "В апреле приедешь? Мы с тобой тихонько повенчаемся и будем жить вместе. Без всяких хлопот. Согласен? Целую и обнимаю крепко. Твоя Ольга".
Тема супружества потом возобновляется, но весьма неожиданно. Находясь на гастролях в Петербурге в феврале того же года, Ольга Леонардовна сообщает Чехову об очередной петербургской сплетне: "Антон, почему мне за последнее время с нескольких сторон говорят, что ты женат? Правда это?.. Будто в Екатериносл. губ. на девице, которую ты знал четыре дня? Ведь это глупости? Или это был твой брат?" В это время Антон Павлович в Ялте чувствует себя очень плохо, и это, видимо, определяет его тяжелое настроение. Да и вести в это время приходят к нему тяжелые – о расправах правительства со студентами, об арестах. Почувствовав себя несколько лучше, 7 марта Антон Павлович пишет: "Я жив и, кажется, здоров, хотя все еще кашляю неистово. Работаю в саду, где уже цветут деревья; погода чудесная, такая же чудесная, как твои письма, которые приходят теперь из-за границы. Последние письма – из Неаполя (речь идет о письмах Книппер, которые посылались Чехову за рубеж и вот только теперь догоняли его в Ялте. – Г. Б.).
Ах, какая ты у меня славная, какая умная, дуся! Я прочитываю каждое письмо по три раза – это minimum. Итак, работаю в саду, в кабинете же скудно работается; не хочется ничего делать, читаю корректуру и рад, что она отнимает время. В Ялте бываю редко, не тянет туда, зато ялтинцы сидят у меня подолгу, так что я всякий раз падаю духом и начинаю давать себе слово опять уехать или жениться, чтобы жена гнала их, т. е. гостей". И далее шутка продолжается так: "Вот получу развод из Екатеринославской губ. и женюсь опять. Позвольте сделать Вам предложение". А несколько ниже серьезно: "Я ведь тебя люблю, знай это, жить без тебя мне уже трудно". А потом чуть позже, тоже в марте, в связи с обсуждением ранее высказанного Чеховым предложения поехать в Швецию: "Мне так надоело рыскать, да и здравие мое становится, по-видимому, совсем стариковским – так что ты в моей особе получишь не супруга, а дедушку, кстати сказать".
Потом была встреча в Ялте, оставившая у Ольги Леонардовны какое-то чувство недоговоренности. Не потому ли, что Чехов так и не сказал ничего определенного о предстоящем бракосочетании? Судя по всему, он все еще думал свою нелегкую думу. Причем в первую очередь думал о ней, о том, что же принесет ей этот брак. Но ведь она любила его, любила такого, каким он был, не мыслила своей жизни без него. Он видел это, она писала ему об этом и, конечно, вновь говорила о том же во время их свидания. И Чехов наконец принимает решение. Вслед ей он пишет:
"Если ты дашь слово, что ни одна душа в Москве не будет знать о нашей свадьбе до тех пор, пока она не свершится, – то я повенчаюсь с тобой хоть в день приезда. Ужасно почему-то боюсь венчания и поздравлений, и шампанского, которое нужно держать в руке и при этом неопределенно улыбаться.
У меня все в порядке, все, кроме одного пустяка – здоровья".
В другом письме смысл последнего замечания раскрывается уже со всей определенностью. Предлагая после свадьбы поехать по Волге, потом через Астрахань на Кавказ или по Северной Двине в Соловки, далее он пишет: "Затем всю или большую часть зимы я буду жить в Москве, с тобой на квартире. Только бы не киснуть, быть здоровым. Мой кашель отнимает у меня всякую энергию, я вяло думаю о будущем и пишу совсем без охоты. Думай о будущем ты, будь моей хозяйкой, как скажешь, так я и буду поступать, иначе мы будем не жить, а глотать жизнь через час по столовой ложке".
Да, кашель, – все тот же зловещий кашель не прекращался и в эти дни. Что он сулил ему? "Только бы не киснуть, быть здоровым…" Есть ли на это хоть какая-нибудь надежда? Приехав в Москву 11 мая, 16-го он направляется на освидетельствование. Несколько позже Чехов так рассказал об этом А. Ф. Кони: "В Москве доктор Щуровский – очень хороший врач – нашел у меня значительные ухудшения; прежде у меня было притупление только в верхушках легких, теперь же оно спереди ниже ключицы, а сзади захватывает верхнюю половину лопатки".
Заключение было убийственное. Ни Ялта, ни Ницца не приостановили процесса, напротив, он шел, и шел угрожающе быстро. Сомнений для Чехова-врача больше не оставалось. Дни его действительно были сочтены. Сколько еще оставалось прожить? Он не знал этого, но отчетливо понимал – оставшийся отрезочек жизни очень невелик, катастрофически мал. Нужно было по-хозяйски распорядиться им. И Чехов распорядился: 25 мая 1901 года состоялась их свадьба в церкви Воздвижения на Овражке, в Воздвиженском переулке на Плющихе. Из родственников во время бракосочетания присутствовали в качестве шаферов брат и дядя невесты. Заехав ненадолго к матери Ольги Леонардовны, они оттуда прямо направились на вокзал. По совету того же доктора Щуровского решили ехать в Уфимскую губернию в санаторий, где Чехов должен был принять курс лечения кумысом. В тот же день в Ялту была направлена телеграмма Евгении Яковлевне: "Милая мама, благословите, женюсь. Все останется по-старому. Уезжаю на кумыс". И далее адрес санатория.
Эта фраза – "все останется по-старому" – тоже таила в себе скрытый драматический смысл. Отношения Антона Павловича и Ольги Леонардовны развивались на глазах у Евгении Яковлевны и Марии Павловны, и Чехов видел, что воспринимают этот роман мать и сестра весьма ревниво. Когда Антон Павлович звал Ольгу Леонардовну после петербургских гастролей приехать в Ялту, а она отказывалась, то смущала ее не только и не столько ложность ее положения вообще. В первую очередь она думала о сложности ее положения именно в доме Чехова. Мы видели, сразу после своего июльского пребывания на Белой даче, Ольга Леонардовна вспоминала о радостных сторонах их встречи, но вот теперь из ее писем выясняется, что далеко не все было тогда безоблачно. 9 марта она пишет Антону Павловичу: "Опять скрываться, опять страдания матери, прятки, мне это, право, тяжело, поверь мне". 21 марта: "Я устала от этого скрывания, мне тяжело это очень, поверь мне. Опять видеть страдания твоей матери, недоумевающее лицо Маши – это ужасно! Я ведь у вас между двух огней".
Надо думать, эта сложность сохранилась и в последний приезд Ольги Леонардовны. Видимо, поэтому и не стал Чехов удерживать ее, когда она собралась ехать в Москву с Марией Павловной. И вот теперь надо было разрубить и этот драматический узел. Антон Павлович попробовал как-то подготовить Марию Павловну. 20 мая, сообщая ей о заключении доктора Щуровского и о его рекомендации ехать на кумыс, он тут же писал: "Уж я не знаю, что мне делать, как быть. Ехать одному скучно, жить на кумысе скучно, а везти с собой кого-нибудь было бы эгоистично и потому неприятно. Женился бы, да нет при мне документов, все в Ялте, в столе".