355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шолохов-Синявский » Беспокойный возраст » Текст книги (страница 21)
Беспокойный возраст
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:47

Текст книги "Беспокойный возраст"


Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)

Едва начинало светать, Максим уехал на аэродром, вылетел местным самолетом в Степновск, а вечером уже мчался из Внуковского аэропорта в Москву. Всю дорогу он путался во множестве догадок. Слово «несчастье» жгло его мозг. По пути с аэродрома он хотел заехать сначала к Нечаевым, но вспомнил, что это могло быть неприятно отцу, и скрепя сердце отправился домой.

И вот он снова дома – те же уютные комнаты, ковры, удобная мебель, тишина. Мать тут же, у порога, кинулась ему на шею, прижала голову к груди, заплакала. Поцеловала его и прослезилась всегда хмурая Перфильевна.

Максим огляделся. Более трех месяцев не был он дома, но ему казалось, он не был три года. И комнаты как будто уменьшились, стали темнее по сравнению с солнечным степным простором Ковыльной, и вещи утратили свою прежнюю обязательность и значительность, и сам он точно вырос, стал выше, и собственная комната сделалась как будто ниже, теснее, утратила свой прежний уют – все в ней словно выцвело и не заслуживало внимания.

– Боже мой, Максик, какой ты стал великан! Гляди, как раздался в плечах! А загорел – прямо арап, – восторгалась Валентина Марковна. – Поздоровел мой сыночек. Ну, идем скорее к отцу, – заторопила она..

Максиму не терпелось знать о главном, но он страшился начинать расспросы и как можно спокойнее спросил:

– Что с отцом? Что-нибудь серьезное?

Он опрашивал об отце, ни на секунду не забывая о Лидии.

– Лежит. Уложили его теперь надолго, – ответила мать. – Отец перенес столько… с этим судебным процессом…

Максим не выдержал, схватил мать за руки:

– Мама, скажи же, скажи, что с Лидой?

В глазах Валентины Марковны отразились страх, растерянность.

– Сыночек, милый… Это ужасно! Я все тебе потом… Зайди сначала к отцу…

– Да что же с ней? Где она? Говори же, мама! – идя вслед за матерью, требовательно и нетерпеливо просил Максим.

Валентина Марковна, взявшись за голову, заохала:

– Ты и представить себе не можешь… Нет, нет, я не могу, не в силах рассказать. Идем к отцу.

Мать уже открывала дверь в кабинет Гордея Петровича. Страхов лежал на диване, опираясь спиной на высоко взбитые подушки. Нездоровая желтизна покрывала его щеки, мешки под глазами набухли, словно налились водой.

– Приехал? Ну, здравствуй, сынок. – Гордей Петрович протянул руки.

Максим наклонился, поцеловал отца. Тот крепко прижался колючей щекой к посмуглевшей щеке сына.

По глазам его Гордей Петрович угадал: его болезнь мало интересовала Максима. Он спросил жену:

– Ты сказала ему? Пожалуй, лучше я сам… Ты только не пугайся, Макс. Дело, конечно, тяжелое.

Максим почувствовал, как на него надвигается нечто грозное, непоправимое. Голос отца доносился до слуха как бы издалека:

– Дело в том, сынок, что твоя Лида сейчас в больнице… Ее нашли в лесу колхозники в бесчувственном состоянии, с очень тяжелой ножевой раной. Врачи говорят, надежды мало. Тебе нужно знать правду.

Страшные слова, точно камни, падали из уст Гордея Петровича… Максиму казалось: пол плывет под его ногами, а в глазах густеет туман, закрывая собой все – небритое лицо отца, медленно шевелящийся рот, черный диван… Но он был молод – сердце и нервы его выдержали удар.

– Как это случилось? Почему она оказалась в лесу? – хрипло спросил он.

Гордей Петрович вздохнул, отпил из поданного Валентиной Марковной стакана воды.

– Дело в том, что эти мерзавцы, как потом выяснилось, выследили ее на улице, схватили и увезли за город. Бедняжка лишь один раз, и то ненадолго, пришла в себя, назвала одну фамилию. Двоих уже арестовали на даче… – Гордей Петрович сделал паузу, тяжело задышал.

Валентина Марковна всхлипнула.

– Кто же арестован? – чуть слышно спросил Максим.

– Не предполагаешь? – встречным вопросом точно ударил сына отец.

– Гордей, может быть, не, надо? – взмолилась Валентина Марковна.

– Почему же не надо? Пусть все знает. Умел с ним дружить, так пусть знает, с кем…

– Говори, папа, – пошевелил Максим бледными губами.

– Арестованы Леопольд Бражинский и еще один… Остальных пока ищут.

– Остальных? – переспросил Максим, и глаза его наполнились ужасом. – А кто они?.. Эти бандиты?..

Гордей Петрович молчал, склонив голову. В кабинете водворилась гнетущая, точно осуждающая тишина.

И тут Максим не выдержал, склонился на грудь отца и зарыдал, как ребенок…

30

Свет дня, угасающие строгие краски осенней Москвы, привычный шум ее, бодрящая свежесть вечера, огни ночи слились для Максима в одну тусклую, сумрачную ленту, она точно наматывалась вокруг него и заслоняла собой весь мир. Ничего не видел, не слышал, не чувствовал он, кроме своего черного горя.

Все пережитое в этот печальный приезд в Москву промелькнуло перед Максимом быстро, как в горячем пыльном вихре.

Вот он в больнице… Холодная белизна стен, сверкание паркетных полов, сияние окон, мелькание ослепительных, как первый утренний снег, халатов. Сурово-спокойное лицо главного врача. Максим приехал в больницу вместе с матерью. Она вела его по улицам за руку, как маленького мальчика. Казалось, он совсем обезумел от горя, не замечал ни людей, ни суматошного движения, и мать боялась, чтобы его, сильного, здорового парня, не сшибли, не завертели в людском потоке.

В больнице Максим пришел в себя, лицо его вытянулось от напряженной тревоги, а в глазах застыл мучительный вопрос – жива ли? В коридоре он увидел Серафиму Ивановну, а рядом с ней круглую, как колобок, старушку. Серафима Ивановна, горбясь, сидела у окна в больничном халате. Максим сначала не узнал ее – так постарело ее прежде такое моложавое, красивое лицо. На голове ее странно топорщились сильно побелевшие волосы. Максим удивился: у Серафимы Ивановны раньше не было столько седых волос. Он робко поклонился ей, не осмеливаясь заговорить, как будто один нес вину за трагедию Лидии. Он все время твердил самому себе: «Не твои ли прежние друзья убили ее, не ты ли помогал им всем своим былым бесплодным, беспечным существованием, своим пренебрежительным отношением к тому высокому и прекрасному, к чему звала она тебя? А-а, теперь ты понял? Теперь ты все уяснил себе, а прежде посмеивался над ее книжными, старомодными, по твоему мнению, воззрениями на дружбу, на любовь. Почему ты тогда сразу не встал на ее сторону, не защитил ее своей грудью, а, наоборот, чуть было опять не сблизился с ее врагами, обманул ее?»

Серафима Ивановна взглянула на него мутными, опухшими от слез глазами и отвернулась. Она, по-видимому, думала то же, что и он. Максим все же осмелился, подошел к ней.

– Серафима Ивановна, – сказал он чуть слышно, – я приехал…

– А-а… это вы… – неприязненно взглянула на него мать Лидии. – Не пришлось вам… Не пришлось… Слишком поздно….

«Она все-все знает, – подумал Максим. – И о моей дружбе с этими выродками, и об обмане…»

– И что же? Что вы хотите от нее теперь? – почти с ненавистью спросила Серафима Ивановна.

– Узнать, как ее здоровье.

– Она без памяти… Вас к ней не пустят… Да и зачем?

Максим стоял, опустив руки. Валентина Марковна выжидающе смотрела на убитую горем женщину.

– Успокойтесь, милая, – сказала она. – Горе тяжелое, но не надо так убиваться.

Серафима Ивановна все еще не замечала ее..

– Какое горе, какое горе, – вздохнула похожая на колобок старушка и обратилась к Максиму: – Вы разве меня не узнаете? Вы же приезжали к Лидуше.

Максим смутился:

– Фекла Ивановна?

– Да, Фекла Ивановна. Коротка же у вас память.

Серафима Ивановна встала и пошатнулась. Ее хотела поддержать Валентина Марковна, но та склонила седую голову на ее плечо, и обе женщины заплакали, никого не стесняясь.

– Вы мать, вы должны понять мое состояние, – всхлипывая, говорила Серафима Ивановна. – Извините меня. Я вас не узнала… Ведь мы могли видеть наших детей счастливыми, если бы… если бы не этот ужас.

– Она выздоровеет… Она выздоровеет… – повторяла Валентина Марковна, а слезы текли по ее щекам. – И мы поженим своих деток. Обязательно сыграем свадьбу.

Максим не ушел из больницы до утра. Серафиме Ивановне и ее сестре главный врач разрешил дежурить ночь у постели умирающей. Максима, несмотря на его просьбы, к Лидии не пустили.

Она открыла глаза только к вечеру, но никого не узнала. Безумный свет дрожал в ее широких мутнеющих зрачках. Мать и тетка по очереди заходили в палату, сидели у изголовья Лидии. Потом приехал Михаил Платонович. Он сгорбился, тревожно озирался по сторонам и все спрашивал у каждой проходящей мимо медсестры: «Ну как? Ну как?» Взглянув на Максима, отвернулся. Максим так и не решился подойти к нему. Увидев молодого человека и узнав, что это жених Нечаевой, главный врач сжалился над ним и наконец позволил ему зайти в палату, не дольше чем на пять минут.

И вот Максим у изголовья своей так и не обретенной невесты. Черты милого лица и те и как будто не те: бескровные щеки запали, глаза как две глубокие ямы, синеватые веки опущены, точно глухие занавески на окнах. И только мелкие веснушки еще отчетливо выступали под глазами…

Максим вспомнил, как разглядел эти веснушки во время грозы в лесу, как Лидия тянула его к горящему телятнику спасать колхозных телят, потом вспомнил террасу во дворе Филиппа Петровича, соловьиный свист, лунный свет на посеребренной листве яблонь, робкие объятия Лидии, ощущение чистоты и молодости – всего того, что дается человеку один раз в жизни, чтобы он свято берег это до конца дней своих, – вспомнил, и слезы закапали из его глаз…

Он сделал неосторожное движение, загремел стулом, и ему предложили выйти. Так он и не услышал из ее сомкнутых уст ни одного слова, не увидел прощального взгляда…

…Ночью Лидия умерла…

31

Весь следующий день Максим Страхов метался по Москве как безумный – ходил по паркам и скверам, обнаруживая, что бессознательно забредал в места, связанные с памятью о Лидии. День светился над Москвой ясный, погожий. На бульварах, на солнечной стороне, нежась под теплыми лучами, сидели люди, резвились дети.

Устав бродить, Максим опускался где-либо на скамью и сидел подолгу со склоненной головой. Ясени, клены и липы роняли свою листву, и она, мягко, шелковисто шелестя, ложилась к его ногам.

Смертная тоска налегала на него, сменялась гневом и ненавистью к виновникам гибели любимой. К горлу то и дело подступали слезы, но глаза оставались сухими.

Максим решил поехать в институт. Его тянуло узнать, что думали о трагедии товарищи Лидии, преподаватели, что думал секретарь комитета комсомола Федор Ломакин. Максиму было тяжело показываться в институте – ведь все знали о его прошлой дружбе с преступниками. Но чувство ответственности перед вырастившим и выучившим его коллективом оказалось сильнее, и он отправился в институт.

Весть о его приезде сразу распространилась по факультетам. В коридоре его окружили, засыпали вопросами. Некоторые из подруг Лидии смотрели на него настороженно, другие – с откровенной неприязнью. Многие ведь не забыли о комсомольском собрании, на котором Максиму строго ставили в вину его связь с компанией Бражинского.

Декан и заместитель директора Пшеницын позвали его в кабинет, делая вид, что интересуются в первую очередь его работой в Ковыльной, но Максим чувствовал: мысли их сосредоточены на другом.

Пшеницын первый, пристально взглянув на Максима, сказал:

– Вы же знаете, двое виновников – бывшие студенты нашего института. И оба, кажется, бывшие ваши приятели.

Максим изменился в лице, но справился с волнением, мужественно глянул в лица преподавателей.

Зазвенел звонок, и все они стали выходить из кабинета. И тут появился Федор Ломакин. Увидев Максима, он остановился на пороге. Непримиримо-суровый и добрый Федя похудел еще больше, из-под просторного, висевшего как на вешалке, пиджака выпирали кости, глаза стали громадными, горели сухим огнем.

– Явился? – прямо в лоб спросил Ломакин. – Знаешь? Все слыхал? Ну вот… Кхм… твои дружки что сделали. Какую девушку сгубили!

– Федя, – тихо сказал Максим, – Бражинский и Колганов давно перестали быть моими друзьями…

Под желтоватой кожей у Ломакина напряженно перекатывались желваки.

– Ну вот что… – глухо заговорил он. – Вместе мы повинны в гибели Нечаевой – ты, я, наш комитет. Недосмотрели. Прозевали. Мы думали, типы, подобные Бражинскому, – явление несерьезное… Что-то вроде кори… детской болезни… А они, вишь, куда замахнулись… какую девушку погубили, какого человека! – Федя облокотился на стол, задумался, но в ту же минуту выпрямился, сверкнул глазами, негодующе вскрикнул: – Понимаешь ли ты теперь, что они сделали?! Понимаешь?! Ты должен был идти и кричать об этой шайке растленных убийц, Иванов, не помнящих родства. А ты пил с ними, даже фотографировался! Ты еще тогда своей рукой помогал убийцам!

– Что ты? Что ты, Федя?! – ужаснулся Максим. – Ты же знаешь, я ничего не скрывал от тебя, от бюро. Я уже и так наказан…

– Мало! – крикнул Ломакин. – Разве так тебя было нужно тогда наказать! – И, переведя дыхание, продолжал спокойнее: – Ну, а мы… Мы знаем, что делать, как расправляться теперь с этой гнилью. Мы будем беспощадно изгонять из своей среды такую нечисть, как Бражинский, Аркадий и им подобные. Мы будем карать их морально, а за преступления, как это, – по суду. Тут нам помогут наши законы, наша общественность!.. Аркадий улизнул, но и его найдут. Он был вдохновителем сброда, первым главным поставщиком всякой плесени, всяких аморальных идеек. – Ломакин закашлялся, ослабевшим голосом добавил: – Да… видимо, и тебе придется выступать на суде. Свидетелем, конечно… Ты надолго приехал?

– Послезавтра улетаю.

– Тебя вызовут из Ковыльной. Имей в виду.

– Что ж, я готов, – сказал Максим.

– Ладно. А теперь уходи!

Максим сгорбился, вышел из кабинета. Не поднимая головы, стыдясь взглянуть в лица товарищей Лидии по факультету, он быстро прошагал по коридору, спустился вниз и вышел на улицу.

«Ты помогал им, ты, ты…» – все еще жгли его душу беспощадные слова Ломакина…

Пробыв в Москве еще два дня, простившись с отцом и матерью, с могилой Лидии, Максим улетел на рассвете третьего дня в Ковыльную.

32

Зима нагрянула на стройку не сразу, а после нудных обложных дождей, невылазной слякоти, непостоянных заморозков и недолгих оттепелей. За неделю до нового года ударил мороз, повалил снег, засвистел степной буран.

Дни шли… На шлюзе завершались предзимние работы. После закрытия прорана ложе будущего моря стало быстро заполняться водой. Волны подступали к самой подошве песчаной плотины. Уровень воды поднимался все выше и выше. Вскоре все дно поймы на огромном пространстве скрылось под водой. То, что обозначалось на плане стройки голубым пятном, стало действительностью. Степное море рождалось на глазах. Оно шумело в непогоду, как самое настоящее море, его мутные, серые волны яростно бросались на плотину.

Но вот мороз сковал его, и оно утихло, притаилось. Большинство земляных работ на стройке закончилось. Земснаряды, бульдозеры и многие экскаваторы ушли на новые стройки, только кое-где у песчаной плотины да на оросительном канале торчали их одинокие стрелы.

Однажды утром в общежитие к Максиму явился Емельян Дробот, возбужденный, чуть навеселе, и заявил:

– Ну, инженер, я уезжаю. Давай попрощаемся.

Максим удивленно уставился на знатного экскаваторщика:

– Уже? И небось в дальние края?

– На Ангару, товарищ инженер. Мой четырнадцатикубовый шатающий разобрали еще вчера, погрузили и уже отправили. Тут делать нам больше нечего. Ведь я здесь до вашего приезда вон сколько земли вынул… Давай, Максим Гордеевич, обнимемся. Тороплюсь. Поезд уходит через час.

Максим ощутил щемящую грусть, такую же, как при отъезде Миши Бесхлебнова на целину. В самом деле, почему все самые лучшие спутники его жизни так скоро покидают его?

Дробот сжал Максима в крепких, точно железных объятиях, чмокнул в губы, тряхнул руку, потом пошел к Черемшанову и Стрепетову.

– Друзья дорогие, хоть вы и молодые и поругивал я вас частенько, а все-таки вы добрые хлопцы! Желаю вам довести стройку до конца… Были вы рядовыми, а теперь стали лейтенантами. Дослужитесь и до полковников… А я поеду копать сибирскую землю. Видимо, придется мне кочевать еще долго.

Дробот перецеловал всех, даже Галю, и ушел.

На другой день Максим встретил на шлюзе Березова.

– Да… Разъезжаются богатыри, – вздохнул Березов.

В последнее время Максим еще больше привязался к этому внешне суховатому, но, как он уже успел убедиться, отзывчивому, с горячим сердцем человеку. Он все чаще бывал у него на квартире, поведал ему немало мыслей, тревог. С Березовым, одним из первых, он поделился своим горем.

Смерть Лидии выбила Максима из душевного равновесия надолго. Не одну ночь провел он без сна, не раз рвал зубами наволочку подушки, а бывало и так, что с опухшими от слез, словно незрячими глазами вставал утром и шел на работу.

И вот тут-то приходили на помощь Максиму его друзья – Славик, Саша, Галя и начполит Березов.

На работе Максиму было легче. Теперь он брался за все с каким-то остервенением и не раз удивлял Федотыча, Рудницкого и самого Карманова пренебрежением к своим, зачастую неразумно растрачиваемым силам. Все эти дни он был далек от самоуспокоения. Работа на шлюзе раздражала его однообразием. Осенние дни, слякоть, холод действовали на него угнетающе. Тот свет, который блеснул в душе во время устранения аварии в котловане и потом, при перекрытии прорана, вновь затянуло утомительной серостью досадно мелких строительных неувязок.

Максиму казалось: главное, чего надо было достигнуть, все еще оставалось за закрытой дверью и требовалось последнее усилие, чтобы открыть эту дверь и увидеть свет во всей его силе.

Карманов торопил Рудницкого, Федотыча и всех прорабов с завершением работ на шлюзе. Он появлялся то на плотине, то на строительстве ГЭС, то на магистральном канале, часто созывал специалистов для коротких оперативных совещаний. Надо было закончить наружные бетонные работы до январских морозов. И Максим вместе со всеми напрягал усилия, чтобы ускорить это дело.

Иногда он боялся, что нервы его не выдержат такого напряжения и он надломится, упадет тут же, на бетонное днище шлюза.

В конце декабря завихрил сильный восточный буран. Всюду, на шлюзе и на ледяной поверхности моря, вздыбились метровые сугробы. Но строительные работы не прекращались ни на один час. Одевались в цементную оболочку и ворота шлюза, и входной канал, перегороженный со стороны моря до полного окончания работ мощной песчаной, закованной в камень перемычкой.

На совещании у Карманова строители шлюза высказали опасение, что в случае резкой оттепели паводок поднимет уровень моря до слишком высокой отметки. Тогда вода может прорвать перемычку и затопить входной канал и недостроенный шлюз. Было решено бросить на перемычку все силы, а аварийным бригадам в случае оттепели нести непрерывную вахту.

В один из вечеров, когда особенно злобно крутила метель, Максим, спасаясь от тоски, несмотря на усталость после работы, пошел на квартиру к Березову. Афанасий Петрович сидел за письменным столом, писал. В комнате было тепло. В голландской, обитой черной жестью печке, весело потрескивая, горели дрова, гудело, пламя. На столе попыхивал кипящий чайник. Максим уже заметил эту страсть начполита и невольно улыбнулся, когда тот поставил ему полную эмалированную кружку.

– Привык, ничего не поделаешь, – словно оправдывался Березов. – До войны чай пил мало, а на фронте привык. Великая отрада была, когда кинешь якорь в какой-нибудь землянке и балуешься чайком. Душу согревали. Трубка да чай – самые верные друзья фронтовика… И обязательно из кружки. Не люблю стаканов. И вприкуску, с прихлебом… Вы, наверное, и не знаете этого древнего способа пить чай.

– Откровенно говоря, Афанасий Петрович, вприкуску не приходилось. Всегда пил внакладку, – сознался Максим, протягивая закоченевшие багровые руки к постреливающей искрами печурке.

– Вот видите… Небось папаша и мамаша только шоколадными конфетками вас и кормили.

– Вы почти угадали, – мрачновато, с шутливой ноткой в голосе сказал Максим.

– Ишь какие замечательные родители, – добродушно усмехнулся Березов. – А мои старики были суровенькие. К примеру, взять эту самую прикуску. Кусочек сахару полагался на каждый день на всю восьмиголовую ораву. Отец мой чудак был, – продолжал Березов, прихлебывая из кружки. – Бывало, сидим за столом, хлещем из жестяных кружек голый кипяток. У каждого на языке кусочек сахару величиной с горошину. И каждый норовит сгрызть его сразу. А отец нет-нет да и крикнет: «Афонька, стервец, покажи язык!» Ну и показываешь. А на кончике языка иссосанный кусочек сахару держится. Я оказался самым ловким, научился по пять кружек выпивать и оставлять сахарный кусочек почти целым. За это меня отец в пример ставил…

Еще со времени войны осталась у Березова привычка обо всем говорить, пользуясь живыми примерами. Это придавало его речам особенно убедительную силу. Максим любил слушать начполита и теперь, греясь у печки, отдыхал душой и телом.

– Что, небось, назяблись на шлюзе? – сочувственно спросил Березов. – Хватила непогода некстати. Да вы что-то нынче особенно печальный, беспокойный… Что произошло там у вас?

– На шлюзе все в порядке. Волнует только перемычка. Море подпирает… – сказал Максим.

– Ну, теперь не страшно. Заморозило.

– А если потеплеет? Шторм, слышите, какой?

– Ничего не случится. Оттепели не будет до февраля, – уверенно успокоил Березов, но тут же прислушался к бешеным порывам ветра. – Однако, какой разгулялся… Не меньше восьми баллов.

Максим все еще сидел у печки, поеживаясь, потирая ладони. Березов с любопытством поглядывал на него. Этот молодой инженер нравился ему все больше. Он многое уже знал из жизни Максима и особенно сочувствовал его тяжелой утрате. Но старался меньше утешать. «Найдет в себе силу, выпрямится сам, как дерево, согнутое бурей», – думал Березов. В Максиме он замечал большое упрямство, склонность к строгому контролю над собой. Сколько их, таких, точно заряженных скрытой энергией, упрямых и светлых голов перевидел, он, Березов, за послевоенные годы на стройке! Были всякие – и дерзкие, и самодовольные, ничего не видевшие дальше своего носа, и избалованные, изнеженные, и такие вот, противоречивые, способные на безрассудный порыв…

Он интересовался каждым вновь приезжающим на стройку человеком, заглядывал в анкеты, в автобиографии, в характеристики. Но больше всего ему говорили о человеке его глаза, поступки, нечаянно вырвавшееся слово, задушевные беседы вот так, за кружкой чая…

Привык он бережно касаться личного, самого сокровенного в душах таких юнцов, лепить их характеры, направлять на путь истинный, вести через жестокие подчас будни непривычно тяжелого труда, Он уже дознался, из какого гнезда вылетел Максим, заметил в нем вольные и невольные изъяны. Знал, как трудно было ему вначале, да и сейчас еще нелегко. Но теперь Березову ясно: Максим Страхов твердо встал на самостоятельный путь и, если пошатнется, все же не упадет.

За время пребывания на стройке Березов, бывший учитель, убедился, как организованный человеческий труд выравнивает самые искривленные и противоречивые характеры, как человек обретает свое прочное место в жизни… Так было и с Максимом Страховом, так было со многими. Мятущийся огонь недовольства собой еще не потух в его глазах. Березов видел это и радовался. Пусть! Пусть и дальше горит этот святой огонь, пусть мечется в беспокойстве молодая душа, пусть ищет без конца. Так лучше!

Максим молчал, изредка вздыхая, как будто не решаясь заговорить о чем-то самом сокровенном.

Снежная буря выла за окном, сухие хлопья шелестели о стекло. Гудело в печи пламя… И вдруг Максим повернул к Березову темное, обожженное морозами лицо.

– Афанасий Петрович, ведь у меня, теперь очень ответственный момент в жизни, – заговорил он. – Я как бы подвожу итоги…

– Какой же момент? И какие итоги?

– А вот какие… Когда я сюда приехал, то сдал в комсомольский комитет стройки характеристику… комсомольскую. В ней дана не совсем высокая оценка моей нравственной сущности. Конечно, иного тогда я и не заслуживал. Больше того, мне думается, я был недостоин тогда иметь комсомольский билет. Был ленив, увлекался всякими дурацкими вещами, относился ко всему равнодушно. Среди некоторых ребят это даже считалось доблестью, молодечеством. А теперь я спрашиваю себя: подвинулся ли я, так сказать, в улучшении своей личности? Не по производству, не по выполнению графика работы на шлюзе – нет. А по своим духовным качествам. – Максим говорил медленно, как бы обдумывая слова. – Потому что можно все выполнять и оставаться обывателем. Иногда мне кажется: я все тот же, прежний, и ничто во мне не изменилось. Уж больно глубоко въелась в меня беззаботная жизнь под опекой родителей. Да и дружки были такие, что их вот скоро будут судить. Я, конечно, не, осуждаю отца и мать. Они старались дать мне все, что я хотел… Но они, сами того не замечая, привили мне некоторые паразитические привычки, какую-то легкость в смысле нравственном и, если хотите, идейном. Ибо, как я теперь понял, одного без другого не бывает… Вот я и думаю: избавился ли я от всего этого, или меня еще нужно тереть с песком, чтобы я стал порядочным человеком?

Максим встал со скамеечки, на которой сидел у пылающей печурки, хмуро взглянув на Березова.

Начполит слушал с ласковым вниманием. Подумав, сказал:

– Дело, конечно, не в характеристикё. Характеристики у нас часто пишут по стандарту, штампуют их, как детали, и разве мало случаев, когда парень с хорошей характеристикой оказывается ничтожеством? Не в бумажке, Максим Гордеевич, дело. В душу надо чаще заглядывать, знать, что в ней делается… Хорош тот человек, который живет с беспокойством и все время спрашивает: то ли я делаю? Есть у вас это беспокойство – будете человеком, нету – не будете… А что касается вашей характеристики, то она, выражаясь административным языком, явно устарела…

Березов обнял Максима за плечи, прижал к себе:

– Эх, вы!. Беспокойный возраст! Все вам чего-то, не хватает.

– Тоскую я, Афанасий Петрович, – уже не в первый раз сознался Максим. – Тоскую… Не могу забыть. Ведь это первое… было у меня…

– Ничего. И погрустить можно, если предмет грусти достоин этого. А ваш, как я понял, был весьма достоин. А?

– Очень достоин, Афанасий Петрович. Да я-то не сразу оценил ее. Это была такая девушка, чистая, светлая… – Голос Максима задрожал. – Знаете, какие в романах Тургенева! – восторженно воскликнул Максим, и глаза его наполнились слезами.

– Вы любите Тургенева? – спросил Березов.

– Совсем недавно стал читать. Лида любила Тургенева, Толстого, Чехова. Вообще всех классиков. А я читаю по-настоящему впервые. В школе разве было чтение? Мы заучивали всякие формулировки, раскладывали писателей и героев по полочкам, только по классовой принадлежности. Ужасно невеселое занятие! Поэтому я и не любил читать классиков. А теперь читаю и вижу, какая красота открывается в их произведениях, сколько там облагораживающего душу, Например, возьмем Елену из «Накануне»…

– Да, Елена – прекрасный образ, – задумчиво согласился Березов. – Помните: «О, если бы кто-нибудь мне оказал: вот что ты должна делать! Быть доброю – этого мало; делать добро… да; это главное в жизни. Но как делать добро?» Так, кажется, в ее дневнике.

Максим восхищенно смотрел на Березова. Этот человек знал многое, умел отзываться на всякую хорошую мысль.

– С этим вопросом: как делать добро, шли тогда лучшие люди в народ, – все так же задумчиво продолжал Березов, – умирали на баррикадах… Потом люди, ведомые Лениным, уже зная, как делать добро, совершили Октябрьскую революцию… Такие вопросы и составляют то главное, что люди называют идеалами. Цель человека – служить высоким идеалам. Вот и вы все, нынешняя молодежь, почаще должны об этом думать. И не только думать, но и делать. А когда человек делает добро ради всеобщего блага, он красив… Что же касается тех отщепенцев, которые убили вашу замечательную девушку, это опустошенные уроды, они хуже всяких низких тварей. К счастью их немного, хотя болезнь, ими распространяемая, очень опасна. И поэтому мы должны быть бдительными. Максим Горький говорил: от хулиганства до фашизма один шаг. Мне хочется добавить: от душевной опустошенности, нигилизма, неверия ни во что до преступления расстояние короче воробьиного носа. Я когда-то читал одну древнюю книгу, кажется индусскую. Автора не помню. Есть такие вечные книги… Так вот в этой книге были такие страницы – передаю приблизительно, своими словами… «Берегите сосуд, чистый, несите его высоко, храните то красивое, что есть в нем. Наполняйте его сокровищами мудрости, чистейшей любви, красоты и правды, ибо в этом и есть счастье и величие жизни человеческой… Отгоняйте от сосуда все безобразное, нечистое, лживое, и да украсится ваша жизнь! Наши дети – алмазные сосуды, вливайте в них только светлую, как утренняя роса, влагу – одна мутная капля заражает не только колодцы, но и реки и озера… Берегите сосуды – берегите детей! Берегите юность – это наша надежда, источник нашей силы, любви, красоты…» Вот что мне хочется сказать, когда я читаю или слышу о случаях, подобных вашему… – Березов прошелся по комнате, задумчиво склонив голову. Лицо его, обычно усталое, точно засветилось изнутри, слегка зарумянилось. Он остановился перед Максимом, поднял голову и смущенно улыбнулся: – Трагический случай с вашей Лидией должен научить нас тому, чтобы мы были бдительнее во сто крат. Нравственная сторона жизни не должна быть шатким мостиком или дорожкой, плутающей в потемках туда-сюда. Она должна быть крепкой, поставленной навечно, прямой и ясной, как солнечный день… Однако пора спать, Страхов. Завтра вставать рано и вам и мне. – Березов прислушался: – А ветрище в самом деле разыгрывается. Да-а, ночь предстоит беспокойная…

33

В полночь Максима разбудил бледный, взлохмаченный Черемшанов. Максим открыл заспанные глаза, вскочил.

– Вставай живей. На шлюзе авария, – сказал Черемшанов.

За окном ревел шторм, стекла залепило снегом, стены общежития содрогались под упругими ударами урагана. Максим не попадал ногами в сапоги, сердце его трепехалось, как пойманная птица. Саша торопил:

– Кажется, море взломало лед и вода напирает на перемычку. Едем скорей.

Сквозь бешено крутящуюся муть пурги Максим, Саша и Славик добрались на высланном за ними грузовике до шлюза. Карманов, Березов, Рудницкий, Федотыч уже были на перемычке. Самосвалы, натужно рыча, подкатывали к самому ее краю, вываливали камни. Грохот их сливался с гулам напирающих на перемычку льдин и яростных волн. Волны перехлестывали через ее гребень, брызги летели чуть ли не до самых ворот шлюза. Морская вода уже прососала в нижней части бьефа лазейку и просачивалась во входной канал. Над шлюзом выла белесая снежная мгла, подсвеченная прожекторами ни огни раскачивались на ветру, и от этого казалось, что колышутся земля и небо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю