355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Киршбаум » «Валгаллы белое вино…» » Текст книги (страница 4)
«Валгаллы белое вино…»
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:08

Текст книги "«Валгаллы белое вино…»"


Автор книги: Генрих Киршбаум



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)

1.1.5. Сюжетно-метафорическая амбивалентность образа Лютера в четверостишии «Здесь я стою – я не могу иначе…»

«Бах» и «Лютеранин» составляют своего рода цикл из двух стихотворений, в которых тематизируется протестантская эстетика. Особняком стоит четверостишие «Здесь я стою – я не могу иначе…»:

 
                                 Hier stehe ich – ich капп nicht anders…
«Здесь я стою – я не могу иначе»,
Не просветлеет темная гора —
И кряжистого Лютера незрячий
Витает дух над куполом Петра.
 
(«Здесь я стою – я не могу иначе…», I, 84)

Если в стихотворении «Лютеранин» вырисовывается скорее позитивное отношение поэта к лютеранству, а в «Бахе» – критически-полемическое, то в четверостишии «Здесь я стою – я не могу иначе…» дело обстоит сложнее.

Первый стих представляет собой перевод концовки знаменитой защитной речи Лютера в Вормсе, вынесенной в эпиграф. Второй стих уже туманен: скорее всего, образ темной горы, которая не просветлеет, – иносказательный образ римско-католической церкви, которая не смогла или не захотела услышать и понять Лютера. Если это так, то второй стих как бы продолжает речь Лютера или является авторской ремаркой. Все карты путает характеристика реформатора в третьем и четвертом стихах. Образ Лютера подан как неоднозначный. Эпитет «кряжистый» относится к внешности Лютера: его физической коренастости, грузности. В переносном смысле «кряжистость» означает укорененность, стабильность, мощь – и тем самым свидетельствует о том, как стойко держался Лютер в Вормсе. Бескомпромиссное лютеровское «Здесь я стою – я не могу иначе» перекликается с «несговорчивостью» старика Баха из стихотворения «Бах».

С другой стороны, дух кряжистого Лютера «незрячий». Чего же не видит дух Лютера? Значение культурно-исторической миссии Рима? Собственную неправоту и упертость? «Подводный камень веры» – опасный «апофеоз человеческого я», о котором, критикуя Реформацию, говорил постоянный интертекстуальный «собеседник» Мандельштама Тютчев? В то же время лютеровская слепота находится в одном метонимическом ряду с непросветленной темнотой Рима. Или же «незрячий» – рифменная ослышка, приведшая к двусмысленности, а подразумевался незримыйдух?

Дух Лютера витает над куполом Петра. Не знак ли это некоторого превосходства Лютера над католицизмом, превосходства в смысле все той же кряжистости-мощи? Духовный строй лютеранства утверждает себя над архитектоническим строем собора? Еще один из возможных вариантов прочтения: дух Лютера витает над куполом Петра, дух протестантизма витает в пространстве католичества, католичество созрело для Реформации. Такое толкование происхождения протестантизма Мандельштам мог почерпнуть из статьи Тютчева «Римский вопрос» (Мец 1995: 537), согласно которой между «зарождением Протестантизма и захватами Рима» существует «страшная, но неоспоримая связь», «ибо захват имеет ту особенность, что не только возбуждает бунт, но и создает еще для своей корысти видимость права» (Тютчев 2003, III: 162).

Но существует еще одна возможность интерпретации: собор Петра не впускает в себя дух Лютера из-за его чуждости Риму. «Темная гора» – это не только Рим, но и незрячий Лютер. Если подбирать доводы в пользу антилютеранской направленности четверостишия, то убедительнее искать привязку «темной горы» к Лютеру в образно-смысловой смежности кряжистости и горы. Прилагательное «кряжистый» происходит от существительного кряж, больше известного в словосочетании «горный кряж».

Возможно и то, что Лютер здесь показан с точки зрения католической церкви. В таком случае все негативное в его образе обусловлено не отношением Мандельштама, а позицией Рима. Такая интерпретация ни в коей мере не снимает остроту вопроса об отношении Мандельштама к Лютеру, вместе с тем вполне возможно, что характеристика Лютера в третьем и четвертом стихах исходит от его оппонентов – такое прочтение диктуется самой ситуацией, которая подразумевается в стихотворении: теологическим диспутомЛютера и представителей Рима на вормском рейхстаге. Полемическую ситуацию Мандельштам передает полемическими средствами.

Труднодатируемое четверостишие «Здесь я стою – я не могу иначе…», скорее всего, является одним из переходных стихотворений от «протестантских» стихов («Лютеранин», «Бах») к римскому циклу (1913–1914). Интерпретационные сложности напрямую связаны с проблемой датировки стихотворения. В автографе, являющемся источником текста в «Стихотворениях» 1928 года, текст датирован 1913 годом (Мандельштам 1990а: 311), в каблуковском экземпляре «Камня» под названием «Лютер в Вормсе» – 1915-м. Датировка по принципу метрического соседства с другими стихотворениями осложнена здесь тем обстоятельством, что первый стих, задавший ритмическую схему четверостишия, представляет собой дословный перевод эпиграфа. Мандельштамовскую, а не каблуковскую датировку (1913) косвенно подтверждает М. Л. Гаспаров, считая стихотворение своего рода «эпиграфом… к римскому циклу 1913–1914 гг.» (Гаспаров 2001а: 624). В поддержку мнения исследователя добавим, что открывающее римский цикл стихотворение «Поговорим о Риме – дивный град…» начинается «победой купола» собора Св. Петра. Значимо и подтекстуальное тютчевское обрамление всего римского цикла: мандельштамовская «Encyclica» (1914) прямо отсылала к одноименному стихотворению Тютчева, в котором как раз обсуждается папская булла против протестантизма. Напомним также, что именно в 1912–1913 годах Мандельштам занимался протестантской темой.

Стихотворение представляет собой темную культурно-историческую медитацию поэта о выступлении Лютера в Вормсе. Двусмысленность образа Лютера вызывается расплывчатостью позиции самого поэта по отношению к конфликту Лютера с Римом. Оба участника спора описываются аффективно: сначала цитируются слова Лютера, а затем косвенно передается реакция католической церкви на бескомпромиссную позицию Лютера. Само богословское содержание спора оказывается за пределами высказывания. Открытым остается вопрос, солидаризируется ли Мандельштам с римским взглядом на немецкого реформатора.

Мнения исследователей касательно симпатий или антипатий Мандельштама к протестантизму в разобранных стихотворениях разошлись. Г. Левинтон считал, что «Лютеранин» – «резко антипротестантские стихи», а «Бах» – «более амбивалентный текст» (Левинтон 1994: 32, 40). С. Аверинцев, напротив, полагал, что в «Бахе» протестантизм являет «мрачный облик», в «Здесь я стою – я не могу иначе…» – «безблагодатный», а вот в «Лютеранине» «скудость протестантского обихода сочувственно описывается как честность и правдивость, исключающая патетику и недостоверные духовные притязания» (1996: 224). Наши выводы близки впечатлениям Аверинцева, с той лишь оговоркой, что уловить однозначное отношение Мандельштама к Лютеру в четверостишии «Здесь я стою – я не могу иначе…» представляется едва ли возможным.

Откуда же такая двусмысленность и неопределенность? Возможно, противоречивость Мандельштама в оценке протестантизма и в самой подаче этой оценки унаследована им от Тютчева: от инвективной полемичности тютчевской риторики вообще и «лютеранских» стихотворений 1830-х годов – как ее яркого выражения – в частности. В любом случае, разногласия исследователей косвенно подтверждают изначальную авторскую установку на полемичность. В «Лютеранине» и «Бахе» она раскрывалась на уровне подтекстуального «диалога» с Тютчевым, причем в «Бахе» открыто тематизировалась (спор с «великим спорщиком» Бахом), а в четверостишии «Здесь я стою – я не могу иначе…» полемичность предполагал сам сюжет: диспут в Вормсе.

1.2. Музыкальная тема: образы Вагнера и Бетховена в стихотворениях 1913–1914 годов
1.2.1. Фарс «Валкирий»: конец символизма

Встреча Мандельштама с миром немецкой музыки тесно связана с его религиозно-философскими и поэтическими поисками начала 1910-х годов. Различными путями Мандельштам приходит к музыке как поэтической теме. Когда он был занят выработкой своих поэтических установок в духе акмеизма, его привлекла эстетика протестантской музыки Баха. Следующим немецким композитором, творчество которого попало в поле зрения Мандельштама, стал Вагнер. Перед разбором «вагнеровского» стихотворения «Валкирии» хотелось бы коротко остановиться на стихотворении «Американка», в котором описывается путешествие американки по Старому Свету: в перечне европейских достопримечательностей, наряду с Лувром и афинским Акрополем, оказывается и «Фауст» Гете:

 
Не понимая ничего,
Читает «Фауста» в вагоне
И сожалеет, отчего
Людовик больше не на троне.
 
(«Американка», I, 92)

«Фауст» представляет часть устаревшего и идеализированного образа Европы, над которым иронизирует Мандельштам. Но за высмеиванием американки, как и в большинстве стихотворений 1912–1913 годов, читается полемика с символистами. «Фауст» Гете был объявлен идеологической предтечей символизма [56]56
  См. не только статью Вяч. Иванова о Гете (1912), но и фрагмент лекции А. Белого о символизме (1908: 39), а также размышления о гетеанстве других символистов в «Арабесках» (1911: 60–61, 64–73, 225–226, 246–247, 442–443, 449, 459–460). См. также у Л. Л. Кобылинского (1910: 234–235, 248–264). «Фауст» был главным объектом гетеаны В. Брюсова. Ср. «гетевские» места у Брюсова («Во дни великого страдания…»; 1933: 640; 1955: I, 300–301, роман «Огненный ангел» и перевод «Фауста»), О связи Брюсова с «немецкой культурой» Средневековья писал Б. И. Пуришев (1968).


[Закрыть]
, упоминание предсимволистского «Фауста» «всуе», в контексте юмористического сюжетного стихотворения о туристическом паломничестве американки к европейским «святыням», было своего рода акмеистическим «святотатством» (ср. выпад в «Утре акмеизма»: «символисты были плохими домоседами, они любили путешествия» (I, 179)). В нашем стихотворении Мандельштам гротескно сравнивает гетеанство символистов с наивным европеизмом путешествующей американки [57]57
  Сходную полемику с гетеанскими идеалами символизма можно заметить и у футуристов. Ср. эпатажное сравнение В. Маяковского в поэме «Облако в штанах»: («гвоздь у меня в сапоге / кошмарней, чем фантазия у Гете!»: 1955: 1, 183), а также нападки на концепции гетеанствующих символистов о «вечно женственном» в манифесте «Слово как таковое» (Крученых / Хлебников 2002: 235).


[Закрыть]
.

В стихотворении «Валкирии» Мандельштам также иронически полемизирует с пристрастиями символистов. И если в «Американке» объектом полемики становится Гете, то в «Валкириях» – Вагнер. Русская культура познакомилась с Вагнером в 1860–1870-е годы. В начале XX века Ницше породил новую волну интереса к музыке немецкого композитора [58]58
  О роли Вагнера в культуре начала XX века см. также работы А. А. Гозенпуда (1990), Р. Барлетт (Barlett 1995) и Р.-Д. Клюге (Kluge 1998). Наш анализ «Валкирий» не дает нам повода присоединиться к мнению Клюге, пришедшего к выводу, что Мандельштам был вагнерианцем (ср. Kluge 1998: 279). На фоне общесимволистского вагнеризма выделяется скептическая позиция В. Розанова. Подробнее см. Grübel 2003: 89–91.


[Закрыть]
. В 1910-е годы в Москве и Петербурге часто ставили Вагнера. В 1913 году в Мариинском театре шла вторая часть «Кольца нибелунгов» – «Валькирия», впечатления от которой и легли в основу мандельштамовского стихотворения «Летают Валькирии, поют смычки…».

Прежде чем приступить к разбору, хотелось бы коснуться важной текстологически-библиографической проблемы, связанной с этим стихотворением. В архиве Мандельштама, собранном Ю. Л. Фрейдиным, беловой автограф стихотворения имеет подзаголовок «Валкирии» (Мец 1995: 534). В данном случае нас интересует не столько факт присутствия и (или) снятия подзаголовка, сколько само написание слова Валкирии,с или без мягкого знака после л.Архаичное написание без мягкого знака имеет, по нашему предположению, интертекстуальное значение, не замеченное редактором: тем самым Мандельштам подтекстуально вписывал себя в традицию русской валкирианы вообще и ее батюшковской линии в частности. Батюшков писал слово «Валкирии» без мягкого знака после л, например в «Мечте» (Батюшков 1978: 254) [59]59
  Ср. в данном случае и «Валкирии» Ап. Майкова. Ср. также отказ от смягчения лв написании «Валгаллы» в стихотворении «Когда на площадях и в тишине келейной…», отсылающем к батюшковской Валкале в стихотворении «На развалинах замка в Швеции» (Батюшков 1978: 203). Подробнее см. в главе 1.4.2. Этот и другие случаи (особенно когда речь заходит о мире или мiре, ср. подробнее в главах 1.3.3 и 2.3.4.3) еще раз убеждают в необходимости публикации дореволюционных текстов в дореволюционной и шире – авторских текстов в авторской орфографии, имеющей интертекстуальное значение. То же требование касается и пунктуации.


[Закрыть]
. Поэтому при выборе текста, приводимого ниже, мы остановились на решении редакторов издания «Камня» в «Литературных памятниках» (Мандельштам 1990а):

 
Летают Валкирии, поют смычки.
Громоздкая опера к концу идет.
С тяжелыми шубами гайдуки
На мраморных лестницах ждут господ.
 
 
Уж занавес наглухо упасть готов;
Еще рукоплещет в райке глупец,
Извозчики пляшут вокруг костров.
Карету такого-то! Разъезд. Конец.
 
(«Валкирии»; 1990а: 54)

С самого начала стихотворения появляется сатирическая интонация: происходящее за кулисами никак не сочетается с высоким духом оперной музыки Вагнера – Валкирии летают, а гайдуки «с тяжелыми шубами… ждут господ». На сцене играют и поют, а на улице мерзнущие извозчики «пляшут вокруг костров». В их пляске нет ничего дионисийского: они просто хотят согреться. Напротив, рукоплещущие по окончании представления зрители галерки названы «глупцами».

Читательские ожидания, которые вызывают заглавие и первая строка, не оправдываются. Речь не идет о мифических Валкириях, опера Вагнера не описывается. Все либретто и музыкальное содержание оперы Мандельштам умещает в первую строку, описывающую оркестровый пассаж «Полет Валькирий». Вероятно, этим обманом читательских ожиданий Мандельштам выражает свое собственное разочарование оперой Вагнера. Разочарован он потому, что музыка Вагнера кажется ему слишком тяжелой. «Тяжелые шубы» усиливают ощущение громоздкости происходящего. «Мраморные лестницы» также создают эффект монументализации. Все слишком тяжело и помпезно. Тяжелая тягучесть оперы растягивается на все стихотворение, и лишь телеграфный стиль последней строки приносит долгожданное избавление.

Как обычно, Мандельштам работает не только с «сырым» биографическим, но и с литературным материалом. Если в «Лютеранине» и «Бахе» полемическим подспорьем поэту служили «протестантские» стихи Тютчева, то в «Валкириях» он воспроизводит театральные сцены из начала «Евгения Онегина» (Эпштейн 2006: 250): «в райкенетерпеливо плещут», занавес, «волшебные смычки» (1957: V, 18), затем: «Еще амуры, черти, змеи / На сцене скачут и шумят; / Еще усталые лакеи / На шубах у подъезда спят» – и далее у Пушкина «кучера вокруг огней» (1957: V, 19) [60]60
  Начальные главы «Онегина» уже служили для Мандельштама объектом реминисценций. Ср. лексическо-ритмически адекватные «Да обретут мои уста» из мандельштамовского «Silentium» с пушкинскими «С ней обретут уста мои / Язык Петрарки и любви» (Пушкин 1957: V, 30). Ср. и «морское» обрамление обоих отрывков: «адриатические волны» у Пушкина и рождение Афродиты из морской пены у Мандельштама.


[Закрыть]
. Сходство с Пушкиным в первую очередь сюжетное: заканчивается представление (балет у Пушкина и опера у Мандельштама), галерка аплодирует, лакеи-гайдуки ждут своих господ, а кучера греются вокруг костров – с другой стороны, повторяются и конкретные образно-словесные формулы. Мандельштам будит читательскую память и переживает «узнаванья миг»: читатель оказывается в знакомой сюжетно-образной среде.

Возможно, еще одним подтекстом является стихотворение Гейне «Sie erlischt»:

 
Der Vorhang fällt, das Stück ist aus,
Und Herrn und Damen gehn nach Haus.
Ob ihnen auch das Stück gefallen?
Ich glaub, ich hörte Beifali schallen.
 
(Heine 1913: III, 129) [61]61
  Подстрочный перевод: «Занавес падает. Представление закончилось. Дамы и господа расходятся по домам. Понравилось ли им представление? Мне кажется, я слышал, как шумели аплодисменты».


[Закрыть]

Далее у Гейне упоминаются скрипка и партер. Мандельштам мог выйти на гейневские ассоциации интонационно (ирония), сюжетно (окончание представления) и тематически: стихотворение Гейне «Sie erlischt» помещено в сборнике «Romanzero», в котором находится и стихотворение «Valkyren». Вагнеровские «Валькирии» могли напомнить Мандельштаму и гейневские, которые с вагнеровскими напрямую не связаны [62]62
  За стихотворением Гейне «Valkyren» следует в сборнике «Romanzero» стихотворение «Karl I», мотивы которого позднее появятся у Мандельштама (см. главу 1.4.5).


[Закрыть]
.

Почему же Мандельштаму не понравилась опера Вагнера и зачем для передачи своего разочарования он воспользовался пушкинскими образами и гейневским шаржем? Согласно эстетическим убеждениям Мандельштама, произведение искусства не имеет права быть тяжелым. Тяжесть художественного материала должна быть преодолена. Эта установка поэта нашла свое выражение в «архитектурных» стихах:

 
Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные ребра, —
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам…
 
(«Notre Dame», I, 80)

В манифесте «Утро акмеизма» поэт заявил, что «акмеизм – для тех, кто, обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы» (I, 178). Для Мандельштама это не столько поэтический прием, сколько категорический императив искусства. Поэтому Вагнер, создавая из тяжелого полубесформенного материала германской мифологии снова нечто громоздкое, в глазах Мандельштама грешит против самой сущности творчества.

«Валкирии» являются частью споров акмеистов с символистами [63]63
  Пик этой полемики – публикации акмеистических манифестов Гумилева и Городецкого – приходится как раз на 1913 год, время создания «Валкирий».


[Закрыть]
. По мнению М. Эпштейна, «полемика с вагнерианством… – составная часть акмеистской программы возвращения искусства к самому себе» (Эпштейн 2006: 255). Как было указано О. А. Лекмановым, в своем стихотворении Мандельштам применяет мотив конца театрального представления, который Городецкий в своей статье «Некоторые течения современной русской поэзии» использовал при описании «последнего акта» символизма, «при поднятом занавесе» (Городецкий 2002: 15): «В стихотворении „Валкирии“ Мандельштам противопоставил символизму акмеизм, литургической серьезности „веселость едкую литературной шутки“, „громоздкому“ Вагнеру – „полувоздушного“ Пушкина» (Лекманов 2000: 507) [64]64
  Трезвым сопоставлением историко-литературных фактов анализ О. Лекманова особенно выделяется на фоне пространных интерпретаций и оценок «Валкирий». Так, для К. Брауна «Валкирии» являются «не более чем словесной игрой» (Brown 1973: 195), В. В. Мусатов увидел в образах «Валкирий» предзнаменование будущего разочарования поэта «театральностью» петербургской культуры (2000: 124). В другой интерпретации «конец „громоздкой оперы“ включается в широкий круг ассоциаций на тему „конца“, ощущаемого в воздухе истории» (Тагер 1988: 452).


[Закрыть]
. Подобно тому как Гумилев использовал пушкинский авторитет, противопоставляя романскую ясность «сумрачному германскому гению» символизма, Мандельштам с помощью подтекстуальных отсылок к Пушкину борется с символистским Вагнером. Если у Гумилева – своего рода теория использования Пушкина в полемике с символистами, то у Мандельштама «Валкирий» – практика такого применения. Существенна и вероятна подтекстуальная опора на критика и пересмешника немецкого романтизма Г. Гейне. Пушкинская ирония смешивается с гейневской.

Иронизируя над Вагнером, Мандельштам борется с одним из главных авторитетов символизма. Вслед за Ницше Вячеслав Иванов причислил Вагнера к «зачинателям нового дионисийского творчества» и назвал «первым предтечей вселенского мифотворчества» (Иванов 1994: 35). В 1912–1913 годах Мандельштам в стихах и статьях оспаривает установки своего бывшего учителя. В отличие от других акмеистов, Мандельштам расшатывает устои символистов не только «со стороны», выдвигая акмеистические альтернативы, но и «изнутри» – пародируя их идеологические установки и вкусы. При этом, как и в лютеранском цикле, немецкая тема (Вагнер) становится удобным поводом для идейно-эстетических стычек с символизмом. Причем если в «Лютеранине» и «Бахе» Мандельштам пытался «отвоевать» у символистов музыку (Баха), то в «Валкириях» борьбы за Вагнера нет. Поэт показывает, что Вагнер – это не просто автор, которого символисты, выстраивая свою генеалогию, записали в свои ряды, но он и на самом деле был их предшественником. Скорее всего, этим и объясняется тот факт, что чуткий к музыке Мандельштам на протяжении всей жизни не изменил своего скептического отношения к этому немецкому композитору.

1.2.2. «Рецидив» символистской риторики в «Оде Бетховену»
1.2.2.1. Композиция и подтексты

В декабре 1914 года Мандельштам пишет «Оду Бетховену», которая уже неоднократно становилась предметом комментариев. Учитывая результаты проведенных исследований, мы остановимся лишь на тех аспектах оды, которые имеют непосредственное отношение к теме нашего исследования.

В мандельштамовской оде дается образ Бетховена, в первой части (ст. 1–32) – биографический, во второй (ст. 33–48) – культурософский:

 
1 Бывает сердце так сурово,
2 Что и любя его не тронь!
3 И в темной комнате глухого
4 Бетховена горит огонь.
5 И я не мог твоей, мучитель,
6 Чрезмерной радости понять —
7 Уже бросает исполнитель
8 Испепеленную тетрадь.
 
 
9 [Когда земля гудит от грома
10 И речка бурная ревет
11 Сильней грозы и бурелома,]
12 Кто этот дивный пешеход?
13 Он так стремительно ступает
14 С зеленой шляпою в руке,
15 [И ветер полы развевает
16 На неуклюжем сюртуке.]
 
 
17 С кем можно глубже и полнее
18 Всю чашу нежности испить;
19 Кто может, ярче пламенея,
20 Усилье воли освятить;
21 Кто по-крестьянски, сын фламандца,
22 Мир пригласил на ритурнель
23 И до тех пор не кончил танца,
24 Пока не вышел буйный хмель?
 
 
25 О Дионис, как муж, наивный
26 И благодарный, как дитя,
27 Ты перенес свой жребий дивный
28 То негодуя, то шутя!
29 С каким глухим негодованьем
30 Ты собирал с князей оброк
31 Или с рассеянным вниманьем
32 На фортепьянный шел урок!
 
 
33 Тебе монашеские кельи —
34 Всемирной радости приют,
35 Тебе в пророческом весельи
36 Огнепоклонники поют;
37 Огонь пылает в человеке,
38 Его унять никто не мог.
39 Тебя назвать не смели греки,
40 Но чтили, неизвестный бог!
 
 
41 О, величавой жертвы пламя!
42 Полнеба охватил костер —
43 И царской скинии над нами
44 Разодран шелковый шатер.
45 И в промежутке воспаленном,
46 Где мы не видим ничего, —
47 Ты указал в чертоге тронном
48 На белой славы торжество!
 
(«Ода Бетховену», 1995: 121–123, 450)

Многие строки первой части отсылают к событиям жизни композитора, привычкам и чертам характера. При этом Мандельштам, с одной стороны, опирается на иконографические подтексты: на известную по гравюрам картину Р. Эйштедта «Бетховен за работой», где композитор изображен в темной комнате, озаренной огнем лампы, и на полотно Ю. Шмида «Бетховен на прогулке» (Кац 1991а: 70). С другой стороны, знание фактов биографии немецкого композитора Мандельштам мог почерпнуть из книги В. Д. Корганова о Бетховене (1909). Как пишет Б. А. Кац, Мандельштам «обманчиво и кратковременно присоединяется к непонимающим Бетховена… ссылаясь в подтверждение такого непонимания на реальный факт из книги Корганова» (Кац 1991а: 70). В книге Корганова писалось: «В 1812 году, при исполнении квартета № 1 у графа Салтыкова в Москве, один из партнеров, знаменитый виолончелист Бернгард Ромберг, бросил свою партию на пол и стал топтать ногами „навязываемую ему чепуху“» (Корганов 1909а: 200) [65]65
  Мандельштаму мог запомниться этот сюжет и благодаря его привязке к российскому контексту той эпохи (начало XIX в.), которая стояла в центре поэтической рефлексии Мандельштама. Подробнее см. главу 1.4.1.


[Закрыть]
. Возможно, этот эпизод совместился у Мандельштама с впечатлениями от картины Эйштедта. Именно такое предположение делает Кац:

«…слово „тетрадь“ предполагает нотный альбом горизонтального формата (такой и лежит на коленях у Бетховена), а партии квартетистов записывались на листах вертикального формата. Возможно, тетрадь оказывается „испепеленной“ не только метафорическим огнем… (точнее: огнем символическим. – Г.К.),но и живописным – тем, что горит в темной комнате глухого Бетховена: на картине Эйштедта… это сама тетрадь и отдельные ее листы, брошенные на пол» (Кац 1991а: 70).

Мандельштам из риторических соображений присоединяется к критикам Бетховена, а затем вступает с ними в полемику. Сходный спор на два фронта мы наблюдали и в «Бахе». Сам полемический тон, то есть некоторые риторические ходы «Баха» метонимически перенеслись на другого немецкого композитора.

Вторая строфа представляет собой описание Бетховена на прогулке, иконографическим источником для которого могла послужить картина Ю. Шмида. Однако сходство с картиной лишь частичное. У Шмида нет ни грозы, ни грома. У Мандельштама эти детали проходят определенную трансформацию, связанную с жанровой спецификой текста. Образы грома и грозы характерны для «громоподобной» метафорики оды. «Гром» (ст. 9), «буйный» (ст. 24), «гроза» (ст. 11) – образы-сигналы русско-немецкого барочного классицизма и романтизма – здесь корреспондируют с героически-романтическим обликом Бетховена.

В третьей строфе Мандельштам говорит о фламандском происхождении композитора (ст. 21). Д. М. Сегал пишет, что «сын фламандца – это и немец и не немец» – «собиратель разрозненных немецких земель», «„отец немецкой нации“ (ибо кто же иной может собирать „оброк“ у „князей“)» (Сегал 1998: 337). По мнению Сегала, мандельштамовский Бетховен оказывается собирателем Германии, но это утверждение труднодоказуемо. Гораздо более обоснованной представляется позиция М. Л. Гаспарова (2001а: 622), согласно которой упоминание фламандского происхождения Бетховена имеет более прозаическое объяснение: осень – зима 1914 года – время расцвета антинемецкой пропаганды, поэтому Мандельштам и сглаживает немецкость Бетховена.

Во второй части стихотворения, имеющей характер культурософской медитации о дионисийстве Бетховена, используются жанровые ресурсы оды. «Ода Бетховену» – первая ода Мандельштама. В данном случае выбор оды был подсказан темой стихотворения: лексико-синтаксические особенности оды могли наиболее адекватно передать безудержно нарастающий дионисийский восторг Бетховена. Риторика и законы жанра обязывают и вдохновляют: доминирующие восклицательные предложения и риторические вопрошания усиливают эмоциональное воздействие. Именно смена интонаций была определяющим принципом строя оды (Тынянов 1977: 233). Создавая оду, Мандельштам вписывается в русскую одическую традицию, уходящую корнями к Ломоносову и Державину, которые разрабатывали русскую оду по европейским образцам, и не в последнюю очередь, по немецким. Романтический восторженно-трагический порыв Бетховена косвенно связывается с одическими завоеваниями немецкой поэзии XVIII века – таким образом Мандельштам поэтическими средствами выражает мысль о жанрово-интонационной связи романтики с одической традицией барокко.

Полярность семантических оппозиций в одах Мандельштама – оксюморонна (Ronen 1983: 20). В «Оде Бетховену» мы находим тому многочисленные примеры: «бывает сердце так сурово,что и любяего не тронь» (ст. 1–2), Бетховен – мучитель(ст. 5), излучающий радость(ст. 6), Дионис-Бетховен то муж(ст. 25) – то дитя(ст. 26). На смешении идиом «счастливый жребий» и «переносить страдание, муки» строится выражение «Ты перенессвой жребий дивный,то негодуя– то шутя»(ст. 27–28); на урок Бетховен идет с рассеянным вниманьем(ст. 31–32), в маленькой келье(ст. 33) переживается всемирнаярадость (ст. 34). Образность стихотворения строится на оксюморонном сталкивании смысловых оппозиций. Образ огня контрастирует с образам темноты: «в темнойкомнате глухого Бетховена горит огонь»(ст. 3–4). Этот внешний свет-огонь превращается к концу стихотворения в огонь внутренний: «огонь пылает в человеке» (ст. 37). Тем самым метафоризируется и темная комната-келья Бетховена (ст. 33), оказывающаяся своего рода «душевным интерьером» композитора. Образ огня – лейтмотивный: «Кто может, ярче пламенея, / Усилье воли освятить?» (ст. 19–20). Мандельштам играет с этимологически мотивированной омофонией слов осветитьи освятить.

С одной стороны – зрительная оппозиция света и темноты, с другой – «слуховое» противопоставление глухоты и звука. Глухой Бетховен оказывается создателем дионисийской музыки. В пророческом веселье огнепоклонники «поют» (ст. 36). Келейная статика созревания «дионисийского» духа (ст. 33) сталкивается с динамикой буйного танца (ст. 23–24). Из слепоты прорывается прозрение, из глухоты – музыка, из отшельничества – буйная вселенская радость. Сталкивая смысловые оппозиции, Мандельштам передает двоякость, динамическую оксюморонность дионисийства, соединившего трагику и восторг.

Главными чертами дионисийства Бетховена оказываются радость и веселье, которые отсылают читателя к «Оде к радости» Шиллера. Интенсивность восприятия шиллеровской оды в русском культурном пространстве XIX века, от первых переводов до Достоевского, заслуживает отдельного разговора и имеет для нашей работы лишь косвенное значение. В любом случае Мандельштам в своей «Оде Бетховену» оживляет шиллеровский текст, занявший столь важное место в самосознании русской культуры и литературы. От Бетховена Мандельштам перенимает композиционное решение: вслед за Девятой симфонией он помещает шиллеровскую радость в конец своего стихотворения – самую подходящую для патетики часть оды.

«Шиллеровскую» концовку своей оды («белой славы торжество», ст. 48) Мандельштам автоцитировал в своем докладе «Скрябин и христианство», в котором он поднял многие вопросы, прозвучавшие в «Оде Бетховену»:

«До чего сильна в новой музыке эта уверенность в окончательном торжестве личности, цельной и невредимой: она, эта уверенность в личном спасении, сказал бы я, входит в христианскую музыку своего рода обертоном, окрашивая звучность Бетховена в белый мажор синайской славы» (<Скрябин и христианство>, I, 203–204).

Как и в рассматриваемом стихотворении, в своем докладе Мандельштам помещает Бетховена в религиозный, иудейско-христианско-дионисийский контекст («белой славы торжество» – «белый мажор синайской славы» и «торжество личности»). Доклад «Скрябин и христианство» проливает свет и на одну из проблем, которую поэт поднимает в «Бахе» и «Оде Бетховену»; речь об искомом Мандельштамом синтезе музыки и слова: Бетховен его достигает, Скрябин – нет: «Разрыв Скрябина с голосом, его великое увлечение сиреной пианизма знаменует утрату христианского ощущения личности <…>. Эта радость Бетховена, синтез Девятой симфонии, сей „белой славы торжество“ недоступно Скрябину» (I, 204). По мнению Д. М. Сегала, в «Оде Бетховену» подхватывается «мотив одинокой суровости» из «Баха»: «Эта одинокая суровость – как бы общий немецкий… корень обоих великих композиторов… семантический сюжет „Оды Бетховену“ – это путь от одинокой суровости к соборному торжеству» (1998: 327). В музыке Бетховена соединяются христианская готовность к самопожертвованию и буйная дионисийская творческая свобода.

В «Оде Бетховену» обнаруживаются и другие параллели со стихами поэта, важные для понимания развития немецкой темы у Мандельштама: дионисийское веселье Бетховена корреспондирует с ликованием Баха. Но если ликование Баха имеет библейские корни («как Исайя»), то Бетховен, напротив, связан с Античностью; Бах назван «рассудительнейшим», Бетховен же находится в трансе. Бетховен у Мандельштама – «дивный пешеход» (ст. 12), с рассеянным вниманьем идущий на фортепьянный урок, – напоминает рассеянного прохожего, наблюдающего за траурной процессией в «Лютеранине». И тут и там внешняя рассеянность сочетается с состоянием высокой внутренней концентрации, предшествующим приходу вдохновения.

Смыслодополняющими являются и многие другие подтекстуальные ходы «Оды». У нас нет указаний на то, что поэт читал работу Р. Вагнера «Бетховен» и «Рождение трагедии из духа музыки» Ницше. Скорее всего, идеи этих работ, в особенности положения Ницше, Мандельштам получал из вторых рук. Исследователи уже многократно показывали, что в «Оде» обнаруживаются следы чтения работ Вячеслава Иванова [66]66
  Ср. Schlott (1981: 91–97). Обзор исследований на эту тему см. в примечаниях А. Меца (1995: 537).


[Закрыть]
, который в России начала XX века был одним из самых главных реципиентов и проводников концепций раннего Ницше. Теоретическим и подтекстуальным основанием «Оды Бетховену» можно считать статьи Иванова «Ницше и Дионис» и «Вагнер и дионисово действо». Наряду с Вагнером Иванов называет Бетховена «зачинателем нового дионисийского творчества» (1994: 35). Характеристику Бетховена как художника теургического Мандельштам с подачи Иванова перенимает для создания своего образа немецкого композитора.

Местами мы имеем дело едва ли не с дословным цитированием Мандельштамом статей Иванова. По Иванову, «в… священном хмеле и оригийном (sic. – Г.К.) самозабвении мы различаем состояние блаженного до муки переполнения, ощущение чудесного могущества и преизбытка силы… не исчерпывая всем этим бесчисленных радуг, которыми опоясывает и опламеняет душу преломление в ней дионисийского луча» (1994: 29). У Мандельштама – в «буйном хмеле» (ст. 24) Бетховен танцует с миром. Согласно Иванову, «посланничество и пророческое безумие» Ницше состояло в том, что он «возвратил миру Диониса» (1994: 27). То, что Иванов говорит о Ницше, Мандельштам переносит на Бетховена. Делает он это потому, что сам Иванов сконструировал в своих эссе цепочку Дионис – Прометей – Сократ – Бетховен – Вагнер – Ницше:

«Ницше был оргиастом музыкальных упоений… Незадолго до смерти Сократу снилось, будто божественный голос увещевал его заниматься музыкой: Ницше – философ исполнил дивный завет. Должно было ему стать участником Вагнерова сонма, посвященного служению Муз и Диониса, и музыкально усвоить воспринятое Вагнером наследие Бетховена, его пророческую милость, его Прометеев огненосный полый торс: его героический и трагический пафос» (Иванов 1994: 28).

«Дивный завет» Сократа из ивановского отрывка преломляется у Мандельштама в «жребий дивный» (ст. 27), «пророческую милость» и «огненосный торс» – в образ огнепоклонников, поющих в пророческом веселье (ст. 35–40). Образ огня оказывается для «Оды Бетховену» центральным [67]67
  В. Шлотт указывает на интертекстуальное родство мандельштамовского «огня» и «огнепоклонничества» с образами стихотворений Иванова «Beethoveniana», «Missa solemnis», «Sogno Angelico» и «Творчество» из сборника «Кормчие звезды» (Schlott 1981: 86–87). Вполне возможно, что не только некоторые тематические линии (дионисийство), но и конкретные образные детали Иванова попали в поле зрения Мандельштама при написании «Оды Бетховену».


[Закрыть]
! Образ огнепоклонников отсылает и к ницшевскому Заратустре. Но Иванов в своем эссе говорит о том, что «Дионис раньше, чем в слове, раньше, чем в „восторге и исступлении“ великого мистагога будущего Заратустры-Достоевского, – открылся в музыке, немом искусстве глухого Бетховена» (Иванов 1994: 28).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю