Текст книги "Беспокойный возраст"
Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
– Почему? Говорят, трудно на работе только вначале, а потом молодые специалисты быстро осваиваются и привыкают.
Он совсем не о том думал, но Лидия или не поняла, или схитрила.
– Я пойду. До свидания, – протянула она руку. – Ты где будешь завтра?
– В институте…
– Вот там и увидимся.
– Нет… – Максим задержал ее руку. – Поедем вечером куда-нибудь.
Она, казалась, колебалась, противилась чему-то и вдруг сказала:
– Приходи к нам вечером. Поедем на Ленинские горы. Оттуда хорошо на Москву смотреть, когда зажгутся огни. Приедешь?
– Ладно, – ответил Максим и опять осторожно потянул ее за руку. Но она упрямо высвободила ее и не успел Максим еще что-либо сказать, скрылась за дверью, точно растаяла.
Максим услыхал только, как щелкнул замок, постоял у двери и, как всегда ошеломленный внезапным уходом Лидии, медленно побрел к Киевскому вокзалу.
4
Он шел задумавшись, весь во власти уже знакомого ощущения неудовлетворенности собой и глубокой хмельной радости. Сегодня он уловил в поведении Лидии, в ее глазах и голосе что-то новое, совсем по-иному приблизившее их друг к другу. На этот раз она не говорила о дружбе.
Чувство умиленной нежности к девушке не оставляло Максима. Он то улыбался рассеянно, то тихонько насвистывал, все еще видя перед собой ее встревоженные чем-то глаза. Ощущение полной свободы ширилось в нем. Он выдержал экзамен, теперь он – инженер, и впереди почти два месяца отдыха, развлечений, встреч с любимой, с товарищами… А дальше новая, пока неясная, немного пугающая самостоятельная жизнь… Что в ней будет, чем она встретит его, какими трудностями и неожиданностями?
«Потом, потом… все будет ясно потом», – думал Максим и шагал быстрее…
Домой идти не хотелось. В раздумье он не заметил, как миновал станцию метро, перешел Бородинский мост и остановился у гранитного парапета, ограждающего темную и зыбучую, особенно полноводную в это время года Москву-реку. Вода казалась дегтярно-черной, тяжелой и лоснилась, как масло. В ней плавно покачивались ряды голубоватых и матово-белых огней: они висели вдоль реки, будто развешанные чьей-то прихотливой рукой гроздья светящихся сказочных плодов. Над высотными зданиями, словно подпиравшими своими шпилями синее небо, тускло блестели казавшиеся здесь малозаметными звезды…
Хороши московские майские ночи. К полуночи рассеивается бензиновый чад, и темно-синее небо как бы становится глубже. Чистый воздух накатывается волнами из парков и скверов, из подмосковных лесов и несет с собой запах молодых сосновых побегов, березовой коры и еще липкой нежной листвы, сочной травы лесных полян, не усыхающей даже летом, под горячим солнцем.
Если пройти ночью в парки или подмосковные рощи – в Нескучный сад, в Сокольники, в Измайлово или на Ленинские горы, то можно ощутить: лето в Москве расцветает с не меньшей пышностью, щедростью и постоянством, чем где-нибудь в глухом лесном краю или на далеком юге. Особенно это чувствует тот, кто молод и только что вступает в жизнь, у кого душа полна тревог первой любви, кому все в мире кажется новым, прекрасным, сулящим большое неузнанное счастье.
Так чувствовал себя Максим Страхов после того, как простился с Лидией. Продолжая шагать по набережной, он перебирал в памяти самые обыкновенные слова ее, может быть, не имеющие никакого значения, но для него исполненные особого смысла. Все в ней казалось ему замечательным и необыкновенным: ее чистота, целомудренная строгость, спокойная рассудительность. Общение с ней как бы возвышало его в собственных глазах, делало умнее, мужественнее, серьезнее.
Прежде Максим и к любви относился так, будто она ничего не стоила и не заслуживала внимания. Главное – это он сам, кому все доступно и перед кем никогда не встанут никакие трудности, – ведь отцы так устроили жизнь: бери от нее, что захочешь, без особенных усилий. А любовь? Что такое любовь? Только немногие из его прежних товарищей относились к ней серьезно.
И вот теперь Максим приходил к убеждению, что и к нему пришло то самое, над чем он недавно посмеивался. Он мысленно повторял имя любимой, вспоминал даже незначительные подробности первой встречи с ней.
Познакомился он с Лидией прошлым летом на гребных гонках (до этого он лишь изредка видел ее на соседнем, строительном факультете).
Помнится, Славик Стрепетов подвел его к ней тут же, на причальном мостике водной станции. Кусочки полуденного солнца плавились и скользили, как ртутные шарики, по волнам реки. От недавно оструганных сосновых досок нового причального помоста смолисто пахло лесной хвоей. Лидия стояла, опираясь на тонкое весло, и с любопытством, чуть смущенно и приветливо улыбаясь, смотрела на Максима. Она была в белых шелковых трусиках и резиновых тапочках, в желтой майке с эмблемой спортивного общества. Солнечные блики, отраженные в реке, как в зеркале, зыбко освещали ее лицо.
На слегка загорелом лбу, на щеках и в вырезе майки на груди еще блестели капли речных брызг. К смуглым коленям пристали золотистые крупинки песка. Грудь ее порывисто поднималась, глаза сияли. Она еще не успела отдышаться после напряженной лодочной гонки.
Заметив восхищенный взгляд Максима, она совсем смутилась и, отвернувшись, прижимая к бедру древко длинного весла, стала разговаривать с Галей Стрепетовой…
С водной станции ехали в одном автобусе. Сидя против Лидии рядом со Славиком и рассеянно слушая болтовню Гали, шутки и задорный смех студентов, Максим не сводил глаз с девушки, следил за игрой света на ее румяном лице. В легком, василькового цвета, платье она казалась ему еще более красивой, воздушной.
При прощании они обменялись незначительными фразами, ничего особенного не было сказано, но в брошенных украдкой друг на друга взглядах было то недомолвленное, что заставило их искать новых встреч. Они стали видеться в институте или на квартире у Стрепетовых, где часто бывала Лидия.
Максиму вспомнились теперь, то поездки с нею на стадион, то игра в волейбол, то лыжные прогулки куда-нибудь в подмосковный лес, томительное ожидание окончания лекций на строительном факультете, где она училась. Часто, освободившись от занятий, он нетерпеливо прохаживался в морозные вечера у подъезда института, ударяя ногой об ногу, прислушиваясь, не раздадутся ли у главного входа знакомые шаги.
Огни скользящего по Москве-реке катера напомнили ему, как однажды душным июльским вечером он катался с Лидией на речном трамвае. Весь вечер они просидели на палубе уютного, пахнущего свежей краской маленького теплохода, и Максим не заметил, как серебристое суденышко сделало два рейса между Киевским вокзалом и Большим Устьинским мостом.
Максим и Лидия говорили в тот вечер обо всем, что приходило на ум, – о музыке, о литературе, о театральных премьерах и просто о пустяках. Но и эти пустяки казались значительными, а главное – Лидия как будто была влюблена во все: в людей, в книги, в театр, в свой институт, в подмосковные березовые рощи и лесные речушки.
И вот теперь должен был наступить конец всему тому пестрому, беззаботному, подчас бездумно-счастливому, из чего складывались первые их встречи.
«Куда теперь забросит меня путевка министерства? И что ожидает меня впереди? Какие трудности и какие удачи?» – думал Максим, все быстрее шагая по набережной.
Ни разу еще не задумывался он всерьез о своем трудовом пути. Ему представлялось, что все решится само собой, достаточно только получить диплом. Но сегодня впервые он почувствовал тревогу… Он вдруг заметил, что зашел слишком далеко, остановился, огляделся. Набережная в этом месте была пустынной. Только изредка, разгоняя светом фар полутьму и обдавая бензиновой гарью, мчались одинокие машины. Небо над Москвой стало грифельно-темным, последние отблески вечерней зари потухли. Сонно шлепали о гранит набережной тяжелые волны.
Максим глубоко вздохнул, подумал: «Все хорошо, а что будет дальше – увидим…»
5
В доме Страховых еще не спали. Войдя в прихожую, Максим услышал доносившиеся из столовой голоса отца и матери, звон посуды.
Гордей Петрович Страхов, отец Максима, приехав из своего управления, только что поужинал и просматривал газеты.
Едва Максим переступил порог родительского дома, его сразу охватило привычное ощущение уюта, покоя и благополучия. Знакомый с детства запах – пряная смесь изобильной кухни, табачного дыма, хороших духов, добротной красивой мебели, книг – окутал Максима, располагая к беззаботному отдыху и лени.
По тому, как внезапно при звуках его шагов стихли голоса, как нетерпеливо покашлял, словно прочищая горло, отец, Максим угадал: его ждали. Гордей Петрович сделал вид, что не заметил прихода сына. Развалясь в кресле, он курил, уткнувшись в газету. Но мать обеспокоенно взглянула на Максима, спросила заискивающе:
– Ну как, Максик, выдержал?
Максим помедлил с ответом (он все еще находился под впечатлением свидания с Лидией), сел за стол.
– Дай мне поесть, мама, – попросил он.
Валентина Марковна кинулась подавать ужин. Движения ее были суетливы, выражение угодливого беспокойства не сходило с увядшего лица.
Гордей Петрович отбросил газету, резко обернулся.
– В чем дело? Почему молчишь? Защитил проект или нет? – строго спросил он.
– Не волнуйтесь… Проект я защитил… на хорошо… – с нарочитым безразличием ответил Максим.
Из груди матери вырвался облегченный вздох:
– Максенька, как я рада!.
Она поставила на стол тарелку, обняла сына, поцеловала несколько раз в щеки.
Максим ощутил сладковатый запах пудры – мать все еще молодилась: пудрилась и даже подкрашивала губы.
– Ты как будто не рад? – спросил Гордей Петрович, крепко, по-мужски пожимая руку сыну.
Максим пожал плечами:
– Особенно хвалиться нечем, папа. Там были и отличники.
– Ну, уж тут вини только себя, – заметил Страхов.
Его грубоватость, манера высказываться прямо, а иногда и резко, его крепкая грузная фигура, крупная голова, густые, невпрочес, седеющие волосы, всегда строгое лицо с глубокими морщинами казались Максиму неизменными, как нечто раз навсегда данное, существующее в семье незыблемо и вечно. Максим испытывал к отцу уважение, граничащее с преклонением.
Совсем другое, противоположное, чувство, вызывала в нем мать – чувство легкого пренебрежения и жалости. Он знал: мать любила его до беспамятства, прощала ему многие шалости, баловала, становилась безвольной, когда дело касалось иногда не совсем благовидного его поведения.
– И тебе не обидно, что кто-то защитил лучше тебя? – спросил отец.
– Немножко, папа, – ответил Максим и покраснел.
– Что? Здорово плавал на экзаменах?
– Не очень.
– Не всем же быть отличниками, – вмешалась Валентина Марковна.
С несвойственной для ее расплывшейся фигуры живостью она взяла со стола заранее подготовленную объемистую коробку, перевязанную крест-накрест голубой лентой, поднесла молодому инженеру:
– Это тебе, сыночек, в честь успешного окончания.
Максим, все еще жуя, взял коробку:
– Ну зачем ты, мамочка?
Он потянулся к ней, легонько прикоснулся губами к ее дряблой щеке.
Страхов насмешливо следил за нехитрой семейной сценой.
– Мне, когда я окончил финансово-экономический, никто ломаной полушки не преподнес, – словно упрекая кого-то, сказал он. – Мы по четвертушке хлеба в то время получали, жмыхом да воблой питались… И учились… И работали…
– То было одно время, сейчас – другое, – с нескрываемым пристрастием к сыну возразила мать.
– Папа, ты же знаешь нашу маму, – снисходительно заметил Максим.
– Ладно-ладно. Счастливчики… Все теперь для вас уготовано. – Гордей Петрович насупился. Помолчав, продолжал: – Институт ты закончил, теперь можно подумать и о работе. Скоро, наверное, будут распределять кого куда. Путевку в зубы и – айда! Не так ли?
Грубоватая манера разговаривать дополняла какую-то жестковато-добродушную черту характера Гордея Петровича. Такие его выражения, как «здорово плавал» и «путевку в зубы и – айда», не казались Максиму обидными. Он слушал отца спокойно.
– Да, кажется, уже есть разнарядка, – сказал он.
При этих словах Валентина Марковна насторожилась.
– И куда же ты решил ехать? – спросил Страхов.
– Еще не знаю. Не выбрал…
– Придется, конечно, ехать. Тут – закон. Отбоярь три года, и тогда – на все четыре… Тут, сынку, государство. Сначала давали тебе, теперь отдай ты.
– А разве нельзя, чтобы не ехать, отработать где-нибудь поближе, например, в Москве? – осторожно спросила Валентина Марковна. – Неужели, Гордей, ты не сможешь похлопотать… Позвонить куда следует… Могли бы оставить и в Москве…
– А дальше что? – насмешливо спросил Страхов и сердита сдвинул брови.
Лицо его стало еще более суровым, даже грозным. Но мать это не испугало. Она повторила упрямо:
– Других отцы устраивают, а ты почему не можешь?
– Ладно, отложим этот разговор, – бросил Гордей Петрович и встал.
Лицо Максима залилось румянцем. «Не отсюда ли, не из дому ли исходят слухи, что я останусь в Москве?» – подумал он, неприязненно и вместе с тем с какой-то нехорошей надеждой взглянув на мать.
– Мама, – сказал он, смущенно отворачивая лицо, – я прошу тебя, не надо об этом. – Он сделал над собой усилие и добавил: – Я сам постараюсь выбрать себе дорогу и… вообще свое место.
– Слышишь? – победоносно сказал Страхов. – Правильно рассуждает сынок. Нам, никто не протежировал, никуда не звонил. И в пуховые одеяла нас маменьки не заворачивали.
Эти слова Гордей Петрович уже обращал не к сыну, а к Валентине Марковне. Но та только сердито поджала губы, молчала…
Максим допил чай, пожелал отцу и матери спокойной ночи и, захватив подарок, ушел в свою комнату. Там он кинул коробку на диван и, стоя посредине комнаты, снова задумался.
В самом деле, с ним происходило что-то неладное. Впервые забота матери вызвала в нем такое душевное смятение. Ведь если серьезно разобраться, ему и вправду не хотелось уезжать из Москвы.
Максим возбужденно зашагал по комнате. Взгляд его упал на лежавшую на диване коробку. Страхов сорвал с нее ленту, поднял крышку. На стопке завернутых в целлофановые пакеты сорочек лежали ручные золотые часы и портативный фотоаппарат в кожаном футляре.
Максим даже глаза расширил: такого щедрого и дорогого подарка мать еще не преподносила ему. Значит, и для нее последний экзамен – немалое событие… Он был растроган. Забыв обо всем, с детским нетерпением взял фотоаппарат – осуществление его давней мечты. Прежний давно устарел. Он долго рассматривал аппарат, нацеливался на собственное отражение в зеркале, щелкал кнопкой.
Но золотые часы привели его в смущение, вызвали что-то вроде угрызений совести. Опять вспомнился рассказ Черемшанова о том, как трудно было ему учиться и каким огорчением был бы для его матери провал на экзамене. И вновь Максим ощутил беспокойство: в подарке матери таился какой-то скрытый соблазн. Мать как будто подчеркивала, что он все тот же ее маленький Максик и что он никогда не освободится от ее опеки.
Он положил часы и фотоаппарат в коробку, смотрел теперь, на них смущенно, словно на вещественные доказательства подкупа. Ему казалось, мать заманивала его в какую-то ловушку, старалась помешать его стремлению стать на самостоятельный путь…
Максим огляделся – всюду были вещи; они заполняли всю комнату. Радиоприемник, телевизор новейшей марки, массивный письменный стол, дорогой чернильный прибор, кресла, статуэтки. Вещи, вещи повсюду, красивые, назойливые, дразнящие взор.
«И все это мое… Вернее, родительское, – подумал Максим. – А я еще палец о палец не ударил, чтобы заработать денег хотя бы на одну из этих вещей. Но ведь я учился, а теперь… теперь…»
Он постарался отмахнуться от неприятной и новой для него мысли.
«И что это я расфилософствовался, – успокоил он себя. – Теперь мое дело – пользоваться всем в родительском доме и хорошенько отдохнуть в последние полтора-два месяца… А там будь что будет…»
Он быстро разделся, лег в свежую прохладную постель и вскоре уснул безмятежно.
6
Утром Максим долго лежал в постели, с наслаждением потягиваясь и думая, что теперь можно не спешить. Пойти в институт, как было условлено вчера с товарищами, он всегда успеет.
Он вспомнил, как провожал Лидию, что она сказала при прощании, и широкая волна радости вновь подхватила и понесла его. Молодая, неистраченная сила переливалась в его жилах. Он вскочил с постели, подпрыгнул, сделал несколько гимнастических, заученных, почти инстинктивных движений.
«Трум-бум-тра-та-та… Бум-трум-тра-та-та…» – напевал он.
Майское солнце заливало комнату, блестело на лаке мебели слепящими зайчиками, играло в настольном зеркале. Сквозь тюлевую занавеску окна проступала чуть замутненная дыханием города, почти акварельная синь неба. Она точно улыбалась Максиму, манила в невиданные просторы.
Вчерашние опасения исчезли, и даже мысль о скором отъезде не так беспокоила. Из столовой уже доносился запах вкусной и пряной еды. Максим поплескался под душем, растер свежим мохнатым полотенцем смугловатое тело. Непрерывные занятия спортом сделали его мускулы упругими, как резина. Умытый, причесанный, посвежевший, он вышел к столу, где ожидал его обильный, сытный завтрак. Мать встретила сына любовно-ласковой улыбкой. Отца не было: он уже уехал на работу.
– Ну что, понравился фотоаппарат? – спросила Валентина Марковна.
– Великолепный, – ответил Максим.
– А часы?
– Ты меня балуешь, мама.
Старая няня, она же домработница, Перфильевна, двоюродная сестра Валентины Марковны, темноликая, неразговорчивая старушка, переставляла тарелки, звякала ножами и вилками.
Внешне она не жаловала племянника любовью, и он не раз слышал, как она ворчала: «Вот уж паныч растет… Еще не хватало, чтоб ему прислуживать».
Максим платил ей за это грубоватыми шутками, но побаивался ее.
– И как ты решил с отъездом? Куда все-таки поедешь? – спросила Валентина Марковна, разливая чай.
– Еще не знаю, мама. Куда ребята – туда и я, – жуя сдобный пирог, ответил Максим.
– А я думаю: все-таки лучше тебе остаться в Москве. Отец похлопочет…
– Вы уже договорились? – хмурясь и краснея, спросил Максим.
– Сначала отец и слушать не хотел, чтобы позвонить кому следует, а потом согласился, – удовлетворенно сказала Валентина Марковна. – Другие остаются, а тебе почему нельзя? Да если бы отец и не согласился, я бы нашла, кого попросить. Например, Семена Григорьевича Аржанова.
– Мама… Прошу тебя… – Максим сверкнул глазами. – Обо мне и так говорят в институте, будто я прибегаю к протекции, будто меня оставят в Москве. Пожалуйста, не надо никого просить.
Надежда на хлопоты отца, минуту назад казавшаяся естественной, повернулась в воображении Максима неприглядной стороной. Ему представились насмешливо-понимающие взгляды товарищей, особенно Саши Черемшанова и Славика Стрепетова, презрительная усмешка Лидии, и острый стыд обжег его щеки.
– Не надо, мама, не надо, – повторил он.
– Почему не надо? – не унималась Валентина Марковна. – Ты у нас единственный… Зачем тебе ехать на край света? Говорят, молодым специалистам приходится работать в ужасных условиях. Чуть ли не в палатках жить, а то и под открытым небом.
– Мама, все это ерунда… Преувеличение, – угрюмо возразил Максим. – И что я буду делать в Москве? Ты подумала об этом?
Валентина Марковна подошла к нему, положила руки на плечи.
– Сынок, милый… – голос ее зазвучал проникновенной мольбой. – Неужели тебе не жалко мать? Я истоскуюсь, изболеюсь по тебе… При мысли, что тебе придется спать, на сырой земле…
– Да откуда ты взяла, мама, что там спят на сырой земле?
Перфильевна, переставляя тарелки, засмеялась:
– То-то они оттуда приезжают такие хилые – не узнаешь. Краснощекие да гладкие – кровь с молоком. И охота тебе, Валентина… Уже не маленький – пускай поедет да узнает, что такое настоящая жизнь…
– А ты не вмешивайся, Акулина, – резко оборвала ее Валентина Марковна. – Занимайся своим делом.
Перфильевна пожала сухонькими плечами, взяла стопку грязных тарелок. Шаркая суконными шлепанцами, ушла на кухню. Оттуда долго слышалось ее ворчание.
Все еще не отходя от сына, Валентина Марковна говорила:
– Неизвестно, где твоя настоящая дорога. Тут все-таки на глазах отца… Понадобится помощь, чтобы обратили на тебя внимание. И по работе выдвинут. А там затеряешься, будешь лямку тянуть… затрут, замкнут. Так что послушайся меня… А я еще поговорю с Аржановым.
Глаза матери нежно и жалостливо светились у самого лица Максима. Ее рука гладила его волосы.
И у него не хватило сил спорить, противиться ей.
– Ладно, мама. Еще посмотрим, куда назначат. Ты только не волнуйся, пожалуйста, – сказал он и, мягко освободившись из-под руки, ушел в кабинет отца.
Разговор с матерью всколыхнул в нем давние, не совсем ясные мысли и чувства. Максиму всегда казалось: домашний мир как бы делился на две части – отцовскую и материнскую. В отцовской всегда присутствовали самоограничение и даже какая-то воинская суровость, нетерпимость ко всяким излишествам. Все здесь было пропитано духом боевого прошлого Гордея Петровича, участника гражданской войны. Максим уже знал: отец – один из многих еще не окрепших парней – отшагал тогда не одну сотню километров студеных зимних и слякотных осенних фронтовых дорог. Не раз мертвящий холод близкой смерти опахивал его лицо… Все это наложило на внешний облик и характер отца сумрачный и суровый отпечаток.
Гордей Петрович не позволял ставить в своем кабинете ничего лишнего, украшательского. Старинный дубовый письменный стол, такое же старое, скрипучее кресло, вертящееся на цоколе, подобное тем, какие можно видеть в парикмахерских, клеенчатый, всегда холодный диван, черный книжный шкаф и грубо отесанный деревянный сундук в углу – вот и вся мебель. Валентина Марковна несколько раз пыталась кое-что переставить, вынести сундук, старый диван и водворить новый, но встречала решительный отпор.
Несмотря на отсутствие уюта и мрачноватость, Максиму нравился отцовский кабинет. Неспокойная молодость отца глядела с развешанных на стене выцветших фотографий, на которых он был снят вместе со своими боевыми товарищами, с потертого суконного красноармейского шлема с поблекшей звездой. Напоминала о ней и черная, как обугленный корень, чумацкая трубка на письменном столе.
Гордей Петрович сумел пронести все эти реликвии через военные и строительные кочевья, но в последние годы они вряд ли имели для него значение: послевоенная мирная страда с каждым днем все заметнее стирала следы боевого, героического прошлого. Страхов все реже напоминал о нем сыну.
В кабинете было тихо и сумрачно – единственное окно выходило в угол двора, где всегда стояла прохладная тень. Звуки с улицы и из других комнат сюда почти не проникали.
Терпкий, приятный запах книг, старой бумаги и кожи, давнишней табачной гари держался здесь крепко. Максиму нравился этот строгий, мужественный запах. Тишина кабинета располагала к раздумью. Здесь не было ничего такого, что рассеивало бы внимание по пустякам. Максиму даже мнилось иногда, что он сидит в одном из уголков институтской читальни – только там было больше света и книг. Но стол был такой же голый, строгий, с одним толстым стеклом, под которым неясно белели какое-то расписание и табель-календарь. Слой пыли на стекле и на мраморном письменном приборе говорил о том, что отец давно не присаживался за стол. Видимо, жизнь его давно переместилась в служебный кабинет; там теперь сосредоточивались его мысли, а здесь лежала только груда старых газет и журналов.
И все-таки какая-то часть души отца присутствовала в этой комнате. На сундуке, накрытом простой деревенской, связанной из разноцветных лоскутков ряднушкой, лежала полевая офицерская сумка. Максим знал: в ней хранились толстая общая тетрадь, потрепанные блокноты и полуистлевшие документы.
Максим любил разглядывать их так же, как и старые фотографии. Он и теперь потянулся за сумкой, отстегнул ремешок, пропущенный сквозь медную скобу, бережно вытащил пачку пожелтевших бумажек. Здесь были удостоверения, воинские предписания, докладные записки, написанные на скорую руку приказы. На многих из них стояли названия прославленных городов и штампы воинских частей, печати давно преобразованных, носивших новые названия учреждений…
Вот боевая записка отцу со штампом Московской красногвардейской дружины – явиться за получением оружия. А вот донесение о заготовке дров где-то в подмосковном лесу, командировочный мандат в Царицын. Коммунист Гордей Петрович Страхов назначался комендантом эшелона с хлебом для Москвы… Сохранилась и фотография того времени – совсем молодой парень с черными, только что пробивающимися усиками, в драгунском, стянутом в талии полушубке, в лихо заломленной на затылок мерлушковой папахе. На боку висит огромная деревянная кобура с маузером.
Максим старался прочитать не совсем понятные, сделанные на ходу химическим карандашом записи в общей тетради в черной клеенчатой обложке, вглядывался в документы прошлого, и им овладевало трепетное чувство, высоко поднимающее над будничной благополучной жизнью. Облик отца словно вырастал в его воображении, окруженный героическим ореолом.
«…15 декабря. Бой под С… Убит комэск Бурл. Закрепились. Бел. отступ., – читал написанные второпях сокращенные слова Максим. – …Вечер, корм. С фур. плохо. Поел, троих. Прив. сено. Мор 25…» И все в том же духе – отрывочные фразы, обрубленные на отдельных слогах слова. Максим не сразу научился их расшифровывать. Он уже знал, что запись гласила: «Убит командир эскадрона Бурлаков, Белые отступают… Вечером кормежка. С фуражом плохо. Послал троих. Привезли сено. Мороз 25 градусов». И Максим видел далекое время, жестокие бои с белыми, походы в лютую стужу, в бескормицу…
А вот блокнот с несколькими не менее лаконичными записями, – вроде:
«…В политотделе армии 17-го в 19.00 совещание». «6 ноября доклад в „Ландыше“. В „Ольхе“ приняли в партию пять. Подготовить докум. на четырех. Завтра – бой».
Это уже записи недавней войны. Но и ее годы казались Максиму далекими. Когда она началась, ему было всего шесть лет.
На Отечественную войну отец ушел батальонным комиссаром, закончил ее полковником, заместителем командира гвардейской дивизии по политчасти.
В полевой сумке Максим однажды нашел простой гвардейский значок с потемневшей оправой и алой, как брызнувшая из раны кровь, немеркнущей эмалью. Награды вместе с, орденскими книжками отец хранил отдельно в запертом на ключ ящике письменного стола. Он надевал их только в большие революционные праздники, когда уходил на торжественные заседания или на демонстрации.
Перечитывая записи и перебирая боевые реликвии, Максим проникался к отцу почти благоговейным чувством. Он давно обнаружил, что не испытывал подобного чувства к матери. Она представлялась ему заурядной женщиной, погрязшей в мелких домашних заботах.
Валентина Марковна чутьем угадывала отчужденность сына, она не раз заставала его в кабинете отца за чтением бумаг, ревниво следила за его отсутствующим взглядом.
Однажды Максим услыхал, как мать сердито сказала отцу:
– Гордей, убери ты, пожалуйста, весь этот хлам. Сдай в музей, что ли.
Отец недовольно крякнул, но, видимо, сдержав себя, шутливо ответил:
– А зачем? Ведь я еще не умер? – И тут же серьезно добавил: – При жизни как-то нескромно выставлять себя напоказ в музее. Ведь в сумке мои личные документы и бумаги. Вот умру – все перейдет в наследство к Максиму. Тогда он сам решит, как с этими вещами поступить.
Мать раздраженно что-то проворчала в ответ, и Максим тогда впервые подумал: в житейском союзе этих разных людей таилось какое-то несоответствие, давняя, глубоко скрытая трещина, затянутая гладким покровом внешнего благополучия.
Он еще не решил окончательно, на чью сторону стать в этом затаенном родительском противоборстве. Многое еще было ему неясно. Но в глубине души он все чаще поддерживал сторону отца и готов был подчиниться ему во всем, пойти за ним всюду.
Однако случались минуты, когда материнский приятно обезволивающий домашний мир брал его в плен. В такие минуты вещи и понятия приобретали совсем иной смысл. Здесь мелочи, уют, удобства выступали на первый план, а то значительное, суровое, что пленяло Максима в прошлой жизни отца, отступало в тень.
Ему казалось: вчера и сегодня, разговаривая с матерью, он в чем-то отступил, изменил отцу, и это вызывало в нем недовольство собой и досаду…
Он бережно сунул тетрадь и документы в сумку, положил на сундук и, словно вспомнив о чем-то важном, торопливо вышел из кабинета.
7
В институте Максим нашел уже собравшихся Сашу Черемшанова, Славика Стрепетова, Галю и других выпускников. В коридоре царила суета, было шумно от возбужденного говора. У доски объявлений, висевшей у двери деканата гидростроительного факультета, толпились молодые инженеры. То и дело слышались возгласы: «Ты куда едешь?», «А ты? Уже выбрал?», «Давай вместе!»
Максим сразу догадался, что объявление о местах назначения на работу уже вывешено. Сердце его тревожно сжалось. Куда все-таки он хочет ехать?
К нему протиснулся Стрепетов, схватил за руку. Круглое, пухлощекое лицо его было сердитым.
– Ты чего опаздываешь? – накинулся он на Максима. – Ждали, ждали тебя. Спишь по-барски…
Саша Черемшанов, вытянув тонкую шею, смотрел через голову Стрепетова, как показалось Максиму, с недоверчивой усмешкой. И опять эта усмешка больно задела его самолюбие.
– А что? Мы же договорились – утром…
– Утром?.. Какое же сейчас утро? – засмеялся Черемшанов.
– Ну и что? Разве прозевали? – небрежно спросил Максим, притворяясь беспечным.
– Как «что»? Уже разнарядку вывесили. А ты прохлаждаешься! – сердито сказал Славик.
– Вы уже выбрали?
– А то тебя ждали бы! Мы в Степновскую область. Станция Ковыльная… Новый канал, шлюзы, ГЭС… Все трое – Саша, я и Галя. Подавай и ты заявление.
– Он еще подумает, – все с той же недоверчивой усмешкой проговорил Черемшанов.
– И подумаю, – вызывающе ответил Максим. – Тоже мне – выбрали какую-то Ковыльную. А я на Ангару поеду.
– На Ангару мест нет. Выбирай дальше – в Антарктиду, – засмеялась Галя, лукаво поглядывая на Сашу.
Тут вмешался Стрепетов, сказал серьезно:
– Хватит болтать, Макс. Хочешь вместе с нами – иди скорей к декану.
Максим протиснулся к доске, пробежал глазами список пунктов: Куйбышев, Степновск, Омск, Усть-Каменогорск… Даль неведомая, города и пункты, знакомые только по географическим картам. А о Ковыльной он даже никогда не слыхал. Где это? В какой стороне? Конечно, глухомань какая-нибудь… Медвежий угол… Такой и на карте не обозначен… Куда же ехать? И стоит ли отрываться от друзей? Почему они выбрали Степновскую область? Э, не все ли равно! Потом видно будет. Степновская так Степновская… Вчетвером и ехать веселее.
Максим отошел от доски.
– Ну, что выбрал? – спросил Саша. – Или ты держишь ориентир на Москву?