Текст книги "Чехов"
Автор книги: Георгий Бердников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
Там же, в Богимове, Чехов закончил свою работу над "Дуэлью", которую начал, видимо, вскоре после возвращения с Дальнего Востока. Не исключена возможность, что при этом он имел перед собой первоначальный вариант повести 1888 года, где некий порядочный человек увозил от другого порядочного человека жену и много философствовал по этому поводу.
Несомненно одно – в "Дуэли" писатель обратился к своим кавказским впечатлениям 1888 года. Пригодились Чехову и его студенческие размышления на тему о направлении и смысле естественноисторического эволюционного процесса, как и материалы упоминавшейся выше журнальной полемики по вопросам социального дарвинизма. Философские концепции зоолога фон Корена, представлявшие собой своеобразное попурри на темы социального дарвинизма, имели и более свежие источники. Это были долгие споры с соседом по даче Вагнером. По воспоминаниям Михаила Павловича, это были дебаты "о модном тогда вырождении, о праве сильного, о подборе и так далее, легшие потом в основу философии фон Корена… Интересно, что, побывав на Сахалине, Антон Павлович во время таких разговоров всегда держался того мнения, что сила духа в человеке всегда может победить в нем недостатки, полученные в наследственность. Вагнер утверждал: раз имеется налицо вырождение, то, конечно, возврата обратно нет, ибо природа не шутит; а Чехов возражал: как бы ни было велико вырождение, его всегда можно победить волей и воспитанием". По сути дела, эта чеховская мысль и определяет общую художественную структуру повести "Дуэль".
Писатель не щадит Лаевского и его сожительницу Надежду Федоровну. Основная сюжетная линия повести включает в себя цепь событий, которые свидетельствуют о все более глубоком падении этих героев, все нагляднее выявляют их нравственную нечистоплотность, показывают, как все глубже увязают они в трясине лжи.
Параллельно этой линии и в связи с ней идет развитие философских споров. Чем очевиднее становится неприглядность жизни Надежды Федоровны и Лаевского, тем настойчивее и увереннее излагает фон Корен свои мысли о естественном отборе, борьбе за существование, тем безапелляционнее утверждает, что общество обязано освобождаться от неполноценных людей, подобных Лаевскому, то есть уничтожать их или, на худой конец, изолировать – отправлять на каторжные работы или в какое-нибудь другое исправительное заведение.
Так исподволь назревает кризис – обострение отношений между Лаевским и фон Кореном и, наконец, ссора и вызов на дуэль. Эта основная сюжетная кульминация осложняется кризисом в отношениях Лаевского и Надежды Федоровны, вызванного безобразной сценой в доме Мюридова в ночь накануне дуэли.
Философские построения фон Корена, несмотря на их логическую стройность, не встречают поддержки у героев повести. "Если людей топить и вешать… то к черту твою цивилизацию, к черту человечество! К черту!" – говорит Самойленко зоологу. Столь же неприемлемы они и смешливому дьякону, не говоря уже о Лаевском – главном оппоненте фон Корена. И все же в художественном плане именно дуэль оказывается кульминацией этих споров. Получив в руки пистолет, фон Корен оказывается перед необходимостью на деле продемонстрировать свою убежденность и последовательность, воочию подтвердить свои неоднократные заверения, что в случае необходимости рука бы у него не дрогнула.
Таким образом, сюжетная кульминация тугим узлом завязывает и бытовую линию, и линию философских споров.
Основной идейный замысел определяет не только внутреннюю взаимосвязь этих двух линий, не только единство развития действия, но и своеобразное разрешение конфликтной ситуации.
В самом деле, как бы ни складывались отношения фон Корена и Лаевского, как и других персонажей повести, все решает в конечном счете проблема внутренних возможностей человека. Без знания этих возможностей, убежден Чехов, нельзя дать уверенный ответ на те проблемы, о которых ведутся в повести философские споры, а вместе с тем определить и правоту их участников. Вот почему подлинной кульминацией действия является не дуэль как таковая, а связанный с ней духовный кризис, переживаемый основными действующими лицами, в первую очередь Лаевским и Надеждой Федоровной.
Находясь накануне дуэли в состоянии глубокого духовного потрясения, Лаевский приходит к ясному пониманию, что вся его жизнь была ложью, что он никогда ничего не делал для людей, а только разрушал. Теперь он видит, что и падение Надежды Федоровны дело его рук, которое лишь завершили ее любовники, эти отвратительные люди – Кирилин и Ачмианов. Тем самым рушатся и все философские построения, которые должны были оправдать его неприглядную жизнь, – все его ссылки то на пресловутое вырождение, то на участь "лишнего человека" или современного Гамлета, то на толстовскую критику цивилизации, наконец, – на толстовскую "Крейцерову сонату".
Внутренний мир Лаевского и Надежды Федоровны раскрывается Чеховым как текучий и изменчивый, полный глубоких противоречий. Одновременно выявляется и лживость героев, их неискренность, виляние перед людьми и самими собой и вместе с тем – все более острый конфликт каждого из них со своей совестью. Отсюда резкие смены настроения и физического состояния героев. Отсюда и обоснованность, подготовленность того духовного очистительного кризиса, который переживают они в грозовую ночь накануне дуэли.
Показ бесплодности и несостоятельности идей всеобщей любви, полемика с "Крейцеровой сонатой", протест против приниженного и зависимого положения женщины в обществе – все это означало дальнейший отход Чехова от толстовского морализма. Однако чем последовательней освобождался Чехов от толстовского влияния, тем заметнее сказывались положительные результаты учебы у Толстого-художника. В "Дуэли" эти положительные результаты видны, быть может, особенно наглядно. В сложную, глубоко оригинальную художественную структуру этого произведения органически входит своеобразный чеховский метод психологического анализа, восходящего к толстовской "диалектике человеческой души", к толстовскому обличению нравственной фальши и лжи.
В процессе духовного кризиса Лаевский приходит, казалось бы, к той же точке зрения на свою жизнь, которую до этого отстаивал фон Корен. Но эта видимая победа зоолога – победа еще накануне дуэли, – является в действительности его полным поражением, так как камня на камне не оставляет от его логических построений, основанных на вере не в человека, а в идею насилия. Дуэль лишь обнажает это его поражение. Именно здесь, после нравственного возрождения Лаевского, его примирения с Надеждой Федоровной, становится очевидно, что последовательность и непреклонность фон Корена преступны. В самом деле, ведь только внезапный окрик дьякона спасает его от убийства. Заключительная глава лишь фиксирует поражение зоолога, а вместе с тем и крушение его философских построений.
"Дуэль" явилась началом предпринятого Чеховым в девяностые годы фронтального смотра идейного достояния своих современников. Выводы были достаточно грустными. Писатель, несомненно, солидарен с Лаевским, когда тот, проводив фон Корена и еще раз взвесив пережитое, приходит к заключению: "Никто не знает настоящей правды", то есть никто не знает бесспорных ответов на жгучие вопросы жизни. Но жизнь идет и идет вперед. Люди упорны и настойчивы. Лодку, на которой плывет фон Корен к стоящему на рейде пароходу, волны отбрасывают и отбрасывают назад. И все же она будет идти вперед, пока гребцы не достигнут цели. Так, думает Лаевский, и люди, которых, несмотря на все ошибки, неуклонно ведет вперед "жажда правды и упрямая воля". Эти слова и явились главным философским выводом, к которому Чехов стремился привести своих читателей.
В "Дуэли" писатель обращался, по сути дела, к тем же вопросам, которые волновали его и на каторге, и тогда, когда он писал рассказ "Бабы". Как показала повесть, нравы, господствующие среди интеллигенции, мало чем отличались от морали в иных слоях русского общества.
Фон Корен требует репрессивных мер для Лаевского и его сожительницы, как и для людей, им подобных, потому, что они отклоняются от нормы. Но как понимает он эту норму? "То, что девки душат своих незаконно прижитых детей и идут на каторгу, и что Анна Каренина бросилась под поезд, и что в деревнях мажут ворота дегтем" – все это кажется естественным зоологу. "Это, братец, – заявляет он, – единственное, что уцелело от естественного подбора, и не будь этой темной силы… человечество выродилось бы в два года". И он предлагает дополнить эту темную силу сознательной борьбой с людьми, отклоняющимися от нормы, обезвреживая, то есть, как он сам поясняет, уничтожая их. Намного ли это отличается от убеждений Матвея Саввича и Дюди, от принципиальных устоев Сахалина? А чем отличается от того же Дюди добрейшая Мария Константиновна, которая искренне убеждена, что это Надежда Федоровна погубила молодость Лаевского, так как "всегда виноваты женщины"? Похожа на них и кухарка Ольга, которая живет с законным мужем и поэтому считает себя лучше и выше Надежды Федоровны. В результате получается, что солдатка Машенька ("Бабы") и Надежда Федоровна, читавшая Спенсера, оказываются одинаково бесправными и беззащитными.
Кто же должен нести ответственность за эти нравы? Конечно, сами люди, считает Чехов. Каждый должен осознать меру личной ответственности. К этой мысли и приходит Лаевский в судную ночь. "Доброта и великодушие Самойленка так же мало спасительны, – заключает он, – как смешливость дьякона или ненависть фон Корена. Спасения надо искать только в себе самом, а если не найдешь, то к чему терять время, надо убить себя, вот и все…" Этот вывод был настолько важен для Чехова, что несколько позже он вновь повторил его, на этот раз в публицистической статье, повторил с предельной определенностью и жесткостью.
Публикация "Дуэли" несколько затянулась. Писатель сам просил подождать, пока он не вернется с дачи в Москву, чтобы регулярно читать корректуру. Затянулась и потому, что "Дуэль" в "Новом времени" печаталась небольшими кусочками. В результате последняя главка увидела свет лишь 27 ноября. И вот буквально вслед за этой публикацией – 7 декабря, там же – в "Новом времени", Чехов помещает фельетон "В Москве", представляющий собой острую сатиру, направленную против "московских Гамлетов" – людей, которые жили той же жизнью, что Лаевский.
Перечислив неприглядные особенности своей жизни – собирательные черты "московских Гамлетов", – герой этого памфлета приходит к весьма трезвой самооценке.
"А между тем ведь я мог бы учиться и знать все; если бы я совлек с себя азиата, то мог бы изучить и полюбить европейскую культуру, торговлю, ремесла, сельское хозяйство, литературу, музыку, живопись, архитектуру, гигиену; я мог бы строить в Москве отличные мостовые, торговать с Китаем и Персией, уменьшить процент смертности, бороться с невежеством, развратом и со всякою мерзостью, которая так мешает нам жить; я бы мог быть скромным, приветливым, веселым, радушным; я бы мог искренно радоваться всякому чужому успеху, так как всякий, даже маленький, успех есть уже шаг к счастью и к правде.
Да, я мог бы! Мог бы! Но я гнилая тряпка, дрянь, кислятина, я московский Гамлет. Тащите меня на Ваганьково!"
В заключение "московский Гамлет" вспоминает услышанный им как-то совет:
"– Возьмите вы кусок телефонной проволоки, и повесьтесь вы на первом попавшемся телеграфном столбе! Больше вам ничего не остается делать".
Видимо, Чехов все же опасался, что нарисованное им духовное возрождение Лаевского может быть истолковано "московскими Гамлетами" в свою пользу, стать дополнительным аргументом для оправдания их неприглядной жизни. Фельетон полностью исключал такую возможность.
В Москву с дачи возвратились в первых числах сентября. Началась московская жизнь, которая кажется Чехову на этот раз особенно тягостной. Это чувство глубокой неудовлетворенности Антон Павлович с горечью высказал 19 октября 1891 года: "Ах, подруженьки, – писал он, – как скучно! Если я врач, то мне нужны больные и больницы; если я литератор, то мне нужно жить среди народа, а не на Малой Дмитровке, с мангусом. Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни, хоть маленький кусочек, а эта жизнь в четырех стенах без природы, без людей, без отечества, без здоровья и аппетита – это не жизнь…"
Здоровье не радовало. Особенно трудно пришлось Чехову в ноябре месяце, когда он тяжело переболел, как он думал, инфлюэнцей. 18 ноября он писал: "Я продолжаю тупеть, дуреть, равнодушеть, чахнуть и кашлять и уже начинаю подумывать, что мое здоровье не вернется к прежнему своему состоянию. Впрочем, все от бога. Лечение и заботы о своем физическом существовании внушают мне что-то близкое к отвращению. Лечиться я не буду. Воды и хину принимать буду, но выслушивать себя не позволю". Это новое упоминание о прослушивании не было случайно. К каким катастрофическим последствиям может привести его заболевание, Чехову напомнила смерть тетушки Федосии Яковлевны Долженко. В семье Чеховых это была очередная жертва чахотки.
Однако, как всегда в таких случаях, Антон Павлович не позволил мрачным мыслям овладеть его сознанием. Болезнь не мешает ему все активнее включаться в ту самую общественную деятельность, на отсутствие которой он жаловался 19 октября.
Неурожайное лето 1891 года больно ударило по нищему, закабаленному русскому крестьянству. Уже к осени стало ясно, что ряду губерний недород грозит вымиранием.
Народное бедствие всколыхнуло передовую русскую общественность. Преодолевая сопротивление царских властей, многие пытались организовать посильную помощь голодающим. Включился в эту работу и Чехов. Он принимает участие в сборе средств, выезжает в Нижегородскую и Воронежскую губернии, ведет по вопросам помощи голодающим оживленную переписку, внимательно наблюдает за всем происходящим в стране. В октябре гневно откликается на решение правительства, запрещавшее частную инициативу оказания помощи голодающим. В то же время восторженно отзывается о деятельности Толстого. 11 декабря 1891 года Антон Павлович пишет: "Толстой-то, Толстой! Это, по нынешним временам, не человек, а человечище, Юпитер. В "Сборник" он дал статью насчет столовых, и вся эта статья состоит из советов и практических указаний, до такой степени дельных, простых и разумных, что… статья эта должна быть напечатана не в "Сборнике", а в "Правительственном вестнике". А несколько раньше, рассказывая о ходе дел, о том, что частная инициатива была подрезана правительством в самом начале, пишет: "Все повесили носы, пали духом; кто озлился, а кто просто омыл руки. Надо иметь смелость и авторитет Толстого, чтобы идти наперекор всяким запрещениям и настроениям и делать то, что велит долг".
Так поступал и Чехов, поступал, явно не считаясь со своим здоровьем. Во время поездки по Нижегородской губернии в январе 1892 года попал в метель и сильно простудился. Вернулся в Москву совершенно больным и, не успев как следует поправиться, вновь поехал, на этот раз в Воронежскую губернию.
Записная книжка Чехова этого времени сохранила заметки, свидетельствующие, что во время поездок он самым тщательным образом изучал положение дел на местах. Вот одна из записей: "В октябре приходили… по 400 ч-к с просьбой о пособии. Муж, жена, мать, 5 детей ели 5 дней похлебку из лебеды. Не едят по 2–5 дней – это зауряд. При мне в метель мужик и баба пришли за 8 верст просить пособия".
Творческим откликом на народное бедствие явился рассказ "Жена", написанный Чеховым в ноябре 1891 года. В заключение рассказа доктор Соболь так оценивает все, что он наблюдает во время голода: "Пока наши отношения к народу будут носить характер обычной благотворительности, как в детских приютах или инвалидных домах, до тех пор мы будем только хитрить, вилять, обманывать себя и больше ничего… По самому скромному расчету, считая по 7 коп. на душу и но 5 душ в семье, чтобы прокормить 1000 семейств, нужно 350 руб. в день. Этой цифрой определяются наши деловые обязательные отношения к 1000 семейств. А между тем мы даем не 350 в день, а только 10 и говорим, что это пособие, помощь, что за это ваша супруга и все мы исключительно прекрасные люди, и да здравствует гуманность. Так-то, душа моя! Ах, если бы мы поменьше толковали о гуманности, а побольше бы считали, рассуждали да совестливо относились к своим обязательствам! Сколько среди нас таких гуманных, чувствительных людей, которые искренне бегают по дворам с подписными листами, но не платят своим портным и кухаркам. Логики в нашей жизни нет, вот что! Логики!"
Как видим, Чехов был весьма последователен в своих суждениях о русской жизни. И еще в одном он был последователен до конца. Прекрасно отдавая себе отчет в никчемности благотворительной деятельности, никчемности по большому счету, все более уверенно говоря о необходимости коренного переустройства жизни, писатель, однако, сам делал все возможное, все, что позволяли его силы и средства, чтобы оказать посильную помощь народу. Противоречие? Нет. Он презирал людей безразличных, черствых, был абсолютно убежден, что забота о нуждах народа является проявлением элементарной человечности. Но не менее презирал он и тех сытых и самодовольных благотворителей, которые видели в благотворительности панацею от всех зол.
Лика Мизинова
В ноябре 1891 года, когда кончилась публикация «Дуэли», Чехов написал рассказ «Попрыгунья». Вслед за тем был написан фельетон «В Москве».
Рассказ "Попрыгунья" – новый чеховский шедевр – проникнут теми же мыслями и настроениями: глубоким презрением к пустой трате величайшего достояния человека – его жизни, глубоким уважением к целеустремленному самоотверженному труду. Не случайно же первоначальное заглавие рассказа было "Великий человек". Чехов отказался от него, так как признал его претенциозным и, видимо, несоответствующим характеру рассказа – не героического, а лирико-иронического по тону и стилю.
Чехов и раньше нередко использовал различные формы иронического повествования, вкрапливая их в свои рассказы. Но в "Попрыгунье" оно стало основным конструктивным принципом. Вначале, как бы сливаясь со своей героиней, писатель рисует ее жизнь такой же светлой и радостной, какой она представляется ей самой, в умиленных тонах описывает ее дом, ее салон, ее окружение, ее погоню за знаменитостями. И лишь отдельные, вскользь брошенные фразы слабо высвечивают скрытую горькую иронию автора. Так, обстоятельно рассказав о погоне Ольги Ивановны за все новыми и новыми знаменитостями, он в конце вдруг замечает: "Для чего?" Дальше ирония становится очевиднее и острее. Описав неудачный приезд Дымова на дачу, сообщив, что он, наскоро выпив стакан чая и кротко улыбаясь, пошел обратно на станцию, чтобы выполнить поручение своей обаятельной супруги, Чехов в заключение пишет: "А икру, сыр и белорыбицу съели два брюнета и толстый актер". Однако постепенно характер повествования меняется, идиллия оборачивается картиной действительной жизни "попрыгуньи" – мизерной, духовно нищенской, нелепой и грязной. Но Чехову при этом уже не требуется обличительного тона. Его с лихвой заменяет внутренняя энергия потаенного негодования и презрения, накопившаяся в начале повествования, иронический смысл которого теперь становится очевиден. Именно столкновение видимой умилительной безмятежности и неприглядной сути жизни "попрыгуньи" подводит нас к финалу рассказа, где все окончательно ставится на свои места и каждый из героев предстает перед нами в своем истинном облике.
Отклики на "Попрыгунью" были весьма своеобразны. В литературных кругах Москвы не обратили внимания ни на смысл, ни на художественные достоинства этого очередного чеховского шедевра. Зато не было конца пересудам по поводу прототипов "Попрыгуньи". 29 апреля 1892 года Чехов писал в Петербург: "Можете себе представить, одна знакомая моя, 42-летняя дама, узнала себя в двадцатилетней героине моей "Попрыгуньи"… и меня вся Москва обвиняет в пасквиле. Главная улика – внешнее сходство: дама пишет красками, муж у нее доктор, и живет она с художником". Дамой этой была Кувшинникова. Но узнала себя не только она. Пожелал узнать себя в рассказе и Левитан. Узнал и оскорбился. По воспоминаниям Михаила Павловича, дело чуть не дошло до вызова Чехова на дуэль. Вызова не последовало, но давние приятельские отношения с Чеховым Левитан прервал. Разрыв этот продлился несколько лет.
Предыстория этого конфликта относится к весне 1891 года. По воспоминаниям Михаила Павловича, как только они поселились под Алексином, сразу пригласили Лику Мизинову – "прекрасную Лику", которая вскоре и приехала вместе с Левитаном. По дороге, на пароходе они познакомились с Былим-Колосовским, который от них и узнал, что Чехов снял дачу вблизи от его имения. Пробыла Лика у Чеховых недолго. Побывала вместе с ними в гостях у Былим-Колосовского и уехала. 17 мая 1891 года Антон Павлович писал быстро упорхнувшей от них "золотой, перламутровой и фильдекосовой Лике" о предстоящем переезде на новую дачу и приглашал ее приехать "нюхать цветы, ловить рыбку, гулять и реветь". Веселое письмо, которое Чехов подписал так: "Ваш известный друг Гунияди-Янос". Имя, которое присвоил себе Чехов… означало название слабительного лекарства. За этим шуточным письмом последовали и другие, тоже полные неистощимого юмора. Однако, как показало время, за фейерверком шуток скрывалась не такая уж простая ситуация.
Что мы знаем об интимной личной жизни писателя этого времени? Чехов не любил откровенничать, не любил рассказывать о своих "победах". Надо ли удивляться, что и для людей, хорошо знавших Антона Павловича, входивших в его ближайшее окружение, многое в личной жизни писателя оставалось за семью печатями. Меж тем он нравился женщинам. Лазарев-Грузинский рассказывает:
"В восьмидесятых годах, когда я познакомился с Чеховым, он казался мне очень красивым, но мне хотелось услышать женское мнение о наружности Чехова, и я спросил одну женщину исключительной красоты, когда-то встречавшуюся с Чеховым, что представлял собой Чехов на женский взгляд?
Она ответила:
– Он был очень красив…"
Об успехе писателя у женщин свидетельствует и Немирович-Данченко, но объясняет его по-иному. "Русская интеллигентная женщина, – писал он, – ничем в мужчине не могла увлечься так беззаветно, как талантом. Думаю, что он умел быть пленительным…" Бунин отметил еще одну глубокую причину этого успеха: "…Удивительно знал он женское сердце, тонко и сильно чувствовал женственность, среди образов, рождавшихся в его мечте, есть образы пленительные, много было любивших его, и редко кто умел так, как он, говорить с женщинами, трогать их, входить с ними в духовную близость…"
Да, любивших Чехова было, судя по всему, много, но подчас он, видимо, и не подозревал этого. А тогда, когда знал? Чаще всего мы можем лишь гадать, какие ответные чувства вызывали эти женщины у Антона Павловича.
Летом 1889 года, когда истерзанный болезнью и смертью брата Чехов оказался в Одессе, состоялось его знакомство с молодой актрисой Малого театра Глафирой Викторовной Пановой, недавно перешедшей из балетной труппы театра в драматическую. В Одессе Панова выступала в роли Негиной ("Таланты и поклонники"), Эльвиры ("Дон-Жуан"), Марьяны ("Тартюф"). В письмах Чехова есть упоминания об этом знакомстве, но лишь воспоминания современников дают основание предполагать, что это было не только знакомство, но и увлечение. Однако чрезвычайно кратковременное. Потом жена актера Ленского пыталась даже сосватать их, но Чехов решительно уклонился от этих непрошеных хлопот.
Наиболее близким женским окружением писателя были подруги Марии Павловны, завсегдатаи в чеховском доме. Все они стали друзьями и Антона Павловича. Молодой писатель, быстро приобретавший широкую популярность, веселый, обаятельный человек, стал душой этой жизнерадостной, веселой компании. Видимо, кое-кто из этого девичьего окружения испытывал к Чехову чувства более чем дружеские. Был забавный эпизод. Когда Чехов, направляясь на Сахалин, сел в Ярославле на пароход, там же оказалась одна из подруг Марии Павловны – Кундасова, прозванная в семье Чеховых "Астрономкой". Потом некоторые черты этой девушки перейдут к Рассудиной, одной из героинь повести "Три года". Любопытно, как Чехов сообщал об этой неожиданной встрече на пароходе. "Со мной, – пишет он Марии Павловне, – едет Кундасова. Куда она едет и зачем, мне неизвестно. Когда я начинаю расспрашивать ее об этом, она пускается в какие-то весьма туманные предположения о ком-то, который назначил ей свидание в овраге около Кинешмы, потом закатывается неистовым смехом и начинает топать ногами или долбить своим локтем о что попало… Проехали и Кинешму, и овраги, а она все-таки продолжает ехать, чему я, конечно, очень рад. Кстати: вчера первый раз в жизни видел я, как она ест. Ест она не меньше других, но машинально, точно овес жует". Ситуация была и комичная, и неожиданная. Судя по всему, от Кундасовой такого внимания Чехов никак не ожидал.
В октябре 1889 года в круг Марии Павловны вошла Лидия Стахиевна Мизинова, начинающая преподавательница русского языка, коллега Марии Павловны по гимназии Ржевской. Молоденькая девятнадцатилетняя девушка сразу поразила братьев Чеховых своей редкой красотой. "Лидия Мизинова, – так называемая Лика, – писала Т. Л. Щепкина-Куперник, – была девушкой необычайной красоты, настоящая "Царевна Лебедь" из русской сказки; ее пепельные вьющиеся волосы, чудесные серые глаза под очень темными бровями, вся необыкновенная мягкость и непередаваемая прелесть в соединении с полным отсутствием ломания и даже слегка суровой простотой делали ее обаятельной. Она как будто не только не понимала, как она красива, но стыдилась и обижалась, если об этом заводили речь; но как ни старалась, не могла помешать тому, что на нее оборачивались на улицах и засматривались в театрах". Вдобавок к тому оказалось, что она весьма общительный человек. Веселая и остроумная, она умела оживленно поддерживать острый непринужденный разговор, шутить и отшучиваться. Скоро "прекрасная Лика" стала всеобщей любимицей и завсегдатаем в доме Чеховых. Судя по шуточной надписи на книге, которую ей дарит Чехов, у них быстро складываются самые добрые отношения. Весной 1890 года она немало поработала в Румянцевской библиотеке, делая для Чехова выписки из редких книг. Потом была на Ярославском вокзале в числе провожавших Чехова в далекое путешествие.
Письма Чехова из Богимова весны 1891 года, казалось бы, продолжали те непринужденные отношения, которые установились у него со "златокудрой девой" с первых дней ее появления в доме. Однако все было куда сложнее. В обстановке веселых бесед и дружеских пикировок между ними складывались очень нелегкие отношения.
Много позже, в 1898 году, Лика направит Чехову из Парижа свою фотографию и на обороте ее напишет апухтинскую строфу:
Будут ли дни мои ясны, унылы,
Скоро ли сгину я, жизнь погубя, —
Знаю одно, что до самой могилы
Помыслы, чувства, и песни, и силы – —
Все для тебя!
Далее следовала приписка: «Я могла написать это восемь лет тому назад, а пишу сейчас и напишу через десять лет».
Тогда за плечами были уже годы этих сложных отношений, полных недомолвок, несбывшихся ожиданий, скрытой и явной полемики.
Леонид Гроссман, автор обстоятельного исследования "Роман Нины Заречной", в поисках ключа к этим отношениям безоговорочно принял версию Лики, сводившуюся к тому, что Чехов не нашел в себе силы чувства и душевной широты, чтобы ответить на ее искреннюю и глубокую любовь. "Златокудрая" девушка с оригинальным характером, – писал Л. Гроссман, – несомненно, нравилась ему. Но он не решался переступить границ, опасаясь неразрывных связей. Только гораздо позже брак показался ему жизненной ценностью, но это произошло уже перед лицом приближающейся смерти". Дело, следовательно, не в характере отношений Чехова и Лики, а в его отрицательном отношении к брачным узам как таковым. Отсюда и вывод исследователя. "Итак, – писал он, – романа не было, была только несчастная любовь Лики. Это совершенно непререкаемо вытекает из ее поздних писем к Чехову, полных упреков, возмущения и самой горестной иронии. Она негодует по-лермонтовски —
За жар души, растраченный в пустыне…"
Та же версия – версия Лики – сочувственно излагается Гроссманом и в другом варианте. "Из писем Мизиновой явствует, – писал исследователь, – что в ее отношениях с Чеховым создалась известная "тургеневская" ситуация: смелая девушка открыто заявляет любимому человеку о своем чувстве к нему, но он отказывается от счастья ради сохранения своей независимости ("Ася", "Рудин")".
Впрочем, это уже нечто большее, чем следование версии Лики. В самом деле, ведь даже в признании Мизиновой 1898 года речь идет о том, что она могла бынаписать эти слова и восемь лет назад. Могла бы, но почему-то не написала. Так, во всяком случае, оглядываясь на прошлое, оценивает она сама свои предшествующие объяснения с Чеховым.
Непроста, следовательно, даже версия Лики. А ведь была еще и точка зрения Чехова. По многим причинам трудно уловимая, но все же совершенно отличная от версии Лики. И самое главное – были их реальные отношения, имевшие свою логику развития. И, как показали события, – логику неумолимую, которую, как только она определилась, уже не властны были изменить ни Чехов, ни Лика.
К январю 1891 года относится начало их переписки. Свое первое письмо Антону Павловичу Лика послала 9 января, на третий день после его отъезда в Петербург. Чехов отвечает ей 11 января. Письмо Лики нервное и сбивчивое, что же касается ее настроения, то оно, видимо, было и того сбивчивей. Так она сообщает, что утром написала ему письмо, которое было "сплошной плач", но уничтожила его, и вот теперь пишет уже в другом тоне, пишет и не может сама понять, как утром могла "написать такое мрачное письмо". Теперь ей уже "кажется, что все это вздор…".
Ответное письмо Чехова начинается шуткой. "Думский писец!" – обращается он к Лике, которая служила в это время в городской думе. Шутливый тон сохраняется на протяжении всего письма, но как он многокрасочен, этот фейерверк шуток! Вот о деле – благодарность за присланную для сахалинских школ программу. Чехов сообщает, что завтра же отправит эту программу… "в каторгу", и тут же поясняется: "т. е. на Сахалин. Большое Вам спасибо и поклон в ножки". Здесь шутка только легко обрамляет искреннюю благодарность и, пожалуй, что-то похожее на неясность.
Далее речь идет о той части письма Лики, где она по-своему характеризовала петербургскую поездку Чехова, проявляя при этом полное непонимание душевного состояния своего собеседника. Как сказать ей об этом? Чехов пишет: "Насчет того, что я успел уже пообедать и поужинать 5 раз, Вы ошибаетесь: я пообедал и поужинал 14 раз. Хандры же, вопреки Вашей наблюдательности, в Москве я не оставил, а увез ее с собою в Петербург". Вот и новая разновидность шутки. Шутка на этот раз должна ослабить чувство досады, облечь скрытый упрек в предельно деликатную форму.