Текст книги "У птенцов подрастают крылья"
Автор книги: Георгий Скребицкий
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
БОЛЕЗНЬ И ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ
Мое вынужденное купание не прошло мне даром. А может, это просто случайно совпало. Но, как бы там ни было, я после рыбалки на другой же день немного заболел: поднялась температура, начался насморк, кашель, в общем, все как полагается в подобных случаях. Или, еще вернее, как все в подобных случаях не полагается: болеть именно теперь мне было совсем уж некстати. Лето подходило к концу, а я даже не знал, как ко мне относится Соня, и вдруг, на поди, насморк, кашель – просто беда.
На следующий день к вечеру Сережа, как обычно теперь, принарядился, причесался и отправился в городской сад. А я? Я остался наедине со своей проклятой простудой.
– Да ты напиши Соне письмо, – посоветовал Сережа. – И она тебе тоже напишет.
Верно! Как же я сам не догадался? Молодец Сережа, все-таки в трудную минуту всегда выручит.
Но написать письмо оказалось не так-то просто. О чем писать? О том, что у меня насморк и кашель? Конечно, не стоит. Разве об этом пишут любимой девушке, да еще чуть не в первый день после объяснения. Лучше написать, что я очень скучаю, что проклинаю свою болезнь… Ну, а дальше что?
– Ты скоро? А то я опоздаю, – спросил Сережа.
– Сейчас, сейчас.
Напишу еще, что ее окунь мне всю ночь снился и что мы обязательно поймаем такого же, когда я поправлюсь.
Своим письмом я остался не очень доволен. Нужно было бы что-нибудь такое трогательное, душещипательное написать. Но разве сразу придумаешь, особенно если Сергей прямо над душой стоит! «Вот уж к завтрему все как следует придумаю», – успокоил я себя. И, отдав письмо, стал ждать возвращения Сережи с прогулки.
К счастью, мое одиночество очень скоро было нарушено. Ко мне зашел Коля Кусков.
– Здорово, дружище! – закричал он еще из двери. – А я уж думал, ты помер: что-то совсем пропал.
– Здравствуй, здравствуй, заходи. Сейчас мама чайку нам даст, – обрадовался я приятелю. – Хотел все сам к тебе зайти, да некогда, все дела, дела…
– Знаем мы, какие у тебя с Сережкой дела, – хитро подмигнул Коля, – чай, не слепые! Дела-то ваши в кисейных платьицах по саду разгуливают. Ну да это не грех, – заключил он вполне миролюбиво, даже одобрительно.
Мама принесла чаю, хлеба, варенья, и мы подсели к столу.
– Дела-то в платьицах – это хорошие дела, – еще раз одобрил Коля, – хорошие, да не первостепенные.
– А какие же первостепенные? – спросил я.
– Эва! Да ты, видать, совсем голову потерял, – махнул рукой Николай, – ай забыл, какой месяц у нас на носу.
– Ну, сентябрь.
– То-то, что сентябрь, – перебил Коля, – значит, пора о главном, об охоте, подумать. Пора с гончими в лес сходить, поразмять их перед охотой. Я их и так каждый день часа на два, на три из сарая выпускаю, чтобы побегали, погуляли. Да только беда с ними, вернее, с Секретом беда. Зулейка-то молодец, от дома далеко не уходит.
– А Секрет? – спросил я.
– Обормот он, а не Секрет, бандит, да и только.
– Да почему так?
– Вот почему, слушай. Кормлю я их обоих как на убой. Через день с бойни разную требуху им таскаю. Разожрались, прямо хоть садись на них да поезжай. А обормоту этому все, видно, мало, все послаще пожрать охота. Вот выпущу их обоих из сарая, на прогулку выпущу. Зулейка чин по чину по двору ходит, травку нюхает. А этот – шасть со двора! – и след простыл. Где пропадает, что делает – бес его знает! Только третьего дня, гляжу, крынку сметаны приволок. Да как аккуратно – не разбил, не разлил, за ручку зубами ухватил и тащит. Ну, я, известно, сметану отнял у него. Молодец, говорю, носи, носи все в дом, а не из дома. Сметана жирная, что масло. Съел я ее. Думаю: так-то от кобеля в хозяйстве подспорье. На другой день тоже погулять выпустил, сам в окошко поглядываю, не несет ли чего. Нет, без добычи явился, а только бока раздутые, видать, здорово где-то подзаправился. Запер я обоих, суку и кобеля, в сарай. Только запер, глядь – ко мне гостек является, столяр Дмитрич. Он же вам с Алексей Михайловичем клетку для птиц делал. Ну вот, явился ко мне в помещение и так это официально начинает:
«Я, гражданин Кусков, к тебе с обидой пришел, жалиться пришел на твово кобеля».
«А что, спрашиваю, мой кобель? Какая тебе от него помеха?»
«А такая помеха, что повадился он кажный день ко мне в гости. Как заметит, что я куда-нибудь из комнаты вышел, шасть туда – и прямо на стол, а то и в печь: все повытаскает, пожрет – и до свиданья. Так вот, говорит, изволь свово кобеля на привязи держать, а мне возместить убытки».
Я сразу смекнул, в чем дело: живет-то Дмитрич вроде меня в подвале и один-одинешенек. У него все настежь, и дверь не запирается. Вот, значит, Секрет к нему в гости и повадился. Смекнул я это, а виду не подаю. Напротив того: сурьезность на себя напустил и говорю:
«Ты, говорю, Дмитрич, человек всегда нетрезвый, на кураже, значит. Вот тебе с похмелья кобели в глазах и мерещатся. Иди, откелева пришел, проспись и никаких кобелей видеть больше не будешь. А мой Секрет под замком весь день сидит, свежего воздуха и того, бедняга, не ощущает».
А Дмитрич все свое долбит. Я, мол, твово кобеля, вот как теперича тебя, морда в морду видел. И ошибки тут нет никакой. Плати убыток за кобеля, давай на бутылку – и квиты. Ну, от таких слов у меня, известно, даже сердце взыграло. Я бы и сам бутылку-то выпил, если б капитал позволял, а то, на поди, ему отдай. Не стерпел я и говорю:
«Ты вот что, Дмитрич, остерегись такие слова произносить, не играй с огнем. Я человек нервный, впечатлительный. Струмент у меня, сам видишь, тяжелый. Я, брат, из-за тебя, дурака, могу большие неприятности себе нажить».
Сам это говорю, а сам за сапог берусь. Гляжу, смекнул он, к чему планида-то клонится, начал к двери подаваться. А я ему так тихонько, деликатно так, по-дружески говорю:
«Закрой-ка ты, Дмитрич, поплотней дверь за собой да с такими глупостями в другой раз ко мне не ходи, не расстраивай меня. А то, не ровен час, я из тебя гоголь-моголь сделаю».
Привстал маленько с табуретки-то. А он шасть за дверь!.. Уж снаружи орет:
«Я это дело так не оставлю! Где это видано, чтоб кобели по столам разгуливали, кто такую моду завел!»
Ну, я эти самые слова без внимания оставил. На улице ори сколько хошь. На то она и улица.
На следующий день уже под вечер опять собак на прогулку пустил. Сам на лавочке сижу, покуриваю. Глядь, что такое? Бежит мой кобель, а на самом, как хомут, оконная рама надета. Перепужался, видать, под крыльцо лезет, а рама-то не пускает, еще о стекла всю шею изрежет. Насилу я его поймал, стащил с него раму, разбил, в дрова кинул, а кобеля – в сарай под замок.
Только управился – вижу, гостек ко мне спешит, Дмитрич опять потрафляет, а сам еще издали шумит:
«Теперича бутылкой одной не отделаешься! Теперича попляши у меня, чтоб я тебе кобеля твово назад воротил».
А я так спокойненько ему в ответ:
«На излечение тебя, Дмитрич, определить надо, потому, говорю, что последний разум пропил».
А он:
«Ладно, мол, теперича поглядим, кого куда на излечение. Идем-ка лучше ко мне. Я твово кобеля на месте преступления прямо на столе застал да и запер. Дверь лопатой снаружи подпер, теперь не выскочит. Иди выкупай, не то я его там же и порешу, возьму топор и порешу, чтобы не безобразил…»
Выслушал я все эти безобразные речи, потом встаю, беру этак деликатно Дмитрича под локоть, как девушку хорошую, и веду его прямо к сараю.
Идет, а сам ужимается. Значит, страх берет, как бы я ему не поддал маненько. Ну, я, известно, и пальцем его не тронул, только дверь отомкнул:
«Гляди, говорю, пьяная твоя рожа…»
Он как глянул в сарай, а Секрет на соломе лежит, что твой помещик развалился. Дмитрич даже закрестился.
«Чур меня, чур меня, говорит, видать, и вправду померещилось. Самогону я вчера, значит, лишку хватил. Вот оно и почудилось».
Ну, отпустил я его, дурака, чин по чину, никакого увечья ему не причинил. Только пришел домой, стал чай себе кипятить, слышу – дверь заскрипела, гляжу, опять он тут.
«Нет, кричит, не померещилось мне! Был в гостях твой окаянный кобель, был и раму с окна унес. Головой, знать, вышиб».
Ну тут уж и я осерчал маненько, уж больно он мне со своей колготней надоел. Говорю ему:
«Этак, милый, ты завтра скажешь, что кобель мой и фатеру твою унес. А ну-ка марш отсюда!» – да его коленом под известное место. Так птичкой от меня и вылетел.
И вот ведь какой дотошный – сам летит, а сам на лету орет:
«Раму-то, раму хоть отдай!»
Ну уж я ему такую раму дал, долго теперь помнить будет! – Коля самодовольно рассмеялся и налил себе в блюдечко чай.
– Зря все-таки ты с ним так нехорошо, – нерешительно сказал я, – ведь он все же прав. Секрет у него столько дел натворил, а ты еще его же и поучил.
– Вперед умнее будет! – беззаботно ответил Николай. – А Секрет-то, видать, молодец, сообразительный оказался. С тех пор как его припереть хотели, больше к Дмитричу ни ногой. Оробел, видно, как раму башкой высадил.
Потом мы с Колей говорили о том, что скоро можно будет сходить в лес, погонять зайчишек. Время прошло незаметно. Коля ушел, когда уже совсем стемнело. Вскоре после него явился и Сережа.
– Ну, танцуй! – приказал он.
– Принес? Давай скорей! – обрадовался я.
– Сперва танцуй.
Ничего не поделаешь – пришлось немножко потанцевать.
И вот в моих руках четвертушка белой бумаги, кажется, листок из тетради.
Сережа оказался на этот раз крайне деликатен, сейчас же ушел в столовую ужинать, оставив меня одного с моим драгоценным подарком.
С замирающим сердцем я развернул листок. На внутренней его стороне карандашом было написано всего несколько слов. Соня писала: очень жалеет, что я простудился, надеется, что скоро поправлюсь и мы опять пойдем на речку или в лес.
Все это было хорошо, но самое основное – в конце. Там стояла подпись: «Твоя Соня».
Моя Соня! Она сама это написала. Ах, из-за этих двух слов «твоя Соня», да еще написанных ее же собственной рукою, – из-за этого стоит и поболеть.
С этого дня и до конца своей болезни – а она продолжалась почти целую неделю – я каждый раз, как только Сережа шел в городской сад, посылал с ним письмо и каждый раз в тот же вечер получал ответ.
К сожалению, я так и не придумал за всю неделю, о чем бы таком особенном написать, чтобы Соня почувствовала, что такое письмо мог написать только я, и только ей одной. Писал же о том, как скучно сидеть дома и как хочется поскорей ее увидеть.
Соня отвечала в том же духе. Единственно, что в этих письмах было особенного, – это, что письма ко мне были подписаны «твоя Соня», а мои к ней – «твой Юра».
А один раз я получил особенно дорогое мне письмо. В конце его стояла подпись просто «Соня». Но на самом кончике листа приписка «твоя». Значит, Соня нечаянно описалась, но тут же поняла свою ошибку и исправила ее. Значит, приписка в каждом письме «твоя» не просто формальность, вроде «многоуважаемый такой-то» или «всегда готовый к услугам такой-то», – нет, здесь кроется нечто совсем другое, настоящее. Ради этой приписки я и писал свои письма и с нетерпением ждал ответа. Мне казалось, что эта приписка как-то сблизила нас, может, даже больше, чем мое объяснение в городском саду.
«Как-то мы теперь, после болезни, встретимся? – думал я. – Неужели опять только о грибах да о погоде будем друг с другом говорить?»
И вот настал этот счастливый день, когда я первый раз после болезни вместе с Сережей пошел в городской сад.
На дворе была уже настоящая осень. Деревья почти все пожелтели, дорожки были сплошь завалены пушистой свежеопавшей листвой, и в самом воздухе уже чувствовалась осень.
Пришли в сад и наши девушки. Соня мне очень обрадовалась, а уж про меня и говорить нечего. Все четверо мы пошли к реке. Сережа с Тоней ушли немножко вперед, мы приотстали.
Ах, как хотелось сказать Соне что-то особенно значительное! А я, как на смех, стал почему-то рассказывать, как наш пес Секрет украл у столяра крынку сметаны, а потом оконную раму унес. Соня очень смеялась и начала рассказывать забавное про свою кошку, как та залезла в кадушку с тестом.
Я вспомнил, что и наш кот Иваныч тоже один раз на тесто спать улегся. В общем, мы оба разболтались на кошачьи и собачьи темы, и перейти с них на душевный, лирический разговор было просто немыслимо. Так я опять упустил возможность поговорить с Соней о своих чувствах к ней.
А ведь какой был подходящий момент после моей болезни, после вынужденной, хоть и кратковременной разлуки и красноречивых приписок в письмах «твоя» и «твой»!
ОПЯТЬ «ПУПОЧКА-МУМОЧКА»
И дальше пошло все то же. Опять мы встречались как добрые друзья. Я даже не видел разницы в моих отношениях с Соней и Тоней.
У Сережи, по его словам, дело обстояло куда лучше. Они с Тоней, когда мы разделялись на парочки, при всяком удобном случае целовались и постоянно обсуждали, как будут вместе жить, когда поженятся.
Я терялся в догадках, как переехать с твердо установившихся между мной и Соней товарищеских отношений на что-то другое, как у Сережи с Тоней. Каждый день дома придумывал, как я об этом заговорю. Но наступал вечер, мы встречались, Соня начинала смеяться, что-нибудь рассказывать, и все мои планы разлетались в пух и прах. Да и можно ли теперь о чем-то заговаривать? Станет ли Соня слушать? Она уж, кажется, привыкла смотреть на меня как на своего товарища. Наверное, все уже упущено, все пропало!
А тут, как на грех, и погода испортилась: то холод, то дождь. Вот и встречаться, по существу, уже негде.
Но ужаснее всего то, что мне начало казаться, будто Соне стали немного надоедать наши прогулки.
Как-то раза два она и совсем не пришла. Тоня сказала, что у Сони какие-то неотложные дела.
Нет, дела тут ни при чем. Я это хорошо чувствовал; чувствовал, но исправить, увы, не умел.
И вот все разрешилось так неожиданно и так просто. Как-то вечером Соня опять не пришла. Тоня опять сказала про неотложные дела. Я уныло побрел один домой. Сережа остался с Тоней. Ну и дома сидеть мне было тяжко. Пойду-ка к Коле Кускову – потолкуем насчет охоты. Я оделся и пошел.
Вечер был уже по-осеннему темный и холодный.
Впотьмах я чуть не налетел на какую-то парочку.
Они не обратили на меня внимания. Зато я обратил и остановился, как пригвожденный к месту. Я узнал Соню. Но с кем же она?
Стараясь не быть замеченным, я пошел за ними. На углу, под единственным на всю улицу фонарем, где мы всегда прощались, они тоже остановились.
Так вот кто мой счастливый соперник – Игорь Злотов! Он учился в нашей школе на класс старше меня.
Это был красивый, ловкий парень, один из лучших наших физкультурников. Он и танцевал очень здорово. А я ведь совсем не умел танцевать.
С замирающим сердцем смотрел я из-за своей засады на беседующих. Они, очевидно, прощались.
И вдруг у меня даже потемнело в глазах – Игорь быстро обнял Соню и поцеловал.
– С ума сошел, под фонарем прямо! – послышался ее веселый голос и смех. – С ума сошел, еще увидят!
– Кто там увидит?.. – беззаботно ответил Игорь.
«Я вижу!» – хотелось крикнуть мне, но я, конечно, не крикнул. Я стоял, прислонившись к забору. Соня и Игорь давно уже разошлись и скрылись в темноте. А я все стоял, стоял и думал: «Как же теперь буду жить один, без нее?»
На другой день в городской сад я не пошел, а написал Соне письмо и просил Сережу его передать. Если Сони не будет, то хотя бы Тоне.
В письме, увы, с явным запозданием я изъяснялся в моей любви, которую носил все время в груди и не решался ей высказать. Я молил ее не покидать меня и клялся в верности до гроба. Я писал, что, если она уйдет, жизнь потеряет для меня всякую ценность, всякий смысл, и тогда… Тут я поставил многоточие. Пусть сама догадается. Письмо я положил в конверт и как следует заклеил, так как не очень был уверен в Сережиной скромности. Да, впрочем, он, наверное, о многом уже знал, наверное, ему рассказала Тоня.
Но она-то, она хороша?! «У Сони неотложные дела, она не может прийти»!.. Так вот какие у нее неотложные дела. А старшая сестра покрывает весь этот гнусный обман, да еще при этом называет меня на «ты», зовет «Юрочка», говорит о своей дружбе ко мне! Нечего сказать – хороша дружба! Да и Сережка тоже хорош! Конечно, он в курсе всех этих мерзостей, а мне – ни слова. Не давать бы ему письма, но кто же тогда передаст? Если послать по почте, вдруг у нее дома вскроет кто-нибудь из взрослых? Нет, уж лучше пусть передаст Сережа. И ответ поскорее получу.
Ответ мне принес Сережа в тот же вечер. Он был написан Соней на таком же клочке бумаги, как и те, прежние, с подписью «твоя Соня». Прежде всего я поглядел на подпись – просто «Соня». А само письмо было очень короткое.
Соня предлагала мне свою дружбу. Но сердце… увы, оно было отдано другому. Когда-нибудь я узнаю кому.
А мне и узнавать было нечего – я и так вчера все видел.
– Что, брат, нехорошо? – участливо спросил меня Сережа.
Я показал ему письмо. Он прочел и покачал головой.
– Да, дрянь дело! – Он помолчал и добавил: – Сам виноват.
– Но в чем же? – не выдержал я.
Сережа пожал плечами.
– Как-то по-чудному у вас все получалось, и не поймешь ничего. Прямо Пупочка с Мумочкой.
И на этот раз Сережа был, конечно, совершенно прав. Только и Пупочкой, и Мумочкой оказался я один. Соня тут ни при чем, она это доказала.
Как ужасно было все это сознавать, но еще ужасней чувствовать, что все кончено и ничего уже не поправишь.
Я не мог себе даже представить, как дальше буду жить.
Но, как ни странно, несмотря на мое горе, даже отчаяние, жить оказалось можно. Два дня я просидел, не выходя из дома; маме и Михалычу сказал, что у меня очень болит голова. Только Сережа знал, в чем дело; с ним я теперь был вполне откровенен: он по-настоящему, по-дружески вникал во все и сочувствовал моему горю. Он же и утешал меня, рассказывал, что и у него однажды было такое же горе, даже хотел броситься с моста или убежать на фронт. Но не сделал ни того, ни другого.
– Что же ты сделал? – спросил я.
– Влюбился, – спокойно сказал Сережа.
– Как, в кого?
– В другую. И тебе советую.
– Нет! – с жаром возразил я. – Лучше Сони нет никого на свете. Пусть она изменила мне, я останусь ей верен всю жизнь.
– Ну и дурак будешь, – так же спокойно ответил Сережа.
Стоит ли спорить с ним, если он даже понять не может всей силы моей любви. Я не захотел спорить, но странно: на сердце сразу стало полегче. «А может, и не все в жизни кончено? – лезла в голову непрошеная мысль. – А может, еще и с Соней помиримся? Нет, это невозможно. После такого коварства, такой измены!.. А может, и возможно, всякое в жизни бывает», – опять, помимо желания, лезло в голову.
Короче говоря, на третий день я вышел из своего добровольного заточения и пошел в школу.
В ШКОЛЕ И В НАРДОМЕ
С осени 1918 года наше училище стало называться Единой трудовой школой. Ее разделили на младшую – первая ступень и старшую – вторая ступень. А вместо классов теперь были группы.
Я и мои приятели – Лева и Толя – оказались учениками второй ступени.
Было еще одно нововведение: нашу мужскую школу соединили с женской. Теперь мы стали учиться вместе с девушками.
Из моих прежних знакомых в одной группе со мной оказались Клава, с которой я начинал учиться еще в школе бабки Лизихи, и Катя, та самая Катя, с кем мы когда-то играли в «папу и маму» и которая потом мне так «коварно изменила» с Сережей.
Встретился я с Клавой и Катей, как с добрыми старыми друзьями. Теперь мы были уже не дети, и у каждого из нас намечалась своя «личная» жизнь.
В нашей группе появилось и еще много новых девушек. Но мне, признаться, было вовсе не до них. Мое сердце было разбито Соней, и я ходил мрачный, как Чайльд Гарольд.
Даже мои приятели сразу же заметили это, и Толя весьма неостроумно сказал:
– Знаешь, Юрка, на кого ты стал похож?
– На кого? – безразлично спросил я.
– На индюшку после дождя. Крылья распустил, нос повесил…
– Не умно! – ответил я ледяным тоном и с горечью подумал:
Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей.
– А по-моему, даже очень похож, – весело ответил Толя.
Мое сердце было разбито, но жизнь все-таки продолжала идти своим чередом. Начался учебный год.
Я много раз читал воспоминания о Единой трудовой школе первых лет революции, читал, что в ней существовал какой-то нелепый метод обучения по «Дальтон-плану».
Про свою школу я должен честно сказать, что никаких ни «Дальтон», ни иных планов первые два года у нас вовсе не существовало. Два года, семнадцатый и восемнадцатый, мы просто-напросто только ходили в школу, но совсем ничему не учились.
По самым обычным предметам – математике, русскому, географии – дело осложнялось тем, что в одной группе ученики были с самыми различными знаниями; кроме того, отсутствовали всякие планы, программы, не было никаких пособий, так что учителя просто терялись, с чего начинать, чему и как нас учить.
Немаловажную роль во всей этой сумятице играло и то, что все мы, ребята, совсем разболтались, забыли даже то, что раньше знали, и вообще ничему не хотели учиться.
Никаких мер воздействия у педагогов теперь не было. Отметки – баллы за успеваемость – отменили; прежние наказания – карцер, оставление в школе после занятий, вызов родителей, снижение балла за поведение, – все это тоже было упразднено. Педагогам оставалось только одно: воздействовать на нас морально, путем убеждения, взывать к нашей сознательности. Что греха таить: все это, увы, ничуть не помогало, и педагоги, испробовав все возможности, наконец махнули на нас рукой.
Учиться мы, то есть многие из нас, просто не хотели, желали только устраивать в школе вечера, танцы и прочие мероприятия.
Были, пожалуй, только два предмета, которые подходили бы к нашим тогдашним вкусам. Это рисование и пение. Но и здесь дело не заладилось. Учитель рисования Николай Дмитриевич часто болел, пропускал уроки, а потом поступил еще по совместительству работать в районный отдел народного образования и нас фактически совершенно забросил. А учительница пения Маргарита Ивановна уехала с сыном в Ефремов. Правда, на ее место откуда-то прибыл новый учитель музыки и пения, но это был на редкость скучный человек. Ему почему-то пришло в голову обучать нас не просто пению или элементарным правилам игры на каких-нибудь инструментах, а теории классической музыки.
Провел он с нами только одно занятие, да и то к концу почти все ребята разбежались. Больше теорию музыки мы не слушали.
Итак, на целых два года школа просто-напросто целиком выбыла из нашей, ребячьей, жизни.
Забегая вперед, хочу сказать, что этот двухлетний перерыв в занятиях принес всем нам, ребятам, огромный вред. И не только тем, что мы потеряли даром два учебных года; еще хуже оказалось то, что за это время мы все так распустились, что потом с огромным трудом привыкали вновь к нормальной жизни. А некоторые, отвыкнув от систематических, регулярных занятий, и вовсе не смогли дальше учиться, поступили куда-то работать и, в конечном счете, так и не доучились.
Но это понятно мне теперь, спустя почти полвека. А тогда! Все мы, мальчики и девочки, только радовались, что кончилась проклятая школьная муштра и наконец-то можно от нее отдохнуть.
В общем, посещать школу было не очень интересно. Уж лучше пойти в нардом – вот где жизнь действительно била ключом.
После печального окончания моей первой любви я опять стал целые дни проводить в нардоме. Пристройка к зданию была уже закончена. Во второй этаж этой пристройки и перенесли сцену, освободив таким образом весь зал. Его тоже отремонтировали, стены покрасили масляной краской в очень красивый оранжевый цвет. Заново покрашенный потолок так и сверкал ослепительной белизной. В двух концах с него свешивались массивные люстры с электрическими свечами. На стенах были укреплены канделябры с электрическими лампочками. И на сцене, и в фойе, и в коридорах – всюду было тоже проведено электричество. Да неужели же оно действительно загорится в Черни?! Ведь в нашем городе даже газокалильные лампы имелись, пожалуй, в пяти-шести домах, не больше. А тут вдруг настоящее электричество, прямо как в Москве.
Я смотрел на все эти лампочки, провода, выключатели и прочие диковины, смотрел с изумлением, с восхищением, но в душе не верил. Наверное, в конце концов скажут: чего-то не хватает, чего-то не удалось достать; и, на поверку, с электричеством выйдет то же, что у Михалыча с мотоциклетом.
Но главный инициатор всей этой «электрической затеи», Сергей Леонидович Благовещенский, по-видимому, твердо верил в успех своего дела. Окруженный многочисленными добровольными помощниками, он весь день, с утра до поздней ночи, проводил в нардоме.
Помимо хлопот с установкой электростанции, с проводкой электричества, он еще заканчивал оборудование новой сцены и прилаживал им же самим написанные новые декорации.
И, помимо всего этого, он еще участвовал в готовящейся постановке новой революционной пьесы. И ней он играл одну из основных ролей – рабочего-революционера.
Миша и Ваня, его братья, помогали ему по части устройства сцены и в пьесе тоже участвовали. Вот только насчет электричества – уж в этом деле, увы, ничего не смыслили: ведь оба студенты-медики, какие же из них электромонтеры! Ребята-добровольцы, помощники Сергея Леонидовича, и те были куда больше осведомлены во всех этих технических делах.
В общем, все работы: и по освещению здания, и по оборудованию сцены, и по подготовке спектакля, подходили к концу. Торжественное открытие нардома намечалось к празднованию годовщины Октябрьской революции.
Во всех этих интересных делах я, увы, почти совсем не принимал никакого участия. Электротехника мне была чужда, а об участии в спектакле и мечтать нечего. Во-первых, здесь, в народном доме, нашлись желающие и постарше и потолковее меня, а кроме того, я все лето прогулял и не показывался. В народный дом теперь уже поздно со своими услугами нос совать. Оставалось только скромно участвовать в струнном оркестре, да и тут все репетиции оркестра, разучивание новых вещей давно уже было кончено, и в оркестре-то я только что числился.
Но все же, пользуясь правом участника-оркестранта, я теперь постоянно заходил в нардом. Сидя в уголке темного зала, я с завистью наблюдал за тем, что творилось на сцене, где Сергей Леонидович репетировал с другими артистами сцены боев революционных рабочих с полицией.
Как мне хотелось перебраться из своего темного уголка туда, на сцену, принять во всем этом самое деятельное участие! Но как это сделать? С чего начать? Как предложить Сергею Леонидовичу свои услуги? Да он, пожалуй, и не примет, скажет еще: мало тут вас, ребят, шатается, если все в артисты полезут, тут и сцены не хватит; сидите лучше дома, не мешайте мне дело делать.
Вот я и сидел в своем уголке и только с завистью наблюдал за тем, что происходит на сцене. Там и теперь на репетициях было очень интересно, а что же будет, когда по-настоящему установят декорации и все это осветится ослепительным электрическим светом, – какое это будет необыкновенное зрелище!